Меню
Назад » »

ВЫСОЦКИЙ Владимир Семенович

ВЫСОЦКИЙ Владимир Семенович (1938—1980) — российский поэт. Творчество В. как феномен отечественной культуры второй половины 20 в. являет собой форму существования в контексте русской советской традиции экзистенциального направления философского осмысления человеческого существования. (См. у Булгакова — по поводу B.C. Соловьева — об адекватности поэтического жанра для смыслового самовыражения философии как таковой ("Тихие думы") и историческую интенцию экзистенциализма ко внеконцептуальным формам бытия философского сознания в культуре: Сартр, Камю, Унамуно и др.) При жизни преимущественно воспринимался как талантливый актер и всенародно любимый эстрадный исполнитель авторской песни. (Статистически установлено, что в 1970—1980-е в СССР число людей, имеющих кассеты с записями песен В. — в большинстве своем записанных на концертах и тиражируемых самиздатом, — значительно превышало число лиц, имеющих магнитофоны.) Официальными идеологическими структурами не был признан в статусе поэта (ни на уровне членства в Союзе писателей, ни на уровне санкционирования публикаций).

Центральной проблемой, вокруг которой семантически завязывается фабула произведений В., является сугубо экзистенциальная проблема бытия человека в предельно экстремальной ситуации, требующей от него существования на грани и за гранью возможного и одновременно раскрывающей невозможные, но в предельном экзистенциальном напряжении реализуемые ("...я придти не первым не могу...") духовно-нравственные горизонты личности. (Не случайно песня В. "Охота на волков" использовалась, в частности, спецслужбами для создания у оперативных сотрудников соответствующей психологической установки — как своего рода аналог мантр — перед требующим предельной самоотдачи и нестандартного мышления в экстремальной ситуации заданием.) Спектр экстремальных ситуаций, инспирирующих выход человека за границы самого себя (подъем к бытию подлинного Я), задается у В. предельно широко: а именно, в таких художественно моделируемых диапазонах, как: военный ("Набат", "Черные бушлаты", "Мерцал закат как блеск клинка...", "Разведка боем"); конкретно-исторический как в общероссийском ("Купола", "Что за дом притих...", "Песня о петровской Руси"), так и в советском ("Баллада о детстве", "Банька по-белому") его измерениях; социально-маргинальный, включая криминальный ("Был побег на рывок...", "Весна еще в начале...", "Зэка Васильев и Петров зэка") и девиантный ("Письмо с Канатчиковой дачи", "Песня о сумасшедшем доме", "Палата наркоманов") его варианты; спортивный ("Про конькобежца на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную", "Вратарь", "Вес взят"); альпинистский ("Здесь вам не равнина...", "Вершина", "Горная лирическая") и др. Подлинность человеческого существования конституируется и проявляет себя в таких сугубо экзистенциальных контекстах, как: контекст нравственного выбора ("Притча о Правде и Лжи", "Тот, который не стрелял"); героического подвига ("Две песни об одном воздушном бое"), самосожжения в творчестве ("Песня певца у микрофона", "О фатальных датах и цифрах", "Серебряные струны"); утверждения права на личный выбор ("Чужая колея", "Бег иноходца"); постижения истины ("Горизонт"); любви и ревности ("День-деньской я с тобой, за тобой...", "Дом хрустальный", "Рядовой Борисов..."); измены и предательства ("Я полмира почти через злые бои...", "Она была чиста, как снег зимой..."); разлуки ("Песня Марьи", "Мы ждем", "Мне каждый вечер зажигает свечи..."); одиночества ("Ни славы, ни коровы...", "Дела", "Человек за бортом"); непонятности и невостребованности ("Памятник", "Песня о вещей Кассандре"); прощения ("Дорожная история"); свободы ("Дайте собакам мяса...") и встречи со смертью ("Кто-то высмотрел плод, что неспел...", "Кони привередливые", "Попытка самоубийства", "Райские яблоки") и др. Сюда же примыкают и экзотические, сюжетно смоделированные экстремальные ситуации типа скачки от волков ("Погоня"), бунта на борту ("Пиратская") или самоаппендэктомии корабельного врача ("Операция в зеркале").

В рамках этого веера сюжетных контекстов задается как предельно достоверный, чувственно артикулированный, так и сугубо метафорический аспекты конституирующей подлинную экзистенцию экстремальности ("Беда", "Пожары", "Мои похорона"). Человеческое бытие моделируется В. не просто в пограничных, но в бифуркационных ситуациях, задающих одновременно и онтологическую неопределенность перспективы разрешения оппозиции Жизнь — Смерть, и открытый горизонт морального выбора между подлинным бытием и превращенными формами существования.

Именно реализация себя, мужественное осуществление экзистенциального выбора в узловой точке судьбы объединяет пеструю галерею персонажей В.: парашютиста в "Затяжном прыжке" и канатоходца в "Натянутом канате", моряков ("Мы говорим не штормы, а шторма...") и саперов ("Зарыты в нашу память на века..."), аквалангистов ("Марш аквалангистов") и зимовщиков ("Белое безмолвие"), подводников из "Спасите наши души..." и заключенного из "Побега на рывок", геолога из "Тюменской нефти" и шофера из "Дальнего рейса", во многом автопортретного Александра Кулешова из "Романа о девочках" и воюющих черногорцев, умирающих "до тридцати" ("Водой наполненные горсти..."), обретающего смысл бытия датского принца ("Мой Гамлет") и постигающих его бессмысленную абсурдность наших соотечественников ("Парус", "Моя цыганская"), — все они, как ныряльщик ("Упрямо я стремлюсь ко дну..."), ставят своей целью "добраться до глубин, // до тех пластов, // до самой сути", несмотря на то, что "глубина не принимает", исходя из внутреннего зова и необходимости достижения подлинности бытия, понятой в качестве непреложной и фундаментальной ценности. Для В. характерно не только заострение экстремальной ситуации, но и высвечивание ее многомерности и глубины, последовательно раскрывающейся в событийно-онтологическом, социально-психологическом и духовно-нравственных планах. Так, например, "Дорожная история" преломляет человеческую экзистенцию через ситуации катастрофы (авария и изоляция), нравственного потрясения (предательство друга) и духовного катарсиса (прощение), трансформируя проблему физического выживания в проблему сохранения самости. Аналогично и стихотворение "Тот, кто раньше с нею был", семь строф которого погружают героя в сюжетный контекст, последовательно модифицирующийся в пограничные ситуации ослепления любовью, ревности, драки, больницы, тюрьмы, разлуки, измены, прощения и готовности (отстаивая свое достоинство) пройти весь этот путь с самого начала.

Даже, казалось бы, в юмористически аранжированной песне "О любви в средние века" рыцарский поединок разворачивается не только как турнирное состязание, уже само по себе ставящее героя на грань между жизнью и смертью, но и как бой за независимость, борьба за любовь, противостояние королю и отстаивание приоритетов частной жизни ("... мне наплевать на королевские дела"), разрешаясь не в достигнутом триумфе, а в постигнутой иронии судьбы. Исходное существование человека фиксируется В. как традиционная для экзистенциализма заброшенность в бытие ("меня, должно быть, ловко разыграли" в "Масках"; "час зачатья я помню не точно" в "Балладе о детстве"), причем основной и исчерпывающей характеристикой этого бытия является его человеконесоразмерность и абсурдность: "Петарды, конфетти... Но все не так"; "Нет, ребята, все не так, // все не так, ребята...". В контексте онтологически заданного социально неадекватного и экзистенциально превращенного существования ("Маски", "Баллада о манекенах", "Мы все живем как будто, но...") прорыв к подлинной экзистенции обретает космическую семантику сдвига бытия с мертвой точки ("Мы вращаем Землю").

Однако репрессивная нормативность превращенных форм бытия делает судьбоносной и выходящей за пределы санкционированной легитимности любую попытку принятия собственной аксиологической шкалы или индивидуальной поведенческой модели (ср. с "индивидуальным проектом существования" Сартра), артикулируя проблему нравственного выбора как проблему выбора между безличной, но благополучно адаптированной к социальному контексту нивелированностью, с одной стороны, и маргинальностью — с другой: "Что делать мне — бежать, да поскорей? А может, вместе с ними веселиться?". Проникновение программ общественной унификации в глубинные структуры индивидуального сознания ("Их брали в ночь зачатия, а многих даже ранее" — ср. с внутриментальным статусом социального цензора как "отсутствующего господина" в философии Франкфуртской школы и у Фуко) приводит к обретению унифицированной безличностью статуса социальной нормы, когда большинство "уже не в силах отличить свое лицо от непременной маски", а также остро ставит вопрос о возможности противостояния онтологически заданной тотальной фантомности — хотя бы на уровне прецедента.

В этом контексте формула "если не я, то кто же?" имплицитно фундирует у В. ключевую для его творчества идею личной ответственности за свой моральный выбор перед лицом Человека, понятого и как осязаемо-конкретный близкий, и как человечество: "Мне судьба — до последней черты, до креста // Спорить до хрипоты (а за ней — немота). // Убеждать и доказывать с пеной у рта, // Что — не то это вовсе, не тот и не та!.. // Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, — // Повторю даже в образе злого шута... Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу! // Может, кто-то когда-то поставит свечу // Мне за голый мой нерв, на котором кричу... // Лучше голову песне своей откручу, — // Но не буду скользить, словно пыль по лучу!". Особое значение приобретает в этом контексте тема судьбы, артикулированная в творчестве В. в остро личном ключе и персонифицированная посредством вариативного спектра образов: от фольклорно-мифологических "Кривой да Нелегкой" в стихотворении "Две судьбы" до бездомной собаки в "Песне о судьбе". Последняя оборачивается у В. различными своими гранями, оборачиваясь то безразличною Судьбою, то благожелательной Фортуной, то безжалостным Роком, "хватающим за кадык". Фортуна, однако, не столько опекает и осыпает ласками, сколько сама ищет опеки, голодным псом "ласкается, дрожит". Специфический фатализм В. — в основе своей — принципиально не онтологичен, но экзистенциален: своего рода фатализм сделанного раз и навсегда морального выбора, принятой присяги подлинности, верность которой однозначно определяет несение избранного креста ("Мой путь один, всего один, ребята, — // Мне выбора, по счастью, не дано"), как бы ни была принятая судьба тяжела ("Нелегкая"), как бы ни вырывалась из унифицированного нормативного стандарта ("Кривая" — ср. с моделируемой в "Памятнике" посмертной подгонкой под канон: "Я хвалился косою саженью — // Нате, смерьте! — // Я не знал, что подвергнусь суженью // После смерти, — // Но в привычные рамки я всажен — // На спор вбили, // А косую неровную сажень — // Распрямили //... Саван сдернули — как я обужен, // Нате, смерьте! — // Неужели такой я вам нужен // После смерти?!").

В поэтике В. в мета-семиотическом ключе используются самые различные культурные коды (от античных и славянских мифологем до парафразов метафорики С. Дали), переключение с одного кода на другой, столкновение их в одной метафоре в качестве мета-кода, что позволяет не только интерпретировать тексты В. в качестве виртуозного прецедента языковых игр (см. Языковые игры), но и квалифицировать его творчество в контексте 1960—1970-х как феномен своего рода пред-постмодернизма. Тексты В. близки к произведениям постмодерна и по своей структуре, будучи организованными как сложные семиотические системы (демонстрирующие наряду с сюжетно-векторной архитектоникой и архитектонику ризомы (см. Ризома): "Я не люблю", "Парус" ("Песня беспокойства" и др.), восприятие каждой из которых возможно — в зависимости от интеллектуального уровня и включенности в знаковые коды культуры читателя-слушателя — в планах и жанрово-бытового фабульного сюжета, и острого социального гротеска, и пронзительного опыта откровения, и рефлексивной мета-иронии, и абстрактно-символической философской притчи; однако органичная сопряженность названных семантических аспектов придает самым глубинным содержательным пластам произведений В. пронзительную человекосоразмерность.

Конституирование творчества В. вокруг извечных и не имеющих однозначного решения проблем человеческого бытия в его как личностно-индивидуальном, так и в социальном измерениях ("А мы все ставим каверзный ответ // И не находим нужного вопроса" в стихотворении "Мой Гамлет"), не только выводит его за пределы традиционных оценочных дихотомий, делая невозможной его идентификацию в аксиологически асимметричных оппозициях типа "просоветский — антисоветский", но и задают его имманентную философскую артикуляцию.

М.А. Можейко, А.А. Грицанов

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar