Меню
Назад » »

РОБЕРТ ГРЕЙВС. БОЖЕСТВЕННЫЙ КЛАВДИЙ И ЕГО ЖЕНА МЕССАЛИНА (96)

РОБЕРТ ГРЕЙВС

РОБЕРТ ГРЕЙВС. БОЖЕСТВЕННЫЙ КЛАВДИЙ И ЕГО ЖЕНА МЕССАЛИНА


Глава VI


Нужно было столько сделать, чтобы разобраться в том хаосе, который Калигула оставил после себя — почти четыре года плохого правления, — что даже сейчас, стоит мне подумать об этом, у меня голова идет кругом. По правде сказать, главным доводом, которым я оправдывал сам перед собой то, что не выполнил свое намерение отречься от престола, как только успокоится волнение, вызванное убийством Калигулы, была необъятность этого хаоса: я не знал в Риме никого, кроме себя самого, у кого хватило бы терпенья, даже если бы он и был облечен властью, выполнить эту тяжелую и неблагодарную задачу. Я не мог с чистой совестью снять с себя ответственность и возложить ее на консулов. Консулы, даже лучшие из них, не способны создать постепенной восстановительной программы, рассчитанной на пять-десять лет. Они не могут мысленно представить себе то, что будет, когда окончится годовой срок их службы. Они или ставят перед собой цель немедленно достичь каких-либо блестящих результатов и для этого форсируют события, или вообще ничего не делают. Эта задача была бы по плечу диктатору, назначенному на определенный срок. Но даже если бы и удалось найти диктатора с соответствующими деловыми качествами, можно ли было быть уверенным, что он не решит укрепить свое положение, узурпировав имя «цезарь», и не станет деспотом?
Я вспомнил с глухим возмущением, при каких великолепных условиях начинал правление Калигула: полная государственная и императорская казна, способные и надежные советчики, расположение всего народа. Да, мне ничего не оставалось, как сохранить власть в своих руках, во всяком случае на какое-то время, и надеяться, что, как только станет возможно, меня от нее освободят. Это будет наименьшим злом. Себе я мог доверять больше, чем кому-нибудь другому. Я устремлю свои помыслы к предстоящей мне работе и приведу все хоть в какой-то порядок, а уж потом докажу, что мои республиканские принципы — настоящие принципы, а не пустая болтовня, как у Сентия и людей его толка. А до тех пор буду воздерживаться, насколько это возможно, от императорских замашек. Но передо мной сразу же встала проблема: какие титулы я приму от сената. Без титулов, говорящих о твоем неотъемлемом праве на те или иные действия, далеко не уйдешь. Те, без которых не обойтись, принять придется. И необходимо подыскать себе помощников, скорее среди чиновников-греков и предприимчивых деловых людей, чем среди сенаторов. Есть очень подходящая латинская поговорка: «Olera olla legit», что значит: «Котелок сам найдет травы для похлебки».[29] Как-нибудь управлюсь.
Сенаторы хотели дать мне все почетные титулы, какие только были когда-либо у моих предшественников, чтобы показать, как они раскаиваются в своем республиканском пыле. Большую часть я отверг, принял лишь имя «цезарь», на которое имел некоторое право, поскольку был с родом Цезарей в кровном родстве через мою бабку Октавию, сестру Августа, и ни одного настоящего Цезаря не осталось в живых. Я принял его из-за авторитета, которым оно пользовалось у таких народов, как армяне, парфяне, германцы и марокканцы. Если бы они решили, что я незаконно захватил престол и хочу основать новую династию, это побудило бы их нарушить границы. Я принял также титул трибуна — «защитника народа», так как он обеспечивал мне неприкосновенность личности и давал право накладывать вето на решения сената. Неприкосновенность личности была очень важна для меня, так как я намеревался отменить все законы и эдикты, согласно которым каралась государственная измена, и, кроме права личной неприкосновенности, ничто не могло оградить меня от убийц. Титул «отец отчизны» я отверг, так же как титул «август», и поднял на смех попытки сената присудить мне священные почести; я даже заявил, что не хочу, чтобы меня величали «император». Звание это, указал я, с древнейших времен давалось как знак почета за успешные ратные подвиги и вовсе не приравнивалось к рангу главнокомандующего. Августа провозгласили императором за победу при Актии и ряд других. Мой дядя Тиберий был одним из самых удачливых генералов за всю историю Рима. Мой предшественник Калигула из юношеского тщеславия позволил, чтобы его называли императором, но даже он почувствовал себя обязанным завоевать этот титул на поле брани; по этой причине он и отправился в поход за Рейн и устроил нападение на воды Северного моря. Его символические военные операции, хотя и не сопровождавшиеся кровопролитием, показывали, что он понимает, какие обязательства несет этот почетный сан. «Настанет день, сиятельные отцы, — писал я им, — и я, возможно, сочту необходимым начать военную кампанию и встать во главе своей армии и, если боги пошлют мне удачу, заслужу этот титул и буду с гордостью его носить, но до тех пор я должен просить вас не обращаться так ко мне из уважения к тем талантливым полководцам прошлого, которые действительно заслужили его».
Сенату так понравилось мое письмо, что они постановили воздвигнуть мне золотую статую — нет, три золотые статуи, — но я наложил вето на их решение по двум причинам: во-первых, я ничем не снискал эту честь, во-вторых, это было расточительством. Однако я согласился на то, чтобы с меня сделали три изваяния и поставили их в людных местах Рима, но самое дорогое из них — серебряное — должно было быть не сплошным, а полым, залитым внутри гипсом, а два других — одно из бронзы, другое из мрамора. Я принял эти три статуи потому, что в Риме огромное множество скульптур и еще две-три не составят разницы, а мне было интересно позировать действительно хорошему скульптору, ведь теперь лучшие скульпторы мира были к моим услугам.
Сенат также решил покрыть позором имя Калигулы всеми доступными способами. Они вынесли решение о том, чтобы день его убийства стал национальным праздником благодарения. И снова я воспрепятствовал им, прибегнув к вето; единственное, что я отменил, были эдикты Калигулы относительно религиозного поклонения ему самому и богине Пантее — ее имя он дал моей племяннице, бедняжке Друзилле, которую убил; во всем остальном я не предпринял ничего, что пятнало бы его память. Лучшей политикой было молчать. Ирод напомнил мне, что Калигула никак не опорочил память Тиберия, хотя имел все основания его ненавидеть; он просто его не обожествил и оставил недостроенной присужденную ему сенатом триумфальную арку.
— Но как мне быть со всеми его статуями? — спросил я.
— Ничего нет проще, — ответил Ирод. — Прикажи городским стражникам снять их завтра в два часа ночи, когда все спят, и принести сюда во дворец. Когда римляне проснутся, они увидят, что все ниши и пьедесталы свободны или снова заняты статуями, которые там стояли раньше и были убраны, чтобы освободить место для изваяний Калигулы.
Я последовал совету Ирода. Статуи были двух видов — изображения чужеземных богов, у которых сняли головы, заменив их головой Калигулы, и те, которые сделали с него самого, все — из драгоценных металлов. Первые я вернул, насколько это было возможно, в первоначальное состояние, вторые велел разломать на куски, расплавить и отлить монеты с моим изображением. Из огромной золотой статуи, которую он поставил в своем храме, начеканили почти миллион золотых. Я, кажется, не упоминал, что при жизни Калигулы его жрецы — среди которых, к моему стыду, был и я — каждый день облачали эту статую в такое же платье, какое надевал он сам. Мы должны были не только одевать ее в обычное штатское или военное платье с нашитыми на них императорскими эмблемами, но и в те дни, когда Калигуле случалось вообразить себя Венерой, или Минервой, или Юпитером, или Доброй Богиней, наряжать соответственно этому, используя различные божественные знаки отличия.
Моему тщеславию льстило видеть на монетах самого себя, но, поскольку при республике это удовольствие было доступно всем выдающимся жителям Рима, меня не стоит за это винить. Однако портреты на монетах обычно приносят разочарование, так как их чеканят в профиль. Мы не знакомы со своим профилем и, когда видим его изображение, мысль о том, что мы так выглядим в глазах прочих людей, причиняет нам душевную травму. Благодаря зеркалу мы хорошо знаем наше лицо анфас и не только относимся к нему терпимо, но даже с некоторой симпатией, однако должен сказать, что, когда мне впервые показали образец золотой монеты, которую чеканили для меня на монетном дворе, я очень рассердился и спросил, что имелось в виду — карикатура? Маленькая головка на длинной-предлинной шее, озабоченное лицо, кадык, торчащий, словно второй подбородок, привели меня в ужас. Но Мессалина сказала:
— Нет, милый, именно так ты выглядишь. По правде говоря, портрет скорее тебе льстит.
— И ты можешь любить такого человека? — спросил я.
Она поклялась, что на всем свете нет более дорогого для нее лица. Так что я постарался привыкнуть к новым золотым.
Кроме статуй Калигула очень много денег расходовал на золотые и серебряные предметы, украшавшие дворец и другие места; их тоже можно было переплавить в слитки. Например, золотые дверные ручки и оконные рамы, или золотая и серебряная мебель в его храме. Я все это изъял. Я произвел во дворце большую чистку. В спальне Калигулы я обнаружил ларчик с ядами, принадлежавший Ливии, которым Калигула неплохо попользовался, посылая отравленные сласти тем, кто написал завещание в его пользу, а иногда подсыпая яд в тарелки приглашенных им к обеду гостей, когда их внимание было отвлечено какой-нибудь подготовленной заранее забавой. (Самое большое удовольствие, признался мне Калигула, он получал, глядя, как умирают от мышьяка.) В первый же безветренный день я взял с собой этот ларчик в Остию и, спустившись к морю на одном из прогулочных кораблей, кинул его за борт, когда мы отошли от берега примерно на милю. Минуту-две спустя на поверхность воды всплыли тысячи дохлых рыб. Я не говорил морякам, что находится в ларчике, и некоторые из них попытались было выловить рыбу, плавающую неподалеку, чтобы отвезти домой себе на обед, но я остановил их, запретив прикасаться к рыбе под страхом смерти.
У Калигулы под подушкой я нашел две его знаменитые записные книги; на одной из них был нарисован окровавленный меч, на другой — окровавленный кинжал. За Калигулой всегда следовал по пятам вольноотпущенник с этими книгами, и если ему случалось узнать о ком-нибудь нечто вызвавшее у него неудовольствие, он обычно говорил вольноотпущеннику: «Протоген, запиши его имя под кинжалом» или «Запиши его имя под мечом».
Под меч заносились имена тех, кого ждала казнь, под кинжал — тех, кому предлагалось покончить жизнь самоубийством. Последние имена, занесенные в книгу под кинжалом, были: Виниций, Азиатик, Кассий Херея и Тиберий Клавдий — то есть я. Книги эти я сжег в жаровне собственными руками, а Протогена казнил. И не только потому, что мне был противен самый вид этого жестокосердого человека со свирепым лицом, который всегда обращался со мной с недопустимой наглостью, — мне стало известно из достоверных источников, что он угрожал сенаторам и всадникам занести их в эти книги, если они не заплатят ему большую мзду.
На допросе Протоген упорно стоял на том, что никогда не произносил таких угроз и не записывал в книги никаких имен, кроме тех, которые ему называл Калигула. Это поставило вопрос о том, на основании чего можно казнить человека. Любому из моих полковников ничего не стоило сообщить мне, вопреки истине, как-нибудь утром: «Такого-то и такого-то казнили на рассвете согласно твоим вчерашним распоряжениям». И даже если я заявлю, что ничего об этом не знаю, доказать это я не смогу, а память моя, как я сам в том охотно признаюсь, далеко не из лучших. Поэтому я возродил практику, введенную в свое время Августом и Ливией: немедленно заносить на бумагу все решения и распоряжения. Если мой подчиненный не мог показать бумагу с моей подписью, согласно которой следовало принять суровые дисциплинарные меры, или дать важные финансовые обязательства, или внедрить чрезвычайное новшество в судопроизводство, проведение всего этого в жизнь считалось не санкционированным мной, и, если я не одобрял эти действия, он нес за них ответственность. Постепенно эта практика, которую переняли мои советники в отношении своих подчиненных, стала чем-то само собой разумеющимся, и в правительственных учреждениях в присутственные часы редко случалось услышать хоть слово, разве что совещались между собой начальники ведомств или являлись с официальным визитом городские чиновники. У каждого дворцового слуги была при себе восковая дощечка на случай, если понадобится записать какое-нибудь особое приказание. Всем просителям, претендующим на различные посты, субсидии, покровительство, привилегии и так далее и тому подобное, предлагалось приносить с собой во дворец бумагу, где бы ясно было написано, чего они хотят и почему, и только в редких и крайних случаях разрешалось подкреплять свою просьбу устными доводами. Это экономило время, но принесло моим советникам незаслуженную репутацию гордецов.
Я расскажу вам о них. При Тиберии и Калигуле реальное управление делами все больше и больше переходило в руки императорских вольноотпущенников, которых бабка Ливия в свое время отдала обучаться секретарскому делу. Консулы и городские судьи хотя и считались самостоятельной властью, отвечающей за должное отправление своих обязанностей только перед сенатом, постепенно все больше зависели от советов, которые давались им от имени императора, особенно когда речь шла о запутанных документах, связанных с юридическими и финансовыми вопросами. Им показывали, куда приложить печать или поставить подпись на уже готовых документах, и они редко брали на себя труд познакомиться с их содержанием. Подпись их в большинстве случаев была чистой формальностью, и по сравнению с секретарями-советниками они совсем не разбирались в административных тонкостях. К тому же секретари разработали новую манеру письма, где было полно сокращений, тайных знаков и небрежно написанных букв, и прочитать это никто, кроме них, не мог. Я знал, что ожидать внезапной перемены отношений между корпусом секретарей и всем остальным миром невозможно, поэтому для начала скорее усилил, чем ослабил их власть, утвердив в должности тех из вольноотпущенников Калигулы, кто проявил себя способным к своему делу. Например, я оставил Каллиста, ведавшего как императорской, так и государственной казной, которую Калигула часто путал с императорской. Каллист знал о заговоре против Калигулы, но активного участия в нем не принимал. Он рассказал мне длинную историю о том, как незадолго до смерти император велел ему отравить мою пищу, но он благородно отказался. Я не поверил ему. Во-первых, Калигула ни за что не дал бы ему таких указаний и подсыпал бы яд, как всегда, собственной рукой; а во-вторых, если бы и дал, Каллист не осмелился бы его ослушаться. При всем том я ничего ему не сказал, так как, судя по всему, он очень хотел сохранить свою должность и был единственным, кто знал досконально тогдашнюю финансовую ситуацию. Я похвалил его, заметив, что, по-моему, он показал себя с самой лучшей стороны, умудрившись столько времени снабжать Калигулу деньгами, и я рассчитываю, что он и впредь будет пускать в ход свой провидческий дар и находить деньги ради спасения Рима, а не его гибели. В обязанности Каллиста входило также расследование судебным порядком всех государственных дел, связанных с финансами. Я оставил Мирона в качестве советника по правовым вопросам и Посидия — в качестве военного казначея, отдал под начало Гарпократа все игры и развлечения, а Амфею предоставил реестр. На обязанности Мирона лежало также сопровождать меня, когда я выходил к народу, просматривать все послания и петиции, которые мне вручались, и отделять важные, не терпящие отлагательства бумаги от обычной лавины назойливых и неуместных писем. В числе других моих советников был Паллант, в ведение которого я передал императорскую казну, и его брат Феликс, которого я сделал советником по иностранным делам, Каллон, под присмотром которого были все припасы города, и его сын Нарцисс, отвечавший за внутренние дела и частную переписку. Полибий был моим советником по вопросам веры — ведь я исполнял обязанности великого понтифика — и помогал мне в исторических изысканиях, если я мог выкроить для них время.[30] Последние пятеро были собственные мои вольноотпущенники. После банкротства я был вынужден отказаться от их услуг, и они с легкостью устроились на канцелярскую работу во дворце, были посвящены в тайны секретарского братства и даже научились неразборчиво писать. Я разместил их всех в новом дворце, выгнав оттуда толпу гладиаторов, возничих, конюхов, актеров, фокусников и прочих прихлебателей, которых туда поместил Калигула. Новый дворец должен был в первую очередь служить правительственной канцелярией. Сам я жил в старом дворце, причем очень скромно, следуя примеру Августа. Для важных пиров и приема иностранных правителей я пользовался апартаментами Калигулы в новом дворце, одно крыло которого было предоставлено Мессалине в ее полное распоряжение.
Когда я назначал советников на их посты, я объяснил, что хотел бы, чтобы они проявляли как можно больше инициативы; пусть не ждут, что я стану все им указывать; даже будь у меня больше опыта, я не смог бы во все вмешиваться. Я не Август; когда он взял под контроль государственные дела, он был не только молод и энергичен, но имел целый корпус способных консультантов, людей, отличившихся на службе отечеству, таких, как Меценат, Агриппа, Поллион, не говоря об остальных.[31] Я сказал, что они должны делать все, что в их собственных силах, а столкнувшись с какой-нибудь трудностью, пусть обращаются к «Протоколам деловых операций божественного Августа» — памятному труду, изданному Ливией при Тиберии, — и придерживаются форм и прецедентов, которые они там найдут. Конечно, если даже в этом бесценном манускрипте не отыщется примера тому, чем они должны заняться, пусть советуются со мной, но я надеюсь, что они, по возможности, избавят меня от ненужной работы.
— Дерзайте, — сказал я, — но до известных границ.
Я признался Мессалине, помогавшей мне с назначениями, что мой республиканский пыл с каждым днем остывает: я испытываю все большую симпатию и все большее уважение к Августу. А также уважение к моей бабке Ливии, несмотря на личную антипатию к ней. У нее был на редкость методичный ум, и если бы, прежде чем возродить республику, мне удалось добиться, чтобы государственная система работала хотя бы вполовину так хорошо, как при ней и Августе, я был бы крайне доволен собой. Мессалина с улыбкой предложила сыграть роль Ливии в случае, если я возьму на себя роль Августа.
— Absit omen![32] — воскликнул я, сплевывая себе на грудь, чтобы отвести несчастье.
Мессалина заметила, что, шутки в сторону, у нее, как у Ливии, есть талант разбираться в людях и видеть, какое назначение им больше подойдет. Если бы я согласился дать ей свободу действий, она бы решала от моего имени вопросы, связанные с моим постом блюстителя морали и освободила меня от всех забот и хлопот. Как вы знаете, я был страстно влюблен в Мессалину и при выборе советников убедился, что суждения ее весьма трезвы, однако колебался — уж очень большую ответственность хотела она взять на себя. Но Мессалина умоляла позволить ей доказать, на что она способна. Она предложила вместе просмотреть поименный список сенаторов — она будет говорить, кто из них, по ее мнению, заслуживает в нем остаться. Я велел принести реестр, и мы принялись его читать. Должен признаться, я был поражен ее подробным знакомством со способностями, характером, частной и публичной историей каждого из первых двадцати сенаторов, которые были в списке. Если мне удавалось проверить факты, они оказывались абсолютно точны, и я с готовностью удовлетворил ее просьбу и поступил по своему желанию лишь в нескольких сомнительных случаях, когда Мессалине было безразлично, останется имя в списке или нет. После того как мы навели через Каллиста справки относительно имущественного положения некоторых сенаторов и решили, подходят ли они по умственным и моральным качествам, мы исключили около трети имен и заполнили образовавшиеся вакансии лучшими всадниками из имеющихся в наличии и бывшими сенаторами, вычеркнутыми из списка Калигулой по каким-то пустячным мотивам. Первым из тех, от кого я решил избавиться, был Сентий. Это диктовалось не только его глупой речью в сенате и дальнейшей трусостью, но и тем, что он был одним из двух сенаторов, сопровождавших меня во дворец во время убийства Калигулы, а затем бросивших на произвол судьбы. Вторым из моих спутников, между прочим, был Вителлий, но он уверил меня, будто поспешил уйти только затем, чтобы разыскать Мессалину и спрятать ее в безопасном месте; он думал, что Сентий останется и присмотрит за мной. Я полностью его простил. Я сделал Вителлия своим дублером на случай, если я вдруг заболею или со мной случится что-нибудь похуже. Так или иначе, от Сентия я избавился. Я объяснил его разжалование тем, что он не появился во дворце, когда я вызвал туда сенаторов, так как бежал в свое загородное поместье, не предупредив консулов об отсутствии, а вернулся лишь через несколько дней и в силу этого не попадал под амнистию. Другой ведущий сенатор, разжалованный мной, был конь Калигулы Инцитат, которому через три года предстояло сделаться консулом. Я написал сенату, что у меня нет никаких претензий к личной морали этого сенатора или к его способности выполнять те задачи, которые до сего времени вменялись ему в обязанность, но у него больше нет необходимого финансового ценза. Я урезал дотацию, дарованную ему Калигулой, до ежедневного рациона кавалерийской лошади, уволил его конюхов и поместил его в обыкновенную конюшню, где ясли были из дерева, а не из слоновой кости, а стены были побелены, а не украшены фресками. Однако я не разлучил его с женой, кобылой Пенелопой, это было бы несправедливо.
Ирод предупреждал меня, чтобы я все время был настороже против убийц, утверждая, что наша ревизия списка сенаторов, а в дальнейшем — списка всадников, принесла мне множество врагов. «Конечно, амнистия — это хорошо, — говорил он, — но вряд ли тебе воздадут великодушием за великодушие». По его словам, Винициан и Азиатик не постеснялись заявить, что новая метла чисто метет, что Калигула и Тиберий тоже в начале правления вели себя доброжелательно и нравственно и что кончу я, возможно, таким же безумцем и деспотом, как любой из них. Ирод советовал мне какое-то время вообще не посещать сенат, а затем принять все меры предосторожности против убийц. Это меня напугало. Я никак не мог решить, каких мер предосторожности будет достаточно, поэтому не ходил в сенат в течение целого месяца. Наконец я нашел решение: я испросил согласия сената — и получил его — приходить на заседание с эскортом из четырех гвардейских полковников и Руфрия, командующего гвардией. Я даже занес Руфрия в список сенаторов, хотя у него не было соответствующего финансового ценза, и сенат дал ему по моей просьбе позволение выступать и участвовать в голосовании, когда он приходил туда вместе со мной. Кроме того, по совету Мессалины всех, даже женщин и мальчиков, кто являлся ко мне во дворец или в любое другое место, сперва обыскивали, чтобы удостовериться, нет ли при них оружия. Мне была неприятна мысль, что обыскивают женщин, но Мессалина настаивала, и я согласился при условии, что делать это будет ее вольноотпущенница, а не мои солдаты. Мессалина также требовала, чтобы на пирах присутствовали вооруженные гвардейцы. Во времена Августа это сочли бы уместным лишь при дворе тирана, и мне было стыдно смотреть, как они стоят строем у стен, но я боялся рисковать.
Я делал все возможное, чтобы восстановить самоуважение сената. Отбирая его новых членов, мы с Мессалиной интересовались их семейной историей не меньше, чем их личными качествами. Как будто в ответ на просьбу старших членов сенаторского сословия — хотя в действительности это была моя собственная идея, — я обещал принимать в сенат только тех, кто может насчитать четыре поколения предков, имеющих римское гражданство. Я сдержал свое слово. Единственное исключение я сделал в случае с Феликсом, моим советником по иностранным делам, — несколько лет спустя я воспользовался возможностью наградить его саном сенатора. Он был младшим братом моего вольноотпущенника Палланта и родился после того, как его отцу была дарована свобода, так что, в отличие от Палланта, сам он рабом никогда не был. Но я не нарушил обещания сенату: я попросил одного из членов рода Клавдиев — не настоящего Клавдия, а члена семьи клиентов этого рода, которые некогда иммигрировали в Рим из Кампаньи, получили римское гражданство и разрешение взять имя Клавдиев, — усыновить Феликса. Так что он имел, во всяком случае теоретически, четыре поколения соответствующих предков. Однако, когда я представил его сенату, поднялся недовольный ропот. Кто-то крикнул:
— Цезарь, в дни наших отцов таких вещей не делали.
Я сердито возразил:
— Сомневаюсь, сиятельный, что ты имеешь право это говорить. Твоя собственная семья не такая уж именитая. Я слышал, что во времена моего пра-пра-прадеда твои родичи торговали рубленой печенкой, да еще и недовешивали при этом.
— Это ложь! — вскричал сенатор. — Они были честные трактирщики.
Смех сенаторов заглушил его слова. Но я чувствовал себя обязанным еще кое-что добавить.
— Когда мой предок Клавдий Слепой, победитель этрусков и самнитов и первый выдающийся римский писатель, был назначен цензором более трехсот лет назад, он допустил в сенат сыновей вольноотпущенников, как это сделал я.[33] Многие члены нашего собрания находятся здесь сейчас благодаря этому нововведению моего предка. Может быть, они хотят подать в отставку?
После чего сенат горячо приветствовал Феликса.
Среди всадников было полно богатых лодырей — по правде сказать, их и в дни Августа было не меньше. Но я, в отличие от него, не собирался потворствовать их лени. Я объявил, что те, кто станут уклоняться от выполнения общественных обязанностей, когда их об этом попросят, будут исключены из сословия. И в трех-четырех случаях мое слово не разошлось с делом.
В числе бумаг, найденных во дворце, в личном сейфе Калигулы, были документы, касающиеся суда — при Тиберии — над моими племянниками Друзом и Нероном и их матерью Агриппиной, а также их казни. После восшествия на престол Калигула притворился, будто сжег все эти бумаги — великодушный жест, но в действительности это было не так, и свидетели против моих племянников и невестки, а также сенаторы, голосовавшие за смертный приговор, находились в постоянном страхе перед его местью. Я внимательно перечитал эти бумаги и вызвал к себе всех оставшихся в живых из тех, кто, по-видимому, был замешан в вынесении смертного приговора невиновным людям. Каждому в моем присутствии был прочитан документ, который касался его лично, а затем вручен ему, чтобы он мог собственными руками сжечь бумаги на стоящей рядом жаровне. Здесь будет уместно упомянуть о зашифрованных досье на каждого выдающегося римлянина, которые Тиберий забрал у Ливии после смерти Августа, но разобрать не смог. Позже я их расшифровал, но они настолько устарели, что представляли скорее исторический, чем политический интерес.
Две наиважнейшие задачи, стоявшие теперь передо мной, были: постепенная реорганизация государственных финансов и отмена наиболее возмутительных из декретов Калигулы. Однако ни то, ни другое нельзя было осуществить наскоком. Я провел долгое совещание с Каллистом и Паллантом относительно финансов сразу же после того, как назначил их на посты; Ирод тоже был там, ведь он, надо думать, лучше, чем кто-либо другой, знал, как получить ссуду и справиться с долгами. Прежде всего нам предстояло решить, где взять наличные деньги для безотлагательных затрат. Это мы уладили, как я уже говорил, пустив в переплав золотые статуи, золотую посуду и украшения из дворца, а также золотую мебель из храма Калигулы. Ирод предложил, чтобы я, кроме того, обратился за ссудой от имени Капитолийского Юпитера к другим богам, чьи храмовые сокровищницы за последнюю сотню лет оказались забитыми бесполезными и безвкусными приношениями из драгоценных металлов, данными храму по обету. Дары эти по большей части шли от людей, которые хотели привлечь к себе внимание или похвалиться перед всеми своими успехами, и вовсе не были вызваны истинным благочестием. Например, купец после удачной поездки на Восток подносил богу Меркурию золотой рог изобилия, удачливый воин дарил Марсу золотой меч, а удачливый стряпчий дарил Аполлону золотой треножник. Надо думать, вряд ли Аполлону были нужны две или три сотни золотых и серебряных треножников, и, если его отец Юпитер оказался в нужде, Аполлон будет только рад одолжить ему несколько штук. Поэтому я отдал в переплав все подношения, которые мог взять, не обидев семьи тех, кто их делал, и не посягнув на предметы, имеющие историческую ценность, и велел вычеканить из них монеты. Ведь давать взаймы Юпитеру означало давать взаймы казне. На этом совещании мы решили также, что возьмем в долг у банкиров. Мы пообещаем им высокие проценты, это их привлечет. Но Ирод сказал, что главное — вернуть доверие народа и снова пустить в оборот деньги, припрятанные трусливыми коммерсантами. Он заявил, что, хотя нам необходимо экономить, не следует заходить с этим слишком далеко. Нельзя, чтобы экономию посчитали скупостью.
— Когда в былые дни, — сказал он, — у меня кончались деньги, я всегда старался потратить все, что еще оставалось, на одежду — плащи, кольца и красивую новую обувь. Это укрепляло мой кредит и давало возможность снова брать взаймы. Я бы советовал тебе последовать моему примеру. Небольшой кусочек листового золота может сыграть большую роль. К примеру, пошли двух мастеров золотых дел в цирк, чтобы они позолотили мишени для стрельбы; все сразу почувствуют, что мы процветаем, а тебе это будет стоить не больше пятидесяти-ста монет. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня утром, когда я смотрел, как тащат на холм глыбы сицилийского мрамора для облицовки храма Калигулы. Ты ведь не собираешься продолжать эти работы, да? Так почему бы тогда не выложить ими барьер в цирке, ведь он из известняка? Мрамор на редкость красив, и это вызовет настоящую сенсацию.
У Ирода всегда было полно замечательных идей. Как бы я хотел всегда иметь его под боком, но он сказал мне, что не может больше оставаться в Риме: надо же и своим царством заняться. Я ответил, что, останься он еще на несколько месяцев, я сделал бы его царство таким же огромным, как то, которым правил его дед Ирод Великий.
Но вернемся к нашему совещанию. Мы постановили пополнить казну за счет всех этих различных ссуд и отменить для начала только самые нелепые налоги, введенные Калигулой, такие, как налоги на бордели, на выручку уличных торговцев и на использование содержимого общественных писсуаров — больших бочек, которые стоят на углах улиц и опорожняются чистильщиками одежды, когда жидкость поднимается до определенного уровня, чтобы использовать ее в своих целях. В декрете об отмене этих налогов я обещал, что, как только пополнится государственная казна, я отменю и все остальные.


 
 
МИФОЛОГИЯ
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar