Меню
Назад » »

Карл Густав Юнг Психологические типы (29)

Когда же Гермас занял свое место слева с некоторой печалью, как он подчеркивает, тогда госпожа указывает ему на некий призрачный образ, развертывающийся у него пред глазами: он видит, как юноши при содействии десятков тысяч других мужей воздвигают огромную башню, причем камни ее без смычек плотно прилаживаются друг к другу. Эта башня, построенная без смычек, стало быть особенно плотно и несокрушимо, означает Церковь, как узнал Гермас. Его госпожи есть Церковь, и башня есть тоже Церковь. В атрибутах Литании Лорето (лавретанской литании) мы уже видели, что Марию именуют Turris Davidica и Turris eburnea, то есть башней из слоновой кости. По-видимому, и тут мы имеем дело с тем же самым или сходным отношением. Несомненно, башня имеет значение чего-то устойчивого и надежного, как в Псалме 64, 4: «Потому что ты был прибежищем для меня, крепкой защитой от врага». Надо думать, что известная аналогия с вавилонским столпотворением была бы тут исключена, в силу особенно интенсивных внутренних противопоказаний; однако намек на такую аналогию был бы все-таки возможен, ибо Гермас, наверное, точно так же страдал от угнетающего зрелища нескончаемых расколов и еретических пререканий ранней Церкви, как и все мыслящие люди его круга. Вероятно, такое впечатление и было существенным основанием для составления настоящей исповеди, как мы можем заключить это из намека на то, что открывшаяся ему книга направлена против язычников и отступников. Гетероглоссия, смешение языков, сделавшее невозможным вавилонское столпотворение, почти всецело господствовало над христианской Церковью первых веков и требовало от верующих отчаянных усилий для овладения этим замешательством. Так как христианство тех времен далеко не было единым стадом под единым пастырем, то было совершенно естественно, что Гермас стремился найти как могущественного «пастыря», poimen'a, так и устойчивую, надежную форму, могущую собрать разрозненные элементы, взятые с четырех стран света, с гор и морей, и объединить их в одно нерушимое целое. Земное вожделение, чувственность во всех ее многообразных формах, прилепляющаяся к раздражениям окружающего мира и принуждающая человека рассеивать психическую энергию в беспредельной множественности мира, — является главным препятствием для завершения единообразно направленной установки. Естественно, что устранение этого препятствия должно было быть одним из важнейших заданий той эпохи. Поэтому вполне понятно, что в «Пастыре» Гермаса показывается, как можно справиться с этой задачей. Мы уже видели, как первоначальное эротическое возбуждение и вызванная им энергия были обращены на олицетворение бессознательного комплекса в образе Экклезии, старой женщины, свидетельствовавшей в своем призрачном появлении о самопроизвольности заложенного в основе ее комплекса. И вот, далее мы узнаем, что старая женщина, Церковь, становится, так сказать, башней, ибо башня тоже есть Церковь. Такой переход представляется неожиданным, ибо мы не видим непосредственной связи между башней и старой женщиной. Однако атрибуты Марии в лавретанской литании направят нас на верный след, ибо, как уже упомянуто, мы видим, что там Пречистая Матерь-Дева называется «башней». Это определение взято из Песни Песней IV, 4: «Шея твоя, как столп Давидов, сооруженный для оружий». VII, 5: «Шея твоя, как столп из слоновой кости». Или еще VIII, 10: «Я стена, и сосцы у меня, как башни». Известно, что Песнь Песней есть в сущности мирская любовная песнь, может быть брачное песнопение, которому даже еврейские ученые давно уже отказали в каноническом признании. Однако мистическое толкование охотно разумело под невестой — Израиль, а под женихом — Иегову, и притом из верного инстинкта, а именно из стремления внести и эротический элемент в отношение всего народа к Богу. По тем же соображениям и христианство овладело Песнью Песней, чтобы истолковать жениха как Христа, а невесту как Церковь. Такая аналогия была чрезвычайно близка психологии Средневековья; она-то и вдохновила ту совершенно неприкрытую эротику тогдашней мистики, которая была направлена на Христа; одним из самых блестящих примеров тому является Мехтильда Магдебургская. Из этого же духа возникла и лавретанская литания. В некоторых из атрибутов Девы она примыкает к Песни Песней. Мы уже указывали на это в связи с символом башни. Уже греческие Отцы Церкви избирали розу как атрибут Марии, также и лилию, и также опираясь на Песнь Песней 2, 1 и ел.: «Я — нарцисс саронский, лилия долин. Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами». В средневековых гимнах Марии часто встречается символ «запертого сада» из Песни Песней 4, 12 («запертой сад, сестра моя, невеста») и «заключенного колодезя», «запечатанного источника». Песнь Песней 4, 12. Несомненно эротический характер этих сравнений в Песни Песней открыто приемлется Отцами Церкви как таковой. Так, например, Амвросий толкует «запертой сад» как virginitas (девственность; de instit. virg. с. 10). Амвросий сравнивает также (com. in apoc. с. 6) Марию с тростниковой корзинкой Моисея: «Тростниковая корзинка обозначает блаженную Деву. Потому мать приготовила тростниковую корзинку, в которую был положен Моисей, что мудрость Божия, которая есть Сын Божий, избрала блаженную Марию Деву, во чреве которой она образовала человека, дабы соединиться с ним чрез единство личности». Августин пользуется в применении к Марии позднее весьма распространенным сравнением с thalamus (брачный покой), опять-таки с явным указанием на анатомическое значение: «избрал себе непорочный чертог, где бы соединился жених с невестою»; и еще: «изошел из брачного чертога своего, то есть из чрева девственного». Согласно этому, можно было бы считать несомненным, что vas (сосуд) следует понимать как uterus (чрево матери), когда Амвросий, параллельно к вышеприведенным местам из Августина, говорит так: «Не из земного, а из небесного избрал он себе этот сосуд, дабы низойти чрез него, и освятил храм стыдливости». И у греческих Отцов Церкви нередко встречается выражение (сосуд). И здесь весьма вероятно заимствование из эротической аллегорики Песни Песней, хотя выражение vas не встречается в тексте Вульгаты, но зато говорится о кубке и питии, VII, 3: «Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино. Чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями». Параллельно со смыслом первой фразы появляется сравнение Марии с сосудом для масла сарептской вдовы в образцовых песнях Кольмарской рукописи: «В Сарепту страны Сидонской был послан Илия к одной вдове, которая должна была кормить его; ей поистине подобно мое тело, ибо Господь послал в меня пророка». Параллелью ко второй фразе являются слова Амвросия: «В этом девственном чреве благодатно созревал как бы сноп пшеницы и цветы лилии, ибо оно произвело на свет и пшеничное зерно, и лилию» и т. д. В католических источниках мы находим символику сосуда, притянутую издалека, так, например, из Песни Песней 1, 2: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои (собственно «груди») лучше вина». И даже из 2-й книги Моисея 16, 33: «И сказал Моисей Аарону: возьми один сосуд и положи в него полный гомор манны и поставь его пред Господом для хранения в роды ваши». Эти искусственно привлеченные нити говорят скорее против библейского происхождения символики сосуда, чем за него. За возможность внебиблейского происхождения вообще говорит тот факт, что средневековые гимны Марии без стеснения берут свои сравнения отовсюду и приводят в связь с Девой все, что в каком-нибудь смысле является драгоценным. Древность символа сосуда — он ведет свое начало от III–IV века — не говорит против его светского происхождения, ибо уже Отцы Церкви были склонны пользоваться внебиблейскими «языческими» уподоблениями; например, Тертуллиан [ «Эта девственная земля еще не орошена дождями и не оплодотворена ливнями». ], Августин [ «Истина зачалась от земли, ибо Христос родился от девы». ] и др. сравнивали Деву с еще не оскверненною землею, с невспаханным полем, конечно не без того, чтобы покоситься на «корэ» (деву, Персефону) мистерий. Такие сравнения слагались через посредство языческих образцов, подобно тому как Кюмон показал на иллюстрациях церковных книг, относящихся к раннему Средневековью, в частности на примере вознесения на небо Илии, которое нередко изображалось в подражании древнему образцу из мистерий Митры. В целом ряде обычаев Церковь следовала за данными языческими обыкновениями, не последним примером чему может служить переложение Рождества Христова на «natalis solis invicti» (день рождения непобедимого солнца). Иероним сравнивет Деву с солнцем — как с матерью света. Эти обозначения внебиблейского характера могут иметь источником только языческие воззрения, бывшие тогда еще в ходу. Поэтому является вполне обоснованным, если мы, говоря о символе сосуда, вспомним и гностическую символику сосуда, хорошо известную и всюду распространенную в те времена. От той эпохи сохранилось большое число гемм с символом сосуда, кувшина с замечательными крылообразными лентами, непосредственно напоминающего Uterus с ligamenta lata. По Маттеру, этот сосуд называется «Vase of Sin», как бы в противоположность гимнам Марии, прославляющим Деву как vas virtutum. Кинг («The Gnostics and their remains», p. 111) оспаривает такое понимание как произвольное и присоединяется к пониманию Келера, по которому изображение на геммах (главным образом египетское) имеет в виду черпала водяного колеса, выкачивающего воду из Нила для орошения полей, на что указывают и своеобразные ленты, служившие, очевидно, для прикрепления черпал к колесу. Кинг замечает, что оплодотворяющее действие черпала можно, по античной фразеологии, выразить как «оплодотворение Изиды семенем Озириса». На сосуде бывает часто изображено веяло, вероятно имеющее отношение к «mystica vannus jacchi» [Веяло, севалка, употреблявшаяся при элевсинских мистериях и торжественно носившаяся в процессиях. (прим. ред.)], к Иахосу [Корзина со священною утварью и особенно с первенцами от плодов, которую носили в праздник Вакха. (прим. ред.)], аллегорическому обозначению места рождения пшеничного зерна как символа бога плодородия. /47- § 528 и далее/ Одна из греческих свадебных церемоний состояла в том, что невесте возлагали на голову корзину для отвеивания зерна, наполненную плодами, что являлось, очевидно, оплодотворяющим волхвованием. Такому пониманию соответствует и древнеегипетское представление о том, что все произошло из первичной воды, из Ну или Нут, которая отождествлялась также с Нилом или с океаном. Ну изображается при помощи трех горшков, трех знаков воды, и знака неба. В одном из гимнов, обращенных к Пта-Тенену, говорится: «Производитель зерна, исходящего из него, во имя его, Ну, старца, который оплодотворяет воды небесные и делает так, что воды появляются на горах, дабы даровать жизнь мужу и жене». /58- P.511/ Сэр Уоллис Бедж обратил мое внимание на то, что символика uterus существует и поныне в южной части Египта в качестве волхвования, вызывающего дождь и плодородие. Еще и поныне иногда бывает так, что туземцы убивают в кустах женщину и вынимают из нее uterus, с тем чтобы воспользоваться этим органом для своих магических ритуалов. /59- P. 67, 74/ Если мы представим себе, как сильно было влияние гностических представлений на Отцов Церкви, несмотря на сильнейшее сопротивление их этим еретическим учениям, то окажется допустимым и то, что именно в символике сосуда проникла частица язычества, применимая к христианству, и притом с тем большею легкостью, несмотря на то что наше время и наша психология неудержимо понуждают к его разложению. Итак, общее официальное христианство снова впитало в себя те гностические элементы, которые обнаруживались в психологии служения женщине, и приспособило эти элементы к усиленному почитанию Марин. Я привел лавретанскую литанию как известный пример такого процесса ассимиляции, выбрав его из массы других столь же интересных материалов. В этой ассимиляции с общим христианским символом погиб с самого начала тот росток мужской душевной культуры, который развивался в служении женщине. Душа мужчины, выражавшаяся в образе им самим выбранной госпожи, утратила индивидуальное выражение со своим переходом во всеобщий символ. Этим она утратила и возможность индивидуальной дифференциации, вытесненная коллективным выражением. Подобные утраты всегда имеют дурные последствия, которые и в данном случае скоро заявили о себе. Именно вследствие того, что душевное отношение к женщине стало выражаться в коллективном почитании Марии, образ женщины утратил некую ценность, на которую, однако, сущность человека имеет известное естественное притязание. Эта ценность, которая находит свое естественное выражение только в индивидуальном выборе, отходит в область бессознательного, как только индивидуальное выражение замещается коллективным. Тогда образ женщины получает в бессознательном такую оккупацию, которая оживляет инфантильно-архаические доминанты. /60/ Тем самым относительное обесценение реальной женщины компенсируется демоническими чертами, ибо все бессознательные содержания, поскольку они активированы отколовшимися частями либидо, выступают как проецированные на объект. Относительное обесценение женщины означает, что мужчина любит ее в известном смысле меньше, но зато женщина выступает в качестве преследовательницы, то есть как ведьма. На этом пути вместе с усиленным почитанием Марии и вследствие его — развились бредовые идеи о ведьмах, это неизгладимое позорное пятно на позднем Средневековье. Однако это было не единственное последствие. Вследствие отщепления и вытеснения этой важной прогрессивной тенденции возникла вообще известная активация бессознательного. И эта активация не могла найти себе достаточного выражения во всеобщем христианском символе, ибо адекватное выражение имело бы прежде всего индивидуальные формы. Но это обстоятельство подготовляло почву для ересей и расколов. Христиански ориентированное сознание должно было фанатически защищаться против этого. И почитание Марии само по себе является языческим пережитком, перешедшим в христианскую Церковь как наследие от Magna Mater, Изиды и др. Образ «сосуда премудрости» также напоминает гностический образец, а именно Софию, — столь значительный для гнозиса символ. Я остановился на символике сосуда несколько дольше, чем ожидали, вероятно, мои читатели. Но я сделал это по определенному основанию, именно потому, что мне важно было психологически осветить столь своеобразную, знаменательную для первых времен Средневековья легенду о Граале в ее отношении к поклонению женщине. Центрально-религиозным представлением этой часто видоизменявшейся легендарной темы является священный сосуд — образ, как это ясно каждому, совершенно не христианский, происхождение которого следует искать в другом месте, а не в канонических источниках. На основании всего вышесказанного мне кажется, что это есть подлинная часть гнозиса, которая или благодаря тайной традиции пережила искоренение ересей, или же была обязана своим возрождением бессознательной реакции против господствующего официального христианства. Однако выжил ли символ сосуда или бессознательно возродился — это свидетельствует об усилении женского начала в мужской психологии того времени. Символизация в загадочном образе указывает на одухотворение эротики, оживившейся от служения женщине. Но одухотворение означает всегда удержание некоторого количества либидо, которое иначе было бы непосредственно изжито в сексуальности. Если такое количество либидо удерживается, то, конечно, одна часть его изливается, как показывает опыт, в одухотворенное выражение, но другая часть повергается в сферу бессознательного и вызывает в нем известное оживление соответствующих образов, выражающихся именно в символе сосуда. Символ живет благодаря удерживанию известных форм либидо и, со своей стороны, способствует удерживанию этих форм его. Распадение символа равносильно отливу либидо на прямом пути или же, по крайней мере, — почти непреодолимому принуждению к непосредственному применению его. Но живой символ как бы заклинает эту опасность. Символ теряет свою, так сказать, магическую или, если угодно, освобождающую силу, как только осознается его разложимость. Поэтому действенный символ должен обладать свойством неприкосновенности. Он должен быть наилучшим из всех возможных выражений для данного миросозерцания, который по смыслу безусловно не может быть превзойден; кроме того, он должен быть столь далек от постижения, чтобы критический интеллект не имел никаких путей к его действительному разложению; и, наконец, его эстетическая форма должна столь убедительно действовать на чувство, чтобы против него не поднимались и аргументы чувства. Очевидно, символ Грааля в течение некоторого времени выполнял эти требования и был обязан этому обстоятельству своим живым действием, которое, как показывает пример Вагнера, и поныне еще не совсем угасло. Бред инквизиционных ужасов был сверхкомпенсированным сомнением, навязчиво подымавшимся из бессознательного и вызвавшим наконец один из величайших церковных расколов, именно — Реформацию. Из этого несколько длинного разъяснения мы добываем следующее понимание. Мы начали с того видения Гермаса, в котором он узрел, как строилась некая башня. Старая женщина, сначала объявившая себя Церковью, теперь объясняет, что башня есть символ Церкви. Ее собственное значение тем самым переносится на башню, которой и посвящен весь дальнейший текст «Пастыря». Теперь для Гермаса дело сосредоточивается уже в башне, а не в старой женщине и тем более не в реальной Рооде. Тем самым — отрешение либидо от реального объекта и перенесение на символ, перевод на символическую функцию, является завершенным. Идея всеобщей и единой Церкви, символически выраженная в образе крепко сложенной, несокрушимой башни, становится, таким образом, в духе Гермаса уже неразложимой действительностью. Отрешение либидо от объекта перемещает ее внутрь субъекта, отчего оживляются образы бессознательного. Эти образы суть архаические формы выражения, которые становятся символами и, со своей стороны, опять-таки выступают как эквиваленты для относительно обесцененных объектов. Этот процесс во всяком случае так же стар, как само человечество, ибо символы встречаются уже среди пережитков доисторического человека, а также и у низшего, ныне еще живущего человеческого типа. Очевидно, образование символов является функцией весьма важной и в биологическом отношении. Так как символ может жить лишь благодаря относительному обесценению объекта, то, очевидно, он служит и самой цели такого обесценения. Если бы объект имел безусловную ценность, то он и был бы безусловно определяющим для субъекта, вследствие чего для субъекта была бы безусловно упразднена свобода действования, ибо, наряду с безусловной определенностью через объект, была бы невозможна даже относительная свобода. Состояние абсолютной отнесенности к объекту равносильно полнейшему овнешнению сознательного процесса, то есть тождеству субъекта и объекта, что уничтожает всякую возможность познавания. Такое состояние встречается и поныне в смягченной форме у примитивного человека. Так называемые проекции, с которыми нам так часто приходится встречаться в аналитической практике, суть тоже не что иное, как остатки первоначального тождества субъекта с объектом. Уничтожение познания, обусловленное таким состоянием, и невозможность сознательного опыта означают существенное уменьшение приспособляемости, что оказывается тяжелым минусом для человека, по природе своей безоружного и беззащитного, с его потомством, в течение ряда лет менее приспособленным к борьбе сравнительно с потомством животных. Но состояние, лишенное познания, является опасным несовершенством и с аффективной точки зрения, так как именно тождество чувства с почувствованным объектом ведет, во-первых, к тому, что какой-нибудь объект вообще может иметь любое по силе воздействие на субъект, а во-вторых, к тому, что какой-нибудь аффект субъекта включает в себя, без дальнейшего, объект — и осиливает его. Иллюстрацией для того, что я имею в виду, может послужить эпизод из жизни одного бушмена: у одного бушмена был маленький сын, которого он любил свойственной примитивному человеку нежной «обезьяньей» любовью. Психологически говоря, такая любовь, конечно, вполне автоэротична, то есть субъект любит самого себя в объекте. При этом объект, до известной степени, служит эротическим зеркалом. Однажды бушмен, раздраженный, возвращается с рыбной ловли домой, ибо он ничего не поймал. Малыш по обыкновению радостно бежит ему навстречу. Но отец хватает его и свертывает ему шею. Естественно, что потом он оплакивает мертвого ребенка с тою же безудержностью, с какою он раньше убил его. Этот случай ясно показывает тождество объекта с каждым данным аффектом. Понятно, что такая ментальность мешает установлению всякой сколько-нибудь ограждающей племенной организации. Поэтому в смысле размножения и сохранения вида она является неблагоприятным фактором, так что более жизнеспособные виды должны будут вытеснять и преобразовывать ее. Из этой цели возникает и ей служит символ, ибо он отводит от объекта некоторый запас либидо, тем самым относительно обесценивая объект и придавая субъекту некоторую преимущественную ценность. Однако эта преимущественная ценность относится к бессознательной области субъекта. Этим субъект ставится между внешней и внутренней детерминантой, и отсюда возникает возможность выбора и относительная свобода субъекта. Символ возникает всегда из архаических остатков, из отпечатков, оставшихся от истории рода, о древности и происхождении которых можно много размышлять в спекулятивном порядке, но нельзя решить ничего определенного. Было бы также совершенно неправильно, если бы мы захотели вывести символ из личных источников, например из индивидуально вытесненной сексуальности. Такое вытеснение может самое большее дать ту сумму либидо, которая необходима для возбуждения архаического отпечатка. Но отпечаток соответствует унаследованной функции, которая обязана своим существованием вовсе не вековому вытеснению сексуальности, а факту дифференциации влечений вообще. А дифференциация влечений была и ныне является биологически необходимым средством, которое свойственно не только человеческому виду, но проявляется точно так же и в отсутствии пола у рабочих пчел. Я показал, что символ вообще, а в данном случае символ сосуда, возникает из архаических представлений. Подобно тому как в основе этого символа лежит первоначальное представление об uterus, так мы можем предположить подобное же происхождение и у символа башни. Символ башни мог бы, пожалуй, принадлежать и к ряду тех, в основе своей фаллических, символов, которыми история символов так богата. Неудивительно, что именно в тот момент, когда Гермас при виде соблазнительного ложа принужден вытеснить эротическую фантазию, ему навязывается фаллический символ, вероятно соответствующий эрекции. Мы видели, что и другие символические атрибуты Девы-Церкви несомненно имеют эротический источник; об этом свидетельствует уже их происхождение из Песни Песней, а сверх того, Отцы Церкви открыто истолковывают их в этом смысле. Символ башни в лавретанской литании имеет тот же источник, и значение его могло бы иметь ту же самую основу. Атрибут «из слоновой кости», приписанный башне, имеет несомненно эротическую природу, ибо он относится к цвету и гладкости кожи (Песнь Песней 5, 14: «Живот его — как изваяние из слоновой кости»). Но и самую башню мы встречаем в недвусмысленно-эротическом значении в Песни Песней 8, 10: «Я стена, и сосцы у меня как башни». Под этим разумеется, вероятно, выпуклость грудей, стало быть, их полнота и упругость, подобно тому как в Песни Песней 5, 15: «Голени его — мраморные столбы». Этому соответствует также Песнь Песней 7, 5: «Шея твоя, как столп из слоновой кости» и «нос твой — башня Ливанская», причем разумеется, вероятно, нечто стройное и возвышающееся. Эти атрибуты возникли из ощущений, перенесенных в объект. Подобно тому как в угрюмом настроении все представляется серым, а в радостном настроении все кажется светлым и красочным, так и чувство осязания показывает иное под влиянием субъективных сексуальных ощущений, в данном случае ощущения эрекции, свойство которого переносится на объект. Эротическая психология Песни Песней прилагает образы, пробужденные в субъекте к объекту, для повышения его ценности. Церковная же психология пользуется этими образами для того, чтобы направить либидо на аллегорический объект, а психология Гермаса с самого начала возводит бессознательно пробужденный образ в самоцель, чтобы воплотить в нем ту мысль, которая для ментальности той эпохи имела особенное значение, именно он стремится придать устойчивость и организовать новоприобретенное христианское мировоззрение и установку.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar