- 1023 Просмотра
- Обсудить
Традиционный частный собственник зависел от стихии рынка и прочих неконтролируемых факторов, возможно, даже сильнее, чем служащий современной капиталистической корпорации. Но он субъективно чувствовал себя автономным производителем, который сам планирует и определяет свою деятельность и оценивает ее успешность по достигнутому результату. Современный государственно-монополистический капитализм является корпоративным. Чиновник, даже высокопоставленный, только "винтик" бюрократической машины, "представитель" какого-то безличного целого. Критерием оценки его деятельности, а, следовательно, и его самооценки в данной роли является не то, что реально сделано, а то, как его деятельность выглядит в глазах начальства. Деятельность, ориентированная не на реальный результат, а на производимое впечатление, неизбежно превращается из предметной в фиктивную, порождая особый стиль мышления, свойства которого проанализированы поразительно точно Марксом.
С одной стороны, бюрократический аппарат преувеличивает свои реальные возможности. "Для бюрократа мир есть просто объект его деятельности". С другой стороны, лежащий в основе его функционирования принцип "слепого подчинения, веры в авторитет, в механизм твердо установленных формальных действий, готовых принципов, воззрений, традиций" [7]. нарушая обратную связь между звеньями чиновной иерархии, делает ее практически малоэффективной. Высшие инстанции обращаются за информацией о положении дел в какой-либо области к управляющему ею чиновнику. Но для него "вопрос о том, все ли обстоит благополучно в его крае, есть, прежде всего, вопрос о том, хорошо ли он управляет краем". В этом он обычно не сомневается и уж, во всяком случае, никогда не признается. "В силу всего этого он, с одной стороны, будет находить положение далеко не таким бедственным, а с другой стороны, если он даже и находит его бедственным, то будет искать причины этого вне сферы управления, отчасти в явлениях природы, не зависящих от человеческой воли, отчасти в условиях частной жизни, не зависящих от администрации, отчасти в случайностях, ни от кого не зависящих" [8].
В результате "государственные задачи превращаются в канцелярские задачи, или канцелярские задачи – в государственные... Верхи полагаются на низшие круги во всем, что касается знания частностей; низшие же круги доверяют верхам во всем, что касается понимания всеобщего, и, таким образом, они взаимно вводят друг друга в заблуждение... Что касается отдельного бюрократа, то государственная цель превращается в его личную цель, в погоню за чинами, в делание карьеры" [9].
Применительно к нашей теме это означает, что человек, не принадлежащий к чиновной иерархии, чувствует себя маленьким и беспомощным перед лицом огромной, тщательно отрегулированной безличной буржуазной бюрократической машины. А поскольку эта машина работает практически вхолостую, то и социальный мир, и собственное участие в нем кажется нелепым, абсурдным. Это психологическое состояние хорошо описано Ф.Кафкой. Ни о какой реальной самостоятельности, от которой зависит смысл индивидуального бытия, тут не может быть и речи. Что же касается самих чиновников, то они, по меткому замечанию американского социолога П.Блау, "настолько заняты скрупулезным применением детализированных правил, что теряют представление о самих целях своих действий" [10]. Это отражается и на их психологических свойствах. Резюмируя крупное исследование, посвященное высокопоставленным чиновникам правительства США, Л.Уорнер писал: "Хотя федеральный руководитель вполне способен быть инициатором действия, он склонен скорее реагировать на ситуацию, чем самому формировать ее, особенно когда он сталкивается с задачей, требующей индивидуального действия. В ситуациях, где он работает в тесном контакте с другими, он чувствует себя легче, свободнее проявляет инициативу и вообще больше действует, чем является объектом действия" [11].
Бюрократизация буржуазного общества влечет за собой рост конформизма и деиндивидуализации на всех уровнях общественной жизни. Это отражается в кризисе традиционных форм буржуазного индивидуализма и самого понятия личности. Поскольку социально-политические и идеологические аспекты этого процесса широко освещались в нашей литературе, имеет смысл остановиться здесь лишь на одном ее аспекте разрушении "монадологичеcкой" концепции "самости", то есть представления о суверенном богоподобном и одиноком "Я".
Крушение богоподобного "Я"
Маленькая рыбка сказала морской царице:
"Я постоянно слышу о море,
но что такое море, где оно – не знаю".
Морская царица ответила:
"Ты живешь, движешься, обитаешь в море.
Море и вне тебя и в тебе самой. Ты рождена морем,
и оно поглотит тебя после смерти.
Море есть твое бытие".
Восточная притча
Эволюция новоевропейского канона личности хорошо просматривается сквозь призму истории романа [12], которая имеет несколько этапов. Красной нитью через нее проходит идея утверждения сильного автономного "Я". В романе странствований герой еще целиком заключен в своих поступках, масштаб его личности измеряется масштабом его дел. В романе испытания главным достоинством героя становится сохранение им своих изначальных качеств, прочность его идентичности. Биографический роман индивидуализирует жизненный путь героя, хотя его внутренний мир по-прежнему остается неизменным. В романе воспитания (XVIII – начало XIX в.) впервые прослеживается становление личности героя; события его жизни предстают здесь так, как они воспринимаются героем, и высвечиваются под углом зрения влияния, которое они оказали на его внутренний мир. Внешнее описание дополняется теперь внутренним, подготавливая тем самым психологический роман XIX в. В переводе на язык психологии это значит, что сначала описывалась идентичность героя, затем – его действующее, экзистенциальное "Я", далее – формирование его характера и, наконец, его самосознание, рефлексивное "Я". Но смена перспективы означала и возникновение новых вопросов.
Для психологического романа существование автономной и самосознательной личности – аксиома. Реализм XIX в. апеллирует прежде всего к историческому и социальному объяснению человека (разумеется, художественными средствами), что соответствует общей идее детерминизма. Но как быть с несовпадением поступков и мотивов, когда благородный поступок совершается из низменных побуждений или наоборот? Объектом художественного исследования становится уже не деяние, а деятель, психологическая индивидуальность которого важнее той ситуации, в которой она проявляется. На передний план выдвигается субъективное начало, а сам субъект предстает уже не как монолитный и, следовательно, бесструктурный, а как сложный, многогранный и многомерный. При этом возникает много новых проблем: как варьируется поведение личности в зависимости от изменяющихся обстоятельств, каковы внутренние закономерности ее собственного развития, как сам герой воспринимает и оценивает себя? "Достоевскому, – пишет М.М.Бахтин, – важно не то, чем его герой является в мире, а прежде всего то, чем является для героя мир и чем является он сам для себя самого... Следовательно, теми элементами, из которых слагается образ героя, служат не черты действительности – самого героя и его бытового окружения, – но значение этих черт для него самого, для его самосознания" [13].
Объяснение, таким образом, дополняется и отчасти сменяется пониманием. Но рефлексия многозначна и не может быть передана одномерным способом. Художественное исследование рефлексии и самосознания подрывает идею онтологического единства "Я". На смену ей приходит "поток сознания" (М.Пруст, Дж.Джойс), лишь небольшая часть которого поддается систематическому осмыслению и объяснению. "Суверенное Я" исчезает, растворяясь, с одной стороны, в многоступенчатой рефлексии, а с другой – в бесчисленных ролях и масках.
Литературовед В.Днепров хорошо показывает эту эволюцию на примере творчества М.Пруста. Психологизм реалистического романа XIX в. "прослеживал обусловленность личности, объясняя, каким образом реальные интересы, обстоятельства и цели переводятся на язык душевных переживаний и мотивов, улавливая критический момент формирования индивидуальности. Это был взгляд в субъективное с объективной точки зрения" [14]. Напротив, психологизм Пруста, поскольку дело касается главного героя, – "взгляд в субъективное с субъективной точки зрения. Начало мира находится тут же, оно в акте субъективности, в акте самосознания как истока бытия. Отсюда течет река жизни, здесь ее верховье". Стремление раскрыть образ героя "изнутри" исключает анализ и объяснение, но при этом "разбивается личность на куски, субъект сливается с настроением, индивидуальное теряет свою определенность, расплываясь в потоке многообразных состояний" [15].
То же расщепление личности, ее "суверенного Я", но только со стороны "внешнего" поведения раскрывается в диалектике "Я" и маски, весьма популярной в искусстве XX в. Исходный пункт ее – их полное, абсолютное различие: маска – это не "Я", а нечто, не имеющее ко мне отношения. Маску надевают, чтобы скрыться, обрести анонимность, присвоить себе чужое, не свое обличье. Маска освобождает от соображений престижа, социальных условностей и обязанности соответствовать ожиданиям окружающих. Маскарад – свобода, веселье, непосредственность. Предполагается, что маску так же легко снять, как надеть. Сняв маску, человек снова обретает "подлинное Я". Но так ли это?
Маска – не просто кусок раскрашенной бумаги или папье-маше, а определенная модель, тип поведения, который не может быть нейтральным по отношению к "Я". Человек выбирает маску не совсем произвольно. Маска должна компенсировать то, чего личности, по ее самооценке, не хватает и что ей, по-видимому, нужно. Заботливому человеку не приходится "проявлять заботливость", раболепному не нужно изображать покорность, а веселому – надевать маску весельчака. Именно различие "подлинного Я", каким я его себе представляю, и маски побуждает говорить о ней как о внешнем, наносном, неорганичном.
Но разница между внешним и внутренним относительна. "Навязанный" стиль поведения в результате повторения закрепляется, становится привычным. Герой одной из пантомим Марселя Марсо на глазах у публики мгновенно сменяет одну маску за другой. Ему весело. Но внезапно фарс становится трагедией: маска приросла к лицу. Человек корчится, прилагает неимоверные усилия, но тщетно: маска не снимается, она заменила лицо, стала его новым лицом!
Случайно ли это? Или же то, что индивид считает маской, на самом деле определенный, хотя до поры до времени и не осознанный им самим, аспект его личности?
Эту тему глубоко разрабатывает японский писатель Кобо Абэ в романе "Чужое лицо". Ученый, лицо которого обезображено ожогом, не в силах вынести уродства, отчуждающего его от окружающих, делает себе маску, которая почти неотличима от нормального человеческого лица. Он думает, что маска даст ему свободу. Подобно одежде, маска смягчает индивидуальные различия и делает взаимоотношения между людьми более универсальными и простыми. Скрыв облик человека, маска дает чувство освобождения от настоящего лица и одновременно от духовных уз, соединяющих его с другими.
Но освобождение, принесенное маской, оказывается мнимым. Как и в пантомиме Марсо, маска отвердевает. Из средства защиты от внешнего мира она становится тюрьмой, из которой нет выхода. Маска навязывает герою свой образ действий, свой стиль мышления. Его личность раздваивается. Коммуникация с самым близким человеком – женой – не только не облегчилась, но стала вообще невозможной. Герой с ужасом видит в маске черты, совершенно несвойственные его "подлинному Я", но уже ничего не может изменить, утешаясь лишь тем, что утрата лица – не его личная трагедия, но "скорее общая судьба современных людей". И наконец, наступает последнее прозрение: герой осознает, что маска и есть его настоящее лицо. "...Я, собираясь изготовить маску, на самом деле никакой маски не создал. Это мое настоящее лицо, а то, что я считал настоящим лицом, на самом деле оказалось маской..." [16]. Характерно, что о "подлинном Я" героя ни читатели, ни сам он ничего не знают. Оно растворилось где-то в многоступенчатой саморефлексии. "То, что лежит мертвое в шкафу, – говорит ему жена, – не маска, а ты сам... Вначале с помощью маски ты хотел вернуть себя, но с какого-то момента ты стал смотреть на нее лишь как на шапку-невидимку, чтобы убежать от себя. И поэтому она стала не маской, а другим твоим настоящим лицом" [17]. Трагедия не в уродстве внешнего облика, а во внутренней пустоте, не выносящей глубоких человеческих связей. "Тебе нужна не я – тебе нужно зеркало. Любой посторонний для тебя не более чем зеркало с твоим отражением. Я не хочу возвращаться в эту пустыню зеркал" [18]. Уход от людей означает потерю самого себя; тот, для кого другие только зеркала, рискует не увидеть в них даже собственного изображения (буквально так и произошло с Эразмом Спиккером из одноименной новеллы Гофмана).
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.