Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (13)

 Это был старичок лет шестидесяти, маленький, седенький. Он резко
поразил меня с первого взгляда. Он так не похож был на других арестантов:
что-то до того спокойное и тихое было в его взгляде, что, помню, я с
каким-то особенным удовольствием смотрел на его ясные, светлые глаза,
окруженные мелкими лучистыми морщинками. Часто говорил я с ним и редко
встречал такое доброе, благодушное существо в моей жизни. Прислали его за
чрезвычайно важное преступление. Между стародубовскими старообрядцами стали
появляться обращенные. Правительство сильно поощряло их и стало употреблять
все усилия для дальнейшего обращения и других несогласных. Старик, вместе с
другими фанатиками, решился "стоять за веру", как он выражался. Началась
строиться единоверческая церковь, и они сожгли ее. Как один из зачинщиков
старик сослан был в каторжную работу. Был он зажиточный, торгующий мещанин;
дома оставил жену, детей; но с твердостью пошел в ссылку, потому что в
ослеплении своем считал ее "мукою за веру". Прожив с ним некоторое время, вы
бы невольно задали себе вопрос: как мог этот смиренный, кроткий как дитя
человек быть бунтовщиком? Я несколько раз заговаривал с ним "о вере". Он не
уступал ничего из своих убеждений; но никогда никакой злобы, никакой
ненависти не было в его возражениях. А между тем он разорил церковь и не
запирался в этом. Казалось, что, по своим убеждениям, свой поступок и
принятые за него "муки" он должен бы был считать славным делом. Но как ни
всматривался я, как ни изучал его, никогда никакого признака тщеславия или
гордости не замечал я в нем. Были у нас в остроге и другие старообрядцы,
большею частью сибиряки. Это был сильно развитой народ, хитрые мужики,
чрезвычайные начетчики и буквоеды и по-своему сильные диалектики; народ
надменный, заносчивый, лукавый и нетерпимый в высочайшей степени. Совсем
другой человек был старик. Начетчик, может быть, больше их, он уклонялся от
споров. Характера был в высшей степени сообщительного. Он был весел, часто
смеялся - не тем грубым, циническим смехом, каким смеялись каторжные, а
ясным, тихим смехом, в котором много было детского простодушия и который
как-то особенно шел к сединам. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что
по смеху можно узнать человека, и если вам с первой встречи приятен смех
кого-нибудь из совершенно незнакомых людей, то смело говорите, что это
человек хороший. Во всем остроге старик приобрел всеобщее уважение, которым
нисколько не тщеславился. Арестанты называли его дедушкой и никогда не
обижали его. Я отчасти понял, какое мог он иметь влияние на своих
единоверцев. Но, несмотря на видимую твердость, с которою он переживал свою
каторгу, в нем таилась глубокая, неизлечимая грусть, которую он старался
скрывать от всех. Я жил с ним в одной казарме. Однажды, часу в третьем ночи,
я проснулся и услышал тихий, сдержанный плач. Старик сидел на печи (той
самой, на которой прежде него по ночам молился зачитавшийся арестант,
хотевший убить майора) и молился по своей рукописной книге. Он плакал, и я
слышал, как он говорил по временам: "Господи, не оставь меня! Господи,
укрепи меня! Детушки мои малые, детушки мои милые, никогда-то нам не
свидаться! " Не могу рассказать, как мне стало грустно. Вот этому-то старику
мало-помалу почти все арестанты начали отдавать свои деньги на хранение. В
каторге почти все были воры, но вдруг все почему-то уверились, что старик
никак не может украсть. Знали, что он куда-то прятал врученные ему деньги,
но в такое потаенное место, что никому нельзя было их отыскать. Впоследствии
мне и некоторым из поляков он объяснил свою тайну. В одной из паль был
сучок, по-видимому твердо сросшийся с деревом. Но он вынимался, и в дереве
оказалось большое углубление. Туда-то дедушка прятал деньги и потом опять
вкладывал сучок, так что никто никогда не мог ничего отыскать.
 Но я отклонился от рассказа. Я остановился на том: почему в кармане у
арестанта не залеживались деньги. Но, кроме труда уберечь их, в остроге было
столько тоски; арестант же, по природе своей, существо до того жаждущее
свободы и, наконец, по социальному своему положению, до того легкомысленное
и беспорядочное, что его, естественно, влечет вдруг "развернуться на все",
закутить на весь капитал, с громом и с музыкой, так, чтоб забыть, хоть на
минутку, тоску свою. Даже странно было смотреть, как иной из них работает,
не разгибая шеи, иногда по нескольку месяцев, единственно для того, чтоб в
один день спустить весь заработок, все дочиста, а потом опять, до нового
кутежа, несколько месяцев корпеть за работой. Многие из них любили заводить
себе обновки, и непременно партикулярного свойства: какие-нибудь
неформенные, черные штаны, поддевки, сибирки. В большом употреблении были
тоже ситцевые рубашки и пояса с медными бляхами. Рядились в праздники, и
разрядившийся непременно, бывало, пройдет по всем казармам показать себя
всему свету. Довольство хорошо одетого доходило до ребячества; да и во
многом арестанты были совершенно дети. Правда, все эти хорошие вещи как-то
вдруг исчезали от хозяина, иногда в тот же вечер закладывались и спускались
за бесценок. Впрочем, кутеж развертывался постепенно. Пригонялся он
обыкновенно или к праздничным дням, или к дням именин кутившего.
Арестант-именинник, вставая поутру, ставил к образу свечку и молился; потом
наряжался и заказывал себе обед. Покупалась говядина, рыба, делались
сибирские пельмени; он наедался как вол, почти всегда один, редко приглашая
товарищей разделить свою трапезу. Потом появлялось и вино: именинник
напивался как стелька и непременно ходил по казармам, покачиваясь и
спотыкаясь, стараясь показать всем, что он пьян, что он "гуляет", и тем
заслужил всеобщее уважение. Везде в русском народе к пьяному чувствуется
некоторая симпатия; в остроге же к загулявшему даже делались почтительны. В
острожной гульбе был своего рода аристократизм. Развеселившись, арестант
непременно нанимал музыку. Был в остроге один полячок из беглых солдат,
очень гаденький, но игравший на скрипке и имевший при себе инструмент - все
свое достояние. Ремесла он не имел никакого и тем только и промышлял, что
нанимался к гуляющим играть веселые танцы. Должность его состояла в том,
чтоб безотлучно следовать за своим пьяным хозяином из казармы в казарму и
пилить на скрипке изо всей мочи. Часто на лице его являлась скука, тоска. Но
окрик: "Играй, деньги взял! " - заставлял его снова пилить и пилить.
Арестант, начиная гулять, мог быть твердо уверен, что если он уж очень
напьется, то за ним непременно присмотрят, вовремя уложат спать и всегда
куда-нибудь спрячут при появлении начальства, и все это совершенно
бескорыстно. С своей стороны, унтер-офицер и инвалиды, жившие для порядка в
остроге, могли быть тоже совершенно спокойны: пьяный не мог произвести
никакого беспорядка. За ним смотрела вся казарма, и если б он зашумел,
забунтовал - его бы тотчас же усмирили, даже просто связали бы. А потому
низшее острожное начальство смотрело на пьянство сквозь пальцы, да и не
хотело замечать. Оно очень хорошо знало, что не позволь вина, так будет и
хуже. Но откуда же доставалось вино?
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar