- 442 Просмотра
- Обсудить
Но не подумайте, чтобы только уже сделанное им было столь низко и несообразно с благородством и достоинством царским, а что замышлял сделать, то было более человеколюбиво, более достойно царя. Нет! Хорошо бы еще было, если бы готовящиеся им дела не были гораздо бесчеловечнее тех, о которых сказано. Как при движении дракона, одни сгибы чешуи его уже поднялись, другие поднимаются, иные готовы к тому же, а некоторые, хотя до времени еще спокойны, но не могут не прийти в движение; или, если угодно, другое сравнение, как при ударе молнии одни части уже горят, а другие сначала чернеют, пока огонь, усилившись, и их не охватит; так и у него — одни злодейства уже совершались, а другие были предначертаны в его надеждах и в угрозах против нас, и эти предначертания были так нелепы и необыкновенны, что только ему могло прийти на ум — иметь такие намерения и захотеть привести их в действие, хотя и до него много было гонителей и врагов христиан. Ибо о чем не помышляли ни Диоклитиан, первый из лютейших гонителей христианства, ни преемник его Максимиан, превзошедший его в жестокости, ни последовавший за ними и злейший их гонитель Максимин, потерпевший за это ужасную казнь, гнусную язву телесную>, знаки которой изображены, как на позорных столбах, на его статуях, стоящих и сейчас в публичных местах, — то замышлял он, как пересказывают сообщники и свидетели тайных его дел, но удержан был Божиим человеколюбием и слезами христиан, которые обильно проливались многими как единственная защита против гонителя. Замыслы же его состояли в том, чтобы лишить христиан всех прав и запереть для них все собрания, все площади, все общественные празднества и даже сами судилища; ибо, по мнению, не должно пользоваться всем этим тому, кто не захочет возжигать фимиама на стоящих там жертвенниках и не заплатит так дорого за права столь общие. О законы, законодатели и цари! Как Творец, с одинаковым человеколюбием, для всех общим и нескудным, дает всем наслаждаться и красотой неба, и светом солнечным, и свежестью воздуха, так и вы всем свободным людям одинаковое и равное предоставляете право пользоваться покровительством законов. А он замышлял отнять у христиан это право, так чтобы они, претерпевая и насильственные притеснения и отнятие имущества, и всякую другую, важную или неважную, обиду, возбраненную законами, не могли получать законного удовлетворения в суде. Пусть гонят их с родной земли, пусть умерщвляют, пусть, если возможно, не дают им и свободно дохнуть! Страдавших все это, конечно, утверждало больше в ревности и дерзновении перед Богом, а действовавших — еще более приводило к беззакониям и бесчестию. И какое же, по-видимому, премудрое основание для этого приводил этот убийца и отступник, нарушитель законов и законодатель, или, скажу точнее — словами наших книг Священных, этот враг и мститель (Пс. 8. 3)? То, что в нашем законе предписано: не мстить, не судиться (Рим. 12.19.1 Кор. б, 1), не иметь вовсе стяжаний, не считать ничего собственностью (Мф.10.9-Деян. 4.32), но жить в другом мире и настоящее презирать как ничтожное (Флп. 3,20.2 Кор. 4,18), не воздавать злом за зло (Рим. 12.17), когда кто ударит нас по щеке, не жалеть ее, а подставить ударившему и другую, отдавать с себя не только верхнюю одежду, но и рубашку. Может быть, к этому присоединит он и то, что нам предписано молиться за обижающих, и желал всякого блага гонителям нашим (Мф. 5. 39,40,44). Как не знать в точности тому, кто некогда был чтецом слова Божия, удостоен был чести служения великому алтарю и начинал строить храмы в честь Мучеников? Но вот чему, во-первых, я удивляюсь в нем: как он столь тщательно занимался Св. Писанием, а не прочел, или намеренно не заметил, того изречения, что зло погибнет злой смертью (Мф. 21.41), злой, то есть всякий, кто отверг Бога, и, что еще хуже, кто гонит твердо хранящих исповедание веры и отягчает их такими бедствиями, каких сам достоин. Если он может доказать, что как нам должно быть совершенными (что он предписывает законом) и неуклонно держаться данных нам правил, так ему назначено, или, по воле богов его, за лучшее признано — быть самым злым человеком, и что из двух противоположных навыков, которые суть добродетель и порок, нам присуждена лучшая часть, а ему и подобным ему брошен худший жребий; то пусть он сознается в этом, и тогда за нами останется победа, что засвидетельствуют и сами враги и гонители наши. Если же и они присвоят себе несколько честности и кротости, по крайней мере на словах, хотя не на деле; если и они, при всем том, что слишком худы и довольны злыми богами своими, не дошли еще до того бесстыдства, чтобы признавать порок за жребий, им собственно принадлежавший, то пусть скажут, как это может быть справедливо и где это предписано, чтобы нам среди всех страданий только терпеть, а им не щадить нас, хотя мы и щадили их? В самом деле, посмотрите на прошедшее. Были времена и нашего могущества и вашего, и оно переходило попеременно то в те, то в другие руки: какие же напасти терпели вы от христиан, подобные тем, которые так часто терпят от вас христиан? Лишали ли мы вас каких-либо прав? Возбуждали ли против кого неистовую чернь? Вооружали ли против кого начальников, которые бы поступали строже, нежели чем им предписано? Подвергли ли кого опасности жизни? Отняли ли у кого власть и почести, принадлежавшие мужам отличным? Словом, нанесли ли кому такие обиды, на которые вы так часто отваживались или которыми угрожали нам? Без сомнения, сами вы того не скажете, вы, которые ставите нам в вину нашу кротость и человеколюбие. Кроме того, ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждает христиан держаться на самой высокой добродетели, как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается, как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному желанию, так что соблюдающие его получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели — это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поскольку Божественное должно отличать от человеческого, и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого — велико и то, если оно достигает средних степеней, то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих этого? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы; так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание. Надобно требовать должного совершенства, во не выступая за пределы свойственного нам любомудрия и сил человеческих. Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам, я не могу не возвращаться часто к ним, надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, за которые он достоин ненависти; но ежели в чем, то особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мной мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею, как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность, славу, власть — словом, все, что кружится на земле и услаждает людей не более, чем сновидение. Одно только удерживаю за собой — искусство слова, и не порицаю себя за труды на суше и на море, которые доставили мне это богатство. О когда бы я и всякий мой друг могли владеть силой слова! Вот первое, что возлюбил я и люблю после первейшего, то есть Божественного, и тех надежд, которые выше всего видимого. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете, и не знаю, может ли что быть справедливее, как словом воздать благодарность за искусство слова словесным наукам. Итак, скажи нам, легкомысленнейший и ненасытнейший из всех, откуда пришла тебе мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло это и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе это в мысли? Какие злохитрые Телхины и завистливые демоны? Если угодно, скажем и причину этого, именно после столь многих противозаконных и злых дел надлежало тебе, наконец, дойти и до этого, и тем явно напасть на самого себя, так что, где ты особенно думал действовать умно, там-то наиболее, сам того не замечая, опозорил себя и доказал свое безумие. Если же не так, то объясни, что значит это твое определение и какая причина побудила тебя ввести это новое постановление, касающееся словесных наук? И ежели ты скажешь что-нибудь справедливое, мы не будем обвинять тебя, а будем только жалеть о себе. Ибо мы научились как побеждать убеждениями разума, так и уступать над собой законную победу. Словесные науки и греческая образованность (το ελληνιζειν), говорит он, — наши; так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость; так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй. Но и у вас, я думаю, не посмеются над этим пифагорейские философы, для которых сам сказал есть первый и высший догмат, более уважаемый, чем самые золотые, или, вернее, свинцовые стихи. Ибо у последователей Пифагора после первой, так много прославляемой посвященными в таинства учения его, философии молчания, направленной к тому, чтобы ученики посредством молчания приучились размерять все слова свои, принято была за правило, о каких бы предметах учения ни спрашивали, дать ответ, и потом, когда будут требовать доказательства, не отвечать ничего, кроме следующего: так думал Пифагор; и это слово, так полагал он, служило доказательством, не подлежащим никакой проверке и исследованию. Но это выражение: «сам сказал», не то же ли выражает, хотя и в других буквах и словах, что и наше «веруй», над которым вы не перестаете издеваться и ругаться? Ибо наше изречение означает, что не позволительно не верить словам мужей богоносных, и то же самое, что они достойны вероятия, служит таким доказательством сказанного ими, которое крепче всякого логического довода и опровержения. Но допустим на время, что этот ответ неопровержим. Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и понимать это слово? Я готов вместе с тобой, любитель выражений обоюдных, разобрать его силу и значение, зная, что нередко одним и тем же словом означаются разные понятия, а иногда разными словами — одно и то же, и наконец, различными наименованиями — и различные предметы. Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно, как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Ибо не всем велено приносить одно и то же, и не все — одному, равно — и не единственным образом, как это угодно было определить вашим гиерофантам и учредителям жертвоприношений. Вот, например, у лидийцев благочестивым делом почитается проклинать Вуфина и, ругая его, тем воздавать честь божеству; у жителей Тавриды — убивать чужестранцев, у лакедемонян — бичевать себя перед жертвенником; у фригийцев — оскоплять себя под сладкие звуки свирелей и после утомительной пляски; у иных — мужеложствовать; у других — блудодействовать; и мало ли еще есть других непотребств, совершаемых при ваших таинствах, о чем я не считаю нужным говорить отдельно! Но кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если б это было и так: однако из этого не видно, что она должна принадлежать только язычникам или что общее достояние есть исключительная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам. Если же ты этого не скажешь, а назовешь вашей собственностью греческий язык и потому будешь нас лишать его как отеческого наследства, нимало нам не принадлежащего, то, во-первых, не вижу, какое может быть тому основание, или как можешь ты связывать это с почитанием демонов. Ибо из того, что у одних и тех же людей и язык и верование — греческие, еще не следует, чтобы язык принадлежал к верованию и чтобы поэтому справедливо было лишать нас употребления этого языка. Такое умозаключение найдут неправильным и ваши учителя логики. Ибо, если два сказуемых соответствуют одному и тому же подлежащему, то из этого еще не следует, что они и сами — одно и то же. Иначе, если предположим, что один и тот же человек — и золотых дел мастер и живописец, то надобно будет искусство живописи считать за одно с искусством ювелира, и наоборот, искусство ювелира признать за одно с искусством живописца, что совершенно нелепо. Потом я спрошу тебя, любитель греческой образованности и словесности: вовсе ли ты запретишь нам говорить по-гречески, даже обыкновенными, простонародными, общеупотребительными словами, или не дозволишь только употреблять слова отборные и высокопарные, которые доступны для одних отлично образованных? Если эти последние, то какой это странный раздел! Будто слова: σμερδαλεον (ужасно), κοαβιζειν (звенеть, звучать), μων (ли, или), δηπωθεν (итак), αττα (некоторая), αμωσγεπως (отчасти, несколько) принадлежат к одному наречию, а прочие надобно бросить в киносарг, как прежде бросали туда незаконнорожденных? Если же и простые, неизящные выражения равно принадлежат греческому языку, почему не лишаете нас и их, и вообще всякого греческого слова, каково бы оно ни было? Это было бы, как нельзя более, человеколюбиво и вполне достойно вашего невежества. Но я хочу открыть тебе относительно этого предмета высшее и более совершенное умозрение. Не мое дело рассуждать, есть ли особенные какие-то слова богов (не говорю о словах μωλυ, ξανθον, χαλκις над ними я смеюсь), слова, которые превосходнее и знаменательнее наших и однако же образуются посредством органов голоса, и через воздух доходят до слуха, между тем, как богам сроднее было бы беседовать между собой только посредством мыслей и образов. А наше рассуждение таково: и язык и всякое искусство, или полезное учреждение, какое бы ты себе ни представил, принадлежат не одним изобретателям, а всем, ими пользующимся; и как в искусной музыкальной гармонии одна струна издает тот звук, другая — другой, высокий или низкий, но все подчиняется одному искусному руководителю хора и составляет одну прекрасную гармонию; так и здесь — высочайший Художник и Зиждитель — Слово, хотя избрал различных изобретателей разных полезных учреждений и искусств, но все предложил всем, кто хочет, дабы соединить нас узами взаимного общения и человеколюбия и украсить жизнь нашу кротостью. Как же ты говоришь, что греческая образованность — твоя? Не финикийцам ли принадлежат письмена или, как думают другие, не египтянам ли, или еще не евреям ли, которые и их превосходят мудростью и которые веруют, что самим Богом начертан закон на богописанных скрижалях? Тебе ли принадлежит аттическое красноречие? А игра в шашки, наука чисел, искусство считать по пальцам, меры, весы, искусство строить полки и воевать — чье это? Не эвбеян ли? Потому что в Эвбее родился Паламид, который изобрел многое и, тем возбудив зависть, потерпел наказание за свою мудрость, то есть приговорен был к смерти воевавшими против Илиона. Итак, что же? Если египтяне и финикийцы, если евреи, у которых и мы заимствуем многое для своего обучения, если, наконец, жители острова Эвбеи будут по-твоему присваивать себе все это, как собственность, что нам тогда делать? Чем будем защищаться против них, попав под собственные законы? Не приведется ли нам лишиться всего того, и, подобно вороне в чужих перьях, что у нас оборвут их, и мы останемся голыми и безобразными? Или твоя собственность — стихи? Но что, если право на них оспорит та старуха, которая, когда толкнул ее в плечо быстро бежавший навстречу ей юноша, стала бранить его и в жару гнева, как рассказывают, выразила брань свою стихом, который очень понравился тому юноше и был приведен им в правильный размер, послужив началом стихотворства, столь тобой уважаемого? Что сказать о прочем? Если ты гордишься оружием, то от кого, храбрейший воин, у тебя оружие? Не от циклопов ли, от которых ведет свое начало искусство ковать? Если представляется тебе важной, и даже важнее всего, багряница, которая сделала тебя и мудрецом, и установителем таких законов, то не должен ли ты отдать ее тирянам, у которых пастушья собака, съев улитку и испачкав свои губы багряным ее соком, показала пастуху пурпуровую краску и передала вам, царям, через тирян это пышное рубище, плачевное для злых? Что еще сказать о земледелии и кораблестроении, которых могут лишить нас афиняне, рассказывающие о Деметpax, Триптолемах, драконах, Келеях и Икариях и передающие вам об этом множество басен, на которых основываются ваши бесстыдные таинства, поистине достойные ночной тьмы? Угодно ли тебе, чтоб я, оставив прочее, обратился к главному предмету твоего безумия, или, лучше, злочестия? То самое, чтоб посвящаться и посвящать в таинства и служить богам, откуда перешло к тебе? Не от фракийцев ли? В этом само слово – θρησκευειν (служить богам) может тебя убедить. А жертвоприношения — не от халдеев ли или от киприотов? Астрономия не вавилонянам ли принадлежит? Геометрия не египтянам ли? Магия не персам ли? Гадание по снам — от кого, как не от телмисян? Птицегадание от кого, как не от фригийцев, которые прежде других стали замечать полет и движения птиц? Но чтобы не многословить, откуда у тебя все частные принадлежности богопочтения? Не каждая ли от одного какого-либо отдельного народа? А из соединения всех их вместе составилось одно таинство суеверия! Итак, что же? После того как все отойдет к первым изобретателям, не должно ли будет допустить, что у тебя не останется ничего своего, кроме злобы и твоего богоотступничества, поистине нового? В самом деле, ты первый из христиан вздумал восстать против Господа, как некогда у скифов рабы против господ. Правда, что для тебя было бы весьма важно, если бы, по твоим определениям и законам, разрушилось это злое скопище, чтобы можно было освободиться от беспокойств и опять увидеть Римскую державу в древнем благосостоянии, свободной от всякого внутреннего междоусобия, которое гораздо нестерпимее и страшнее войны с внешними врагами, подобно как ужаснее терзать свою собственную плоть, нежели чужую. Но ежели в этих его действиях вы видите хитрое злодейство, прикрытое личиной кротости и нимало не сообразное с величием царским: то вот я представлю вам опыты еще большего коварства. Он видел, что наше учение величественно и по своим догматам, и по свидетельствам данным свыше; что оно есть и древнее и новое, — древнее по проречениям и по просвечивающимся в нем мыслям Божества, новое — по последнему Богоявлению и по чудесам, какие вследствие его и при нем были; видел, что это учение еще более величественно и славно по переданным и до сих пор сохраняемым правилам церковного благоустройства. Итак, чтобы и это не избежало его злоухищрений, что замышляет он, что делает? Подражает Рапсаку ассирийцу, военачальнику ассирийского царя Сеннахирима. Рапсак, перенеся войну в пределы Иудеи, с великой силой и многочисленным войском осадил Иерусалим и близ самого города расположил свой стан, но когда не смог ни силой взять город, ни дождаться перебежчиков, которые бы сообщили ему что-нибудь о происходившем в города, то вздумал склонить жителей к покорности кроткими убеждениями, предлагая те на их языке. Однако же осажденные, как это известно из истории, заметив его умысел и опасаясь, чтобы приятностью речей его не быть пойманными в сети рабства, прежде всего потребовали, чтобы он говорил с ними не по-еврейски, а по-ассирийски. Подобное замыслил и он. Ибо готовился во всех городах завести училища, кафедры, высшие и низшие места для сидящих, чтения и толкования языческих учений, относящихся к образованию нравов и к таинствам, также образцы молитв, попеременно произносимых то теми, то другими, епитимьи согрешающим, сообразные преступлению, чин приготовлений к посвящению, и самого посвящения — словом, все, что очевидно принадлежит к нашему благочинию; сверх этого думал устроить гостиницы и приюты, убежища для любителей целомудрия, для дев, и обители для посвятивших себя размышлению; хотел подражать и нашему человеколюбию к нуждающимся, чтобы оказывать им всякое пособие и напутствовать их одобрительными письмами, с какими мы препровождаем бедных от одного народа к другому, чему он особенно удивлялся в наших установлениях. Вот что замышлял этот новый догматовводитель и софист. А что предприятие его не совершилось и не введено в действие, не знаю, считать ли это выгодой для нас, которые скоро освободились от него и от его замыслов, или более выгодой для него самого, потому что он должен был остановиться на одних мечтаниях. В противном случае, открылось бы, как далеки от движений человеческих подражания обезьян. Рассказывают, что и обезьяны подражают таким движениям, которые перед их глазами делает человек, чтобы обмануть их; но этим самым их и ловят, так как подражание их не может дойти до нашей смышлености. По свидетельству оракула, конь фессалийский, жена лакедемонская и мужи, пьющие воду Арефузы, то есть сицилийцы, превосходнее всех однородных с ними, но гораздо справедливее то, что христианские обычаи и законы одним только христианам и свойственны, так что никому другому, кто только захотел бы подражать нам, невозможно перенять их, и это оттого, что они утвердились не человеческими соображениями, но силой Божьею и длительным постоянством. Теперь всего приличнее рассмотреть, как бы на вид, это дивное, или лучше, нелепое построение, и узнать, какой бы мог быть у них образ учения и какая цель собраний, чтобы, как говорит Платон о своем городе, построенном на словах, увидеть мысль их в движении. Все любомудрие разделяется на две части, на умозрительную и деятельную, из которых первая выше, но труднее к пониманию, а другая ниже, но полезнее. У нас обе они одна другой способствуют. Умозрение служит нам спутником к горнему, а деятельность — восхождением к умозрению, ибо невозможно достигнуть мудрости, не живя мудро. А у них, которые не черпают в Божественном вдохновении силы связующей, обе эти части подобны корням, не утвержденным в почве и носящимся по воде; и я не знаю, которая из них смешнее и слабее. Посмотрим же на их блаженство и позволим себе, как это бывает во многих зрелищных представлениях, немного позабавиться с забавляющимися рассказчиками басен и к сказанному: «радоваться с радующимися и плакать с плачущими» (Рим. 12.15) присовокупить и это: «поговорить о пустом с пустословами». При слезах бывает и смех, как это заметили стихотворцы. Итак, представим себе великолепное зрелище или, не знаю, как иначе велят они назвать дом свой. Пусть глашатаи сзывают слушателей, пусть сходится народ, пусть первые места займут или те, которые отличаются сединой старости и отменным образом жизни, или люди знаменитые по роду, по славе и по хитросплетенной мудрости земной, в которой более прелести, чем истинного благочестия. Мы отдадим им это преимущество; что же будут они делать после этого? Пусть сами запишут своих председателей. Пусть украшают их пурпуровая одежда, ленты и разноцветные прекрасные венки. Так как я часто замечал, что они заботливо пекутся о величавой наружности, о том, как бы стать выше простолюдинов; как будто все общеупотребительное и обыкновенное достойно презрения, а что показывает надменность и не может принадлежать многим, то и должно внушать доверие. Или и в этом снизойдут они до нас и будут, подобно нам, думать, что приличнее им быть выше других нравами, а не наружным видом? Так как мы мало заботимся о видимости и о живописной наружности, а больше о внутреннем мире человека и о том, чтобы обращать внимание зрителя на созерцаемое умом, чем и учим больше народ. Итак, пусть это будет, как сказано. Что ж далее? Конечно, ты представишь им толкователей предвестий, которые вы называете божественными, раскроешь книги богословские и нравственные. Какие же и чьи, скажи, пожалуйста! Хорошо им пропеть «Теогонию Гесиода» и разглагольствовать об описанных там битвах и заговорах, о титанах и гигантах, страшных по имени и по делам. Котт, Бриарей, Гиг, Энкелад, представляемые у вас с драконовыми ногами, молниеносные боги и наброшенные на гигантов острова, стрелы и вместе гробы мятежникам; отвратительные исчадия и преждевременные порождения гигантов, гидры, химеры, Церберы, Горгоны — словом, множество всякого зла, — вот красоты, которые можно предложить слушателям из Гесиода! Теперь пусть предстанет со своей цитрой и всеувлекающей песнью Орфей; пусть прозвучат в честь Зевса те великие и чудные слова и мысли, в коих выражается его богословие. «О Зевс, славнейший, величайший из богов, скрывающийся под пометом овец, коней и лошаков!» Верно, хотел он этим изобразить животворную и живоносную силу бога; и можно ли было иначе это выразить? Но он не скуп и на другие столь же высокие речи. Например: «Сказавши это, богиня δοιως ανεσυρατο μυρως», чтобы ввести своих любимцев в непотребные свои тайны, что еще и ныне изображается наружными телодвижениями. Пусть присоединятся ко всему этому еще Фанес, Ерикапей, и тот, который пожрал всех прочих Богов, а потом их изверг из себя и таким образом стал отцом людей и богов. Пусть все это предложат чудным слушателям богословия, потом пусть придумают на это аллегории и чудовищные толкования, и поучение, удаляясь от своего предмета, понесется в пучины или на стремнины умозрения, не имеющего никакой опоры. Но где поместишь ты Гомера, этого великого трагикомического певца богов? В удивительных его поэмах найдешь и то и другое, то есть и горе и смех. В самом деле, можно ли без большой заботы смотреть и ожидать, помирится ли, при посредстве Геры, нарядившейся, подобно блуднице, Океан с Тефидой? Иначе, беда всей Вселенной, если они еще некоторое время проведут целомудренно! Не знаю, будешь ли ты объяснять это так, что сухость и влажность должны быть примирены, дабы избытком какой-нибудь из них не приведено было все в беспорядок; или придумаешь что-нибудь еще более нелепое. Потом, какое чудное совокупление тучесобирателя и почтенной Геры, когда она убеждает его бесстыдством среди дня! А стихотворцы в своих мерных речах льстят ему, подстилая лотос росистый и возвращая из земли шафран и гиацинт. Это на чем основано и как может быть объяснено? Как сообразить и то, что одна и та же ваша Гера, сестра и супруга великого Зевса, белотелая и розоперстная, то представляется повешенной в эфире и в облаках с железными наковальнями, влекущими ее вниз, и с золотыми (конечно, из уважения к ней) оковами на руках, так что и для богов, хотевших заступиться за нее, не безбедно было их сострадание; то надевает на себя пояс любви и, пышно нарядившись, так пленяет Зевса, что все прежние вожделения его, как он сам признается, были гораздо слабее любви, тогда в нем возбудившейся? Или, как страшно, что за лакедемонскую блудницу приходят в движение боги, гремит небо, и оттого расторгнутся основания земли, сдвинется с места своего море, откроется царство ада, и явится то, что так долго оставалось скрытым? Или, как грозно это мановение черных бровей и колебание бессмертных волос, от которого весь Олимп потрясся? Потом, не чудно ли видеть, как ранен Арес, или как этот уродливый любовник золотой Афродиты, неосмотрительный прелюбодей, заключен в медную тюрьму и связанный хромым на обе ноги Гефестом собирает вокруг себя на зрелище богов, смотрящих на его непотребство, а потом отпускается за небольшие деньги? Все эти и многие другие мифы, так умно и так разнообразно сложенные и из ряда вон выходящие, может ли кто-нибудь, насколько бы он ни был у вас возвышен и велик и даже равен самому Зевсу по мудрости, ввести в рамки приличия, какие бы ни придумывал он выводы, самые заоблачные и превышающие меру нашего понимания? И если все это истинно, то пусть же не краснея смотрят на то, пусть величаются тем или пусть докажут, что все это не постыдно. Для чего им прибегать к мифам, к этому прикрытию стыда? Миф — защита отступающих, а не тех, которые смело наступают. Если же это — ложь, то, во-первых, пусть укажут не прячущихся богословов, и мы поговорим с ними; потом пусть скажут, не глупо ли, как чем-то твердым, величаться тем, чего сами стыдятся, как баснословного? Не странно ли выставлять напоказ в изображениях и разных видах то, что могло бы оставаться неизвестным для народа (потому что не все учатся); а что того хуже, выставлять с такой тратой денег, жертвуемых на храмы, жертвенники, идолов, приношения, дорогие жертвы, и вместо того чтобы без всякой траты творить дела благочестия, с такими убытками служить нечестию? А если скажут, что это пустые вымыслы поэтов, которые двумя этими способами, мерной речью и баснями, хотели сделать свои творения приятными и тем услаждать слух, и что впрочем здесь есть сокровенный, глубокий смысл, постижимый только для немногих из мудрых; то смотрите, как просто и вместе с тем, как справедливо я рассужу об этом. Во-первых, за что они хвалят этих оскорбителей ими чтимых богов и едва не удостаивают божеских почестей? Для таких людей великим приобретением было бы — не потерпеть наказания за свое нечестие. Ибо если законами определена смертная казнь и тем людям, которые даже не всенародно, даже немного похулили бы одного из их богов, то какую казнь надлежало бы потерпеть тем, которые опозорили в своих стихотворениях всех богов, всенародно приписав им дела самые бесстыдные, и на долгое время предали их осмеянию? Потом достойно рассмотрения и следующее: есть и у нас некоторые слова откровенные; от этого не откажусь я; но какова их двузначность, и какая сила? В них и видимое не оскорбляет приличия, и сокровенное достойно удивления и весьма ясно для вводимых в глубину и, подобно прекрасному и неприкосновенному телу, не худой облекается и одеждой. И подлинно надобно, как мне кажется, чтобы и внешние знаки Божественного, и выражения о нем не были неприличны и недостойны означаемого, не были таковы, что и люди огорчились бы, слыша о себе что-нибудь подобное; напротив, они должны быть или в высочайшей степени прекрасны, или по крайней мере не гнусны, дабы могли и доставлять удовольствие мудрым, и не причинить вреда народу. А у вас и то, что нужно понимать умом, невероятно, и то, что предлагается взорам, пагубно. Что это за благоразумие — вести по грязи в город или по скалам и подводным камням — к пристани? Что из того выйдет? Какие будут следствия такого учения? Ты будешь пустословить и иносказаниями прикрывать свои бедствия или другие вымыслы, но никто не будет тебе верить. Скорее убеждаются тем, что видят. Итак, ты слушателю не принесешь пользы, а зрителя, останавливающегося на видимом, введешь в погибель. Такова умозрительная часть их любомудрия! Так далека она от предполагаемых ими целей, что скорее все прочее можно связать между собой, скорее можно соединить разделенное самым большим пространством, чем сочетать и привести в согласие их вымыслы, или подумать, чтобы и смысл басен и оболочка их были делом одного и того же учителя. Что же сказать о нравственной части их любомудрия? Откуда и с чего начать им, и какие употребить побуждения, чтобы научить слушателей добродетели и посредством своих увещаний сделать их лучшими? Прекрасное дело — единомыслие, чтобы и города, и народы, и семейства, и все люди жили во взаимном согласии, следуя закону и порядку природы, которая все разделила и совокупила и эту совокупность разнообразных вещей сделала единым миром. Но какими примерами научат они единомыслию? Ужели тем, что станут повествовать о битвах богов, об их междоусобиях, мятежах и множестве бед, которые они и сами терпят, и друг другу причиняют, и каждый порознь, и все вместе, и которыми наполнена почти вся их история и вся поэзия? Но указывая на такие примеры, скорее сделаешь людей из мирных браннолюбивыми, из мудрых — исступленными, чем из дерзких и глупых — умиренными и здравомыслящими. Ежели и тогда, как нет приманки к злу, трудно бывает отвращать людей от порока и из худого состояния переводить в доброе, то кто убедит их быть кроткими и воздержными, когда у них боги — путеводители и покровители страстей, и быть порочным есть дело даже похвальное, награждаемое жертвенниками и жертвами и пользующееся законной свободой (так как всякий порок находится под покровительством какого-нибудь бога, которому он приписывается)? Подлинно, это величайшая нелепость, когда то самое, за что в законах положено наказание, люди чтят как нечто божественное. Такое у вас изобилие неправды. Во-вторых, пусть учителя язычников предложат им благоговейно уважать родителей и чтить в них первую вину бытия своего после Первоначальной Вины. Пусть приведут на это доказательства и представят убеждения из богословия. Как не убедит к тому Крон, который оскопил Урана, чтобы он не мог рождать богов, и дал бы волнам случай довершить рождение богини из пены? Как не убедит Зевс, — этот сладкий камень и горький убийца тирана, который, подражая отцу своему Крону, восстал против него? Не указываю на другие подобные побуждения к почитанию родителей, содержащиеся в их книгах. В-третьих, пусть наставники язычников попытаются научить их презирать деньги, не стараться из всего извлекать прибыль и не домогаться неправедных стяжаний — этого залога бедствий. Но как же тогда выставлять передними Кердоя? Как показывать мешок его? Как чтить проворство этого бога в воровстве? Куда годятся тогда и изречения: «Феб без меди не прорицает» или: «ничего нет почтеннее обола?» А все это у них — в великом уважении. Что еще? Не захотят ли они учить целомудрию, призывать к воздержанию? Убедительные образцы недалеко: вот сам Зевс, принимавший все виды для обольщения женщин, превращавшийся в орла по неистовой любви к фригийским отрокам, чтобы как можно веселее пировали боги, смотря, как подносят им вино бесчестные любимцы Зевса; вот еще Триеспер Геракл, в продолжение одной ночи в доме Фестия совершивший тринадцатый свой подвиг, который, не знаю почему, не включен в число прочих его подвигов. Нужны ли еще образцы обуздания страстей? Пусть гнев укрощает Арес, пьянство — Дионис, ненависть к чужестранцам — Артемида, страсть к обманам — лукавый их прорицатель, неумеренный смех — тот бог, прихрамывающий в собрании жалеющих о нем богов, который едва держится на тонких голенях, обжорство — Зевс, бегущий с прочими демонами на тучный пир к непорочным эфиопам, и еще Вуин, так названный оттого, что обидел земледельца и съел у него вола, тянущего плуг, так же как и прочие боги, которые все так спешно бегут на запах тука и возлияний! Близко ли это к нашему учению, по которому каждый должен измерять любовь к другим любовью к себе и желать ближним того же, чего самому себе, по которому ставится в вину не только делать зло, но и замышлять, и наказывается пожелание, как и само дело, по которому должно так заботиться о целомудрии, чтобы воздерживать и око, и не только руки не допускать до убийства, но и сам гнев усмирять, по которому — нарушить клятву или ложно клясться — так страшно и нестерпимо, что и сама клятва нам одним воспрещена? Денег же у многих из нас вовсе не было, а другие хотя и имели их много, но только для того, чтобы многим пренебречь, возлюбив нестяжательность вместо всякого богатства. Служить чреву, этому несносному и отвращения достойному господину и источнику всех зол, пред оставляют у нас черни; не много будет, если скажу, что подвижники христианские стараются быть как бы бесплотными, изнуряя смертное бессмертным; для них один закон добродетели — не быть побежденными даже и малым, даже тем, что все оставляют без внимания. Между тем как другие наказывают по законам своим за совершение дела, мы пресекаем сами истоки греха, заблаговременно останавливая его, как некий злой и неудержимый поток. Что ж может быть превосходнее? Или, скажи мне, где и у каких людей найдешь ты, чтоб они, когда злословят о них — благословляли, когда хулят — утешались (ибо не обвинение причиняет вред, а истина), когда гонят — уступали (1 Кор. 4.12.13), когда отнимают у них одну одежду — отдавали и другую, когда клянут — молились за клянущих (Мф. 5.40—44), — одним словом, чтобы побеждали благосердием наглость и, терпеливо перенося обиды, самих обижающих делали лучшими? Пусть и они обуздывают порок увещаниями, по наружности благовидными; уступим им это, но где же им достигнуть нашей добродетели и нашего ученья, когда у нас и то считается уже злом, если не преуспеваем в добре, не делаемся беспрестанно из ветхих новыми, а остаемся в одном положении, подобно кубарям, которые только кружатся, а не катятся вперед, и хоть двигаются от ударов бича, но все на одном месте? Нам так много предстоит добрых подвигов, что один должны мы довершать, к другому приступать, третьего пламенно желать, пока не достигнем конца и Божьей благодати, для этого мы и получили бытие, и к этому неукоснительно стремимся, если только восходим умом горе и надеемся благ, достойных величия Божия.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.