- 316 Просмотров
- Обсудить
Много путей, которые слишком уклонились от пути законного и непогрешимого. Много путей, которые ведут в бездну погибели. На эти-то пути растлитель увлекает образ Божий, чтоб через это найти к нему какой-нибудь доступ, разделяя у нас мысли, а не языки, как в древности разделил Бог. Это было причиной нездоровых учений; одни не знают иного Бога, кроме случайного стремления, каковым будто бы составилась и управляется эта вселенная, другие вместо единого Бога вводят множество богов, и кланяются собственным своим произведениям, иные все земное лишают Промысла и ставят в зависимость от сопряжений звезд, другие, быв избранным Божиим народом, распяли на кресте Сына, думая тем почтить Отца, иные поставляют благочестие в исполнении маловажных заповедей, иные отрицают ангелов, духов и воскресение, или отметают пророческие писания, другие в законных сенях чествуют Христа; иные чтут Глубину, Молчание — довременные природы, и эонов — андрогинов, это дети Симона, волхва, и их порождения, то слагающие Божество из букв, то ветхий и новый Завет приписывающие двум богам — жестокому и всеблагому, то вводящие три неподвижные природы: духовную, плотскую и среднюю между обеими, то с восторгом принимающие Манесову первобытную тьму, то нечестиво чествующие Монтанова Духа, или суетное превозношение Новата, наконец сократители всецелой Троицы и разделители нераздельного естества. А от них, как от одной гидры, расплодилось многоглавое злочестие; от них происходит и тот, кто одного Духа называет тварью, и тот, кто к Духу прилагает и Сына; от них происходят и те, которые вводят современного кесарю Бога, или ни с чем несообразно приписывают Христу призрачный образ, или допускают другого Сына, земного, или утверждают, что спасен человек не полный, не имеющий ума. Таковы, скажу кратко, сечения правой веры, таковы родоначальницы всех нелепых учений. И кто же из них был тогда настолько упорен, чтоб не склонить слуха к моим словам? Одних пленяла сила учения, других делал кроткими образ выражения. Без вражды, не столько с укором, сколько с сердоболием вел я речь; сетовал, а не поражал, и не превозносился, как другие, скоротечным и непостоянным временем. Ибо какое общение у Слова с земной властью? Не делал я щита своему неразумию из дерзости. Это слишком ухищренно и только каракатице свойственно изрыгать черноту из своих внутренностей, чтобы в темноте избежать обличений. Напротив, в словах своих соблюдал я кротость и благоприличие, как защитник Слова кроткого, сострадательного, не наносящего никому ударов. Потому и побежденным оставаться славно, но еще гораздо честнее одерживать верх над приобретаемым для Бога невольным убеждением. Так было начертано на моих скрижалях! Но был у меня и другой, так же ясно и прекрасно начертанный, закон обучения, а именно следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного языкоболия, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на играх, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями, не метать языком, который не очищен предварительно от мерзких речей, не метать слуху, который осквернен и чужд Христа, и не обращать в шутку того, что с трудом уловляется, но доказывать благочестие более всего исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странников, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств, в подчинении доброму порядку раздражительности, смеха и уст, наконец усмирять плоть силой Духа. Ибо много путей к спасению, много путей, ведущих к общению с Богом. Ими надо идти, а не одним путем слова. Достаточно учение простой веры, которой без мудрствований по большей части спасает Бог. А если бы вера доступна была одним мудрым, то крайне беден был бы наш Бог. Но ты любослов; ты исполнен ревности; для тебя несносно, если не польется у тебя слово! И в этом случае желаю тебе не больше, чем то, что свойственно человеку. Говори, но со страхом; говори, но не всегда, не обо всем, не всякому и не везде; знай, кому, сколько, где и как говорить. Всякой вещи, как ты слышишь, есть свое время, а всего лучше всему мера, по слову одного из мудрых. Не сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не сходятся между собой учения внешних и мои слова. У тех говорятся речи напоказ, в собрании молодых людей и для образца им, в них не важны ни успех, ни неудача. Ничто так не бессильно, как тень тени. Но у нас одна цель — говорить истину. Поэтому нельзя без страха так, или нет, вымолвить слово. Путь с обеих сторон окружен стремнинами; едва соступишь с него, тотчас упадешь, а упадешь прямо во врата адовы. Поэтому нужна особенная осторожность в словах, чтобы умно говорить и умно слушать. Иногда же, равно избегая того и другого, нужно пользоваться правдивым мерилом — страхом. Слух меньше подвергает опасности, нежели язык. Но еще меньше будет опасности, если ничего не примешь и слухом, но побежишь прочь. Для чего тебе прикасаться к гною и умертвить свой ум? Для чего тебе приближаться к дыханию бешеной собаки? Сему научился я из законоположений Писания, которыми и был напитан еще прежде, нежели собрался с собственным своим умом. Так действовал я на граждан и на чужаков, и стал уже одним из богатых земледельцев, хотя жатва моя не вся сразу готова была к сбору. И некоторые из терний только что перестали быть дикими, а иные выравнивались, в другие только вкладывалось семя, иные были еще в молоке, у иных едва показывался из земли росток, другие дали зелень, у других завязался стебель, другие наливались, а иные побелели к жатве, иные были на гумне, другие лежали в кучах, одни вывевались, другие стали чистой пшеницею, а иные и хлебом, что составляет конец земледелия. Но этот хлеб кормит теперь не трудившегося на земле делателя, а тех, которые не пролили и капли пота. Здесь желал бы я завершить свое слово и ничего не говорить о том, что недостойно слова. Но теперь не дозволяет мне это дальнейший ход дел, из которых иные текли для меня успешно, а о других не знаю, что и сказать, к какому причислить их разряду, и кого похвалить. Таково было мое положение, когда внезапно прибыл из Македонии Самодержец, после того как он остановил тучу варваров, которых воодушевляли и надежда на свою многочисленность, и дерзость. Государь, что касалось веры в Бога, не был зломыслен, мог удерживать в нужных пределах души более простые, сам усердно чтил Троицу (говорю это от чистого сердца, и то же подтверждают все, безопасно утвердившиеся на прочном основании), но у него не было такой горячности духа, чтобы настоящее уравнять с прошедшим, самому времени предоставив отразить удары времени. Или, может быть, имел он и горячность духа, но ей не равнялась (как это назвать? Научите сами) отважность или дерзость А может быть, лучше наименовать сие предусмотрительностью, потому что и сам признаю законным не принуждать, но убеждать, и нахожу это более полезным как для нас самих, так и для тех, кого приводим к Богу. Невольное, сдерживаемое силой, как стрела, остановленная тетивой и могучею рукой, или ручей, отовсюду прегражденный в своем течении, при первом удобном случае презирает сдерживающую силу. А добровольное навсегда твердо, потому что связано неразрешимыми узами любви. С такой мыслью, как полагаю, и царь не давал пока места страху, всех привлекал кротостью, желая лучше, чтоб действовали свободно, а не только из повиновения писаному закону. Когда же обрадованный Государь прибыл к нам, которые втрое более обрадовались его приезду, тогда насколько почтил он меня при первом свидании, как благосклонно и сам говорил со мной, и меня выслушал! Но нужно ли говорить об этом мне? Слишком было бы стыдно, если бы подумали, что такие вещи дорого ценю и я, для которого дорого только одно — Бог. Но вот чем закончил он разговор со мной: «Через меня, сказал он, Бог дает тебе и твоим трудам этот храм». Слова сии казались невероятными, пока не приведены были в исполнение, потому что в городе готовились противиться этому всеми мерами; кипение страстей было сильно и ужасно, решались не уступать, но удерживать за собой все, чем владели, хотя бы случилось что и неприятное. А если бы к уступке принудили их силой, то стоило им обратить несколько гнева на меня, над которым не трудно было взять верх. Но так сказал Государь, и я ощутил в себе какой-то трепет удовольствия, смешанный с содроганием ужаса. Христос мой, призывающий нас к страданиям теми страданиями, какие Сам претерпел! Ты и тогда был мздовоздаятелем моих трудов, будь и теперь моим утешителем в злостраданиях! Наступило назначенное время. Храм окружен был воинами, которые в вооружении, в великом числе, стояли рядами. Туда же, как морской песок, или туча, или ряд катящихся волн, стремился, непрестанно прибывая, весь народ, с гневом и мольбами, с гневом на меня, с мольбами к Державному. Улицы, ристалища, площади, даже любое место, дома с двумя, с тремя жилищами наполнены были снизу доверху зрителями, мужчинами, женщинами, детьми, старцами. Везде суета, рыдания, слезы, вопли — точное подобие города, взятого приступом. А я, доблестный воитель и воевода, с этим немощным и расслабленным телом, едва переводя дыхание, шел среди войска и рядом с императором, возводя взор ввысь и ища себе помощи в одних надеждах; наконец, не знаю как, вступил в храм. Стоит примечания и следующее обстоятельство. Тогда многим казалось оно даже выше всякого слова, а именно тем, для которых не просто и все, что они видят, особенно в важнейшие мгновения времени. А я, который не меньше всякого другого не склонен верить чрезвычайному, не имею причины не верить утверждающим это, потому что оспаривать все без разбора хуже, нежели иметь готовность всему беспрекословно верить. Одно показывает легковерие, а другое — дерзость. Какое же это чудо? Пусть провозгласит о нем миру моя книга, и да не скроется от потомства такой дар благодати. Было утро, но над целым городом лежала еще ночь, потому что тучи закрывали собой солнечный круг. Это всего менее прилично было тогдашнему времени, потому что при торжествах всего приятнее ясная погода. В этом и враги находили для себя удовольствие: они толковали, что совершаемое неугодно Богу. И мне причиняло сие тайную в сердце печаль. Но когда я и порфироносец были уже внутри священной решетки, вознеслась от всех общая хвала призываемому Богу, раздались восклицания, простерлись вверх руки; вдруг, по Божию велению, сквозь разошедшиеся тучи засияло солнце, так что все здание, дотоле омраченное, мгновенно сделалось молниевидным, и в храме все приняло вид древней скинии, которую покрывала Божия светлость. У всех прояснились и лица и сердца. Такое зрелище внушило смелость. В громких восклицаниях, как чего-то единственно недостававшего к настоящей радости, требуют меня; говорят, что для города от державной власти будет первой, самой важной, лучшею самого престола наградой, если константинопольскому престолу дан буду я. Таково было требование и чиновных и простолюдинов; все в равной мере желали этого. О сем кричали наверху женщины, почти забыв, чего требует от них благоприличие. Все оглашалось как бы какими-то невероятными раскатами грома. Наконец, велев встать одному из восседавших со мной (а у меня не было тогда силы в голосе, от смущении и от страха), чужими устами проговорил я следующие слова: «Удержите, удержите ваши крики; теперь, конечно, время благодарению; после займемся и делами». Народ с рукоплесканиями принял слова мои, потому что обнажен был один меч, но опять скрыт в ножнах, и дерзость из храма; похвалил меня. Такой конец имело это собрание, которое так много меня устрашало; и весь страх кончился тем, что обнажен один меч, но опять скрыт в ножны, и дерзость пламенного народа пресечена. Но что было после, не знаю как продолжать о том слово, потому что и самый предмет приводит меня в затруднение. Лучше бы кто-либо другой кончил начатое мной повествование, потому что стыжусь слышать себе похвалы, когда и другой говорит обо мне хорошо. Такой у меня закон! Впрочем, буду говорить, соблюдая умеренность, насколько могу. Я оставался дома. Город после того, как стал принадлежать нам, прекратил свои грозные на меня рыкания, но издавал еще глухие стоны, подобно исполину, который, как сказывают, пораженный молнией близ горы Этны, изрыгал из глубины и дым и огонь. Как же надлежало мне поступить в этом случае? Научите меня ради Бога, скажите вы, властвующие ныне, вы — собрание жалких юношей, у которых кротость почитается слабостью, а упорство и злонравие — мужеством? Должен ли я был, без меры воспользовавшись обстоятельствами и властью, толкать, гнать, свирепствовать, воспламенять? Или надлежало мне врачевать лекарствами спасительными? В последнем случае можно было извлечь две выгоды, и их сделать умеренными своею умеренностью, и себе приобрести славу и благорасположение. Это было справедливо; так и всегда буду действовать, а всего более так прилично было действовать тогда. Во-первых, надобно было показать, что приписываю это не столько счастливому стечению обстоятельств, сколько Божию могуществу. Имея самого надежного советчика — Слово, какой совет получаю от этого доброго советника? Все тогда кланялись гордыне чиноначальствующих, особенно тех, которые имели силу при дворе и не способны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым; друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие, одним словом, отваживались на всякие постыдные дела. Один я признавал для себя лучшим, чтоб меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать уважение тем, что меня редко видели; большую часть времени посвящал Богу и очищению, а двери сильных земли предоставлял другим. Сверх того я видел, что одни, причинив мне обиду, как сами себе сознавались в том, беспокоились о последствиях, а другие, что естественно, имели нужду в новых моих благодеяниях. Поэтому одних избавил я от страха, а другим помог по мере нужды каждого и насколько сам был в силах. Для примера скажу об одном из многих случаев. Однажды оставался я дома, не занимаясь делами по болезни, которая посещала, не раз посещала меня вместе с трудами; и вот та нега, какой предавался я по мнению моих завистников! В таком был я положении; вдруг входят ко мне несколько простолюдинов и с ними молодой человек, бледный, с всклокоченными волосами, в печальной одежде. Я свесил немного ноги со своего одра, как бы испугавшись такого явления. Прочие, наговорив, как умели, много благодарений и Богу и царю за то, что даровали нам настоящий день, сказав немало слов и мне в похвалу, удалились. А молодой человек припал вдруг к моим ногам, и оставался у них каким-то безмолвным и неподвижным от ужаса просителем. Я спрашивал: кто он, откуда, в чем имеет нужду? Но не было другого ответа, кроме непрерывных восклицаний. Он плакал, рыдал, ломал себе руки. И у меня полились слезы. Когда же оттащили его насильно, потому что он не внимал словам, один из бывших при этом сказал мне: «Это убийца твой; если видишь еще Божий свет, то потому, что ты под Божьим покровом. Добровольно приходит к тебе этот мучитель своей совести, не благомысленный убийца, но благородный обвинитель себя самого, и приносит слезы в цену за кровь». Так говорил он; меня тронули слова сии, и я произнес такое разрешение несчастному: «Да спасет тебя Бог! А мне, спасенному, не важно уже показать себя милостивым к убийце. Тебя дерзость сделала моим. Смотри же, не посрами меня и Бога». Так сказал я ему. И как ничто прекрасное не остается тайным, город вдруг смягчается, как железо в огне. А в рассуждении прославляемых богатств, какими повелители целой вселенной обогащали храмы во все времена, и тех драгоценностей, и отовсюду собираемых доходов, в которых не нашел я никакого отчета ни по записям прежних настоятелей, ни у сокровищехранителей, у которых все это было на руках, если не стал я входить в разыскания, и для проверки, как советовали мне иные, и к чему даже принуждали, не принял никого стороннего, что послужило бы к оскорблению таинства; то как думаешь о сем? Пусть отчет дают в том, что у кого было, а не в том, что следовало кому получить. Кто пристрастен к богатству, тот порицает и этот мой поступок; а кто выше этой страсти, тот весьма его одобрит. Если во всяком случае худа ненасытность, то еще хуже — быть ненасытным духовному. Если бы все так рассуждали о деньгах, то никогда бы не было такого беспорядка в Церквах. Но входить в такие разыскания не имею намерения, говорю же единственно о том, что относится к священнослужению и приближает к Богу. Противниками распускаем был и тот слух, что не достает у меня народа для наполнения и одних притворов; так прежде разделен был народ, когда мы были скудны; так презирал всякий меня, у которого теперь полный храм, даже полные храмы! И это было предметом моих попечений; не говорю уже о том, что я заботился о нищих, о монахах, о девах, служащих в храме, о странниках, о прохожих, об узниках, о псалмопениях, о всенощных слезах, о мужах и женах, упражняющихся в делах честных, и обо всем, что веселит Самого Бога, когда совершается благочинно. Но не успокаивается губительная зависть, которую все уязвляет или явно, или тайно. Моя победа делается для меня началом бедствий. Для утверждения благочестивого престола собрались все настоятели народные, сколько их ни было на Востоке, кроме Египта, до самого нового Рима, не знаю какими-то Божиими вещаниями подвигнутые из внутренних глубин суши и моря. Председателем у них был муж весьма благочестивый, простой и нехитрый нравом; он весь был в Боге; светлый взор его, внушая уважение, обуздывал дерзость, и взирающим открывал в нем возделанную Духом ниву. В этом изображении кто не узнает настоятеля Церкви Антиохийской, который действительно был таков, как именовался, и чье имя вполне соответствовало его качествам, потому что и имя и нравы его медоносны! Он много пострадал за Духа Божьего, светлыми подвигами возделывая в себе духовные дарования, хотя и был недолго водим чуждой рукой. Эти-то настоятели утверждают меня на досточестном престоле, сколько ни вопил я и ни жаловался на сие. По крайней мере, утверждают не совершенно против воли, чему одна только была причина, — будь в этом моим свидетелем Слово! Какая же это причина? Скрывать истину было бы непозволительно. Кто чего желает, тот слепо этого надеется. Когда же дух кипит, тогда все кажется удобным. В таких случаях и я, подобно всякому другому, бываю высокоумен. Поэтому в мечтаниях суетного сердца предполагал я, что как скоро приобрету могущество этого престола, поскольку видимость придаст много веса, тотчас приведу в согласие отдалившихся, к несчастию, друг от друга, подобно управляющему певчих, который, став в середине двух хоров, и одному предписывая закон той, а другому — другой рукой, делает из них один хор. И не верх ли это бедствия? Не достойно ли это обильных слез, сильных рыданий и терзаний, каким не предавался никто ни из древних, ни из новейших ни в одном горестном событии, как ни много со многими встречалось несчастий, не исключая и то, известное всякому рассеяние Израиля, развеянного христоубийственной ненавистью? Эти председатели и учителя народов, податели Духа, с высоты престолов сияющие спасительным учением и непрестанно среди Церквей широковещательным гласом проповедующие всем мир, с таким огорчением восставали друг на друга, что, с грозными восклицаниями собирая себе пособников, обвиняя других, сами подвергаясь обвинениям, предаваясь сильным движениям, перебегая с места на место, расхищая, что только удавалось захватить прежде других, в страсти к любоначалию и единоночалию (как и какими словами опишу это?) расторгли уже (как сказал я в начале этого слова) целую вселенную. Их споры, по-видимому, больше отделяют Запад от Востока, нежели разность местности и климатов. Последние, если не в крайних, то в средних своих состояниях, имеют некоторое единение. Но нет уже ничего связующего этих разделившихся между собой, не из благочестия, выставляемого в предлог ненавистью, готовой ко лжи, но из-за спора о престолах. О ком говорю это? Неужели об епископах? Не столько об епископах, потому что достаточно знаю обоих, сколько о тех, которые некстати стоят за того и другого, раздувают пламень и без того разгоревшийся, из дела друзей прекрасно извлекают собственные плоды, если только действительно это прекрасно, а не крайне худо! Из сих бедствий и я приобрел нечто на свою долю. Когда предстоятель Антиохийской Церкви, которого восхвалял я недавно, исполненный и измеряемых и неизмеряемых лет, после многих (как слышно) увещеваний о примирении, какие и прежде, по рассказам, делал он друзьям своим, отошел отсюда в ангельский лик, а потом при чудном сопровождении и стечении города, особенно тогда, как сказывали, опечаленного, перенесен в собственную свою Церковь, как прекрасное сокровище для знавших его; тогда у нас предлагается на совещание вопрос, не требовавший совещаний. Его предложили люди мятежные и злонамеренные, имевшие в виду какого-нибудь первостоятеля противопоставить тому, который теперь один оставался на престоле. Много было наговорено и с той и с другой стороны, многое предложено с целью примирения, а многое послужило к увеличению зла. Тогда и я с своей стороны сделал предложения, какие признавал лучшими и более подходящими для прекращения бедствий. «Мне кажется, друзья, — говорил я, — что не все вы равно постигаете дело и хотите, чтобы слово мое касалось не того именно, о чем надлежит теперь рассуждать, но как можно далее уклонилось от необходимого вопроса. У вас идет рассуждение об одном городе, и это для того, чтоб произвести теперь еще больше споров. Вот цель, которой стараетесь достигнуть, и для которой требуете помощи и моей руки. А у меня слово о деле гораздо более важном и общем. Видите великий круг земли, запечатленной потоками драгоценной крови Бога, Который пострадал в образе человека и Себя Самого предал в искупительную цену, видите круг земли, освященной и другими многими вторичными жертвами. Он то приводится в колебание двумя (скажу так) ангелами, но и они (выговорю сие со скорбью) не достойны такой чести, а, напротив, поскольку они ангелы, тем паче достойны не того, чтоб из-за них ссориться и поступать еще хуже, если только лучшее и достойно лучшего. Пока находился еще в живых божественный епископ, и оставалось неизвестным, примут ли его когда-нибудь епископы западные, ранее раздраженные против него, извинительно еще было несколько и оскорбить в меру этих (как говорят) защитников законов; потому что, как кротость этого мужа служила некоторым врачеванием против гнева, так неведение весьма много придавало дерзновения. Теперь же, когда бури уже нет, и Бог даровал тишину Своей Церкви, теперь что, по словам моим, нужно? Примите мое предложение, предложение благоразумное, превышающее мудрость юных; потому что нам, старикам, не убедить их кипучести, которая всегда уступает верх желанию суетной славы. Престол пусть будет предоставлен во власть тому, кто владел им доселе. Что худого, если этого мужа оплакивать будем долее, чем предназначает для этого Ветхий Закон? Потом дело решит старость и общий для всего нашего рода необходимый и прекрасный предел. Он переселится, куда давно желает, предав дух свой даровавшему его Богу; а мы по единодушному согласию всего народа и мудрых епископов, при содействии Духа, дадим тогда престолу кого-нибудь другого. И это пусть будет единственным прекращением неустройств! Тогда, или, что всего важнее, приобретем себе и чуждое; ибо теперь, как вижу, чужд для нас Запад, или, что составляет вторую выгоду, многочисленные жители города, утомившись продолжительностью времени, согласятся во мнениях. Да утихнет наконец, да утихнет, говорю, эта буря, волнующая мир! Сжалимся ад теми, которые впали теперь в раскол, или близки к нему, или могут впасть впоследствии. Никто из нас да не пожелает изведать на опыте, чем это кончится, если превозможет надолго. Настал момент, когда решается или сохраниться на будущее время нашему досточтимому и священному догмату, или от раздоров пасть невозвратно. Как непрочность красок, хотя и не совсем справедливо, ставят в вину живописцу, или нравы учеников — в вину учителям, так тайноводимый, а тем паче тайноводитель, если он худ, не поругание ли таинству? Пусть победят нас в малом, чтоб самим нам одержать важнейшую победу, быть спасенными для Бога и спасти мир, к вреду нашему погубленный. Не всякая победа приносит славу. Доброе лишение лучше худого обладания. Это известно Троице; это доказывает и светлая проповедь моего дерзновения, встреченная камнями и сделавшая меня предметом зависти людей злонравных. Я говорю сегодня просто и по правоте, говорю, насколько знаю, сообразное с целью. Если же кто из злонамеренных думает, что я говорю это или из человекоугодия (потому что сам он намерен продать себя, а ныне действительно есть люди, которые, имея у себя много золота и столько же рвения, покупают голоса в пользу избираемых), или, по обычаю многих, не теряю при сем из виду собственной выгоды (потому что сам он ухищрялся, как бы укрыться в произведенном им беспорядке, или замышляет ухватить из этого нечто и себе), то да будет предоставлено решить сие конечному огню! А мне позвольте остаться без престола и вести жизнь хотя и не славную, однако же безбедную. Я пойду и успокоюсь там, где нет этих зол, потому что это гораздо лучше, чем жить с ближними, но не иметь силы и другого склонить к своему мнению и самому согласиться с другими вопреки разуму. Пусть выступит на середину тот, кто имеет виды на этот престол. А он заступит место многих и достойных и худых пастырей. Вот о чем надлежит вам рассуждать! Мое слово сказано».
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.