- 260 Просмотров
- Обсудить
Глава 66. Посему-то Приточник, обращая речь к умащающему, говорит: Отими ризу его, прейде бо (Притч. 27, 13). Пока был вне поприща, хорошо пользовался и одеждами неборющихся, облечением в одежды скрывая в себе мужество борца. Но поелику вступил в подвиг, отими ризу его, потому что бороться должно нагому, и не только нагому, но даже и умащенному. Обнажение делает, что борца не за что ухватить противнику, а умащение елеем, если и будет схвачен, дает возможность ускользнуть из рук схватившего. Почему противники стараются друг друга осыпать землею, чтобы, пылью придав шероховатость гладкости елея, сделать противника удобоудержимым, когда будет схвачен. Но что там – пыль, то в нашем подвиге дела земные, и что там – елей, то здесь неимение попечений; и как там умащенный удобно разрешает так называемые у них прицепки, а если падет на него пыль, с трудом избегает руки противоборца, так и здесь не пекущийся ни о чем неудоболовим для диавола, а кто заботится и попечениями, как бы пылью какою, придает шероховатость гладкости непопечительного ума, тот с трудом избавляется из руки диавольской. Глава 67. Не иметь попечений свойственно душе совершенной, а сокрушать себя заботами – душе нечестивой, ибо о совершенной душе сказано, что она якоже крин в тернии (Песн. 2, 2), а сие означает душу, которая среди заботящихся о многом живет без попечений. Крин и в Евангелии означает душу, не имеющую попечений, ибо сказано: Не труждается, ни прядет, а паче Соломона облекается славою (ср.: Мф. 6, 28–29). О тех же, которые имеют много забот о телесном, говорится: Все житие нечестиваго в попечении (Иов. 15, 20). И подлинно нечестиво на целую жизнь распростирать попечение о телесном и не оказывать никакого старания о будущем; для тела, хотя оно и не требует большего о нем тщания, тратить все время, а для души, у которой такой длинный путь к преуспеянию, что не достанет и целой жизни для довершения оного, не уделить и сколько-нибудь времени. Ибо если и уделяем по видимому несколько, то делаем это лениво и нерадиво, уловляемые блистательностью видимого, подвергаясь тому же самому, что терпят обольщаемые гнусными распутными женщинами, которые, по недостатку красоты природной, примышляют поддельную для обмана зрителей, примышлением притираний поправляя свое безобразие. Ибо, однажды будучи препобеждены суетностью настоящего, не в состоянии мы видеть гнусность вещества, обманываемые пристрастием. Глава 68. И потому-то не останавливаемся на необходимой потребности, но, поставив для себя целию неумеренное пресыщение жизнью, домогаемся всякого рода приобретений, не примечая того, что мерою приобретения служит телесная потребность и преступающее меру сию есть уже бесчиние, а не потребность. Как соразмерная с телом рубаха составляет и потребность, и украшение, со всех же сторон обвислая, опутывающая ноги и влекущаяся по земле при безобразии делается препятствием во всякой работе, так и имение, превышающее телесную потребность, и для добродетели служит препятствием, и подвергается великому порицанию тех, которые в состоянии исследовать природу вещей. Посему не должно обращать внимания на тех, которые обольщены чувственным, и безрассудно следовать тем, которые, по невнимательности к мысленному, пристрастились к земному. Это значило бы то же, что для цветов сделать судьями слепых или для мусикийских звуков – глухих, лишенных способностей судить о том, что оценивается, и им поверить, как по разуму избравшим наслаждение настоящими благами. Ибо слепы те, у кого самых необходимых способностей судить лишен рассудок, которому обычно произносить суд о достойном уважения и о безразличном. Глава 69. Одним из них был Ахар, сын Хармии, признавшийся Иисусу, что в куще жизни скрыл украденное под землею и под этим зарыл серебро. Ибо, кто пестрые и блестящие вещества ценит выше, а разум зарывает под ними, тот естественно обманывается, падая подобно бессловесному и предаваясь представлению понравившегося, потому что рассудок низвел он с правительственного престола и поставил наряду с подчиненными, вернее же сказать, наряду с подсудимыми. Ибо если бы он пребывал в собственном своем достоинстве и ему вверен был суд над видимым, то произнес бы правдивый и верный приговор, не дав воли стремлению к тому, что обманчиво. Посему прекрасно оставаться в пределах потребности и стараться всеми силами не преступать оных. Ибо если кто хотя несколько увлечен пожеланием к приятностям жизни, то никакой разум не остановит уже стремления вперед: тому, что сверх потребности, нет уже предела, но ничем не ограничивающиеся старания и нескончаемая суетность непрестанно будут увеличивать труд над этим, питая пожелание, подобно пламени, которое питается подкладыванием дров. Глава 70. Когда преступившие однажды пределы естественной необходимости начинают преуспевать в вещественной жизни, тогда желают они, чтобы к хлебу прилагалась приятная снедь, а к воде – сперва обыкновенно употребляемое, а потом и более дорогое вино, одеждами же обыкновенно употребляемыми не соглашаются довольствоваться, но сперва покупают одеяния из шерсти, и притом более блистательные, подбирая и самый цвет шерсти, потом от сих одежд переходят к приготовляемым вместе из льна и шерсти, после сего делают одежды шелковые, и те сперва простые, а потом испещренные изображениями сражений, зверей и всяких историй; приобретают и сосуды серебряные и позолоченные, не только служащие для пиршеств, но и в излишестве поставляемые для животных и при ложах. И должно ли больше сего говорить о сей излишней расточительности, когда простирают ее и на самые бесчестные потребности, и сосуды для извержений не почитая приличным делать из иного вещества, если на такое служение не будет употреблено серебро? Так сластолюбие простирается до крайности и самые бесчестные дела чтит драгоценностью вещества. Но это значит вести себя неестественно. Глава 71. Естественный образ жизни один и тот же определен Создателем и нам, и животным. Се, дах вам, – говорит Бог человеку, – всякую траву в поле, вам и зверем будет в снедь (Быт. 1, 29–30). Посему, получив общее с бессловесными пропитание и своими примышлениями превратив оное в более роскошное, не по справедливости ли должны мы быть признаны неразумнейшими бессловесных, если звери остаются в пределах естества, не нарушая постановленного Богом, а мы – люди, одаренные рассудком, совершенно отступили от древнего законоположения? Ибо какие лакомства у бессловесных? Какие хлебники и повара тысячью искусств уготовляют услаждение бедному чреву? Не любят ли они древней скудости, питаясь травой, довольствуясь тем, что случилось, и в питие употребляя воду, и ту иногда редко? Потому и плотским удовольствиям предаются они реже, не воспламеняя пожеланий никакою утучняющею пищею и не всегда зная различие мужеского и женского пола. Ибо чувство это дает им одно время в году, в которое естественный закон средством к продолжению рода изобрел собирать их для посеяния подобных себе: в другое же время до того они чуждаются друг друга, что совершенно забывают о сем пожелании. А в людях от дорогих яств ненасытимая похоть любодейства всеяла неистовые пожелания, ни в какое время не дозволяя утихнуть страсти. Глава 72. Посему, так как приобретение имущества сопровождается великим вредом и, как нечто болезнетворное, служит поводом ко всем страстям, устраним самую причину, если только промышляем о благосостоянии души. Страсть сребролюбия уврачуем нестяжательностию. Возлюбив уединение, будем бегать сборищ людей бесполезных, потому что пагубно и тлетворно для мирного состояния пребывание с людьми легкомысленными. Как бывшие в заразительном воздухе непременно делаются больными, так и проводящие время с людьми всякого рода приобщаются их пороков. Ибо что общего с миром у отрекшихся от мира? Никтоже (бо) воин бывая обязуется куплями житейскими, да воеводе угоден будет (2 Тим. 2, 4). Занятие куплями препятствует воинским упражнениям. А не упражнявшись, как устоим в борьбе с искусившимися в брани? Лучше же сказать, если уже говорить правду, так лениво и нерадиво боремся, что не можем противиться и поверженному уже врагу, и мы, стоящие, подвергаемся злоумышлениям падшего. Что терпят во время войны по сребролюбию обирающие мертвых, часто после победы убиваемые лежащими и ради гнусной корысти жалко гибнущие после приобретенных трофеев, то же терпим ныне и мы, приближаясь к низложенному и издыхающему врагу. Как те, по страсти к деньгам, обыскивая мертвых, нередко, подошедши к иному полумертвому и раздевая его, неприметно получали смертный удар и падали, неразумно посрамив славу, приобретенную победой, так и мы, когда целомудрием или воздержанием низлагаем или почитаем себя низложившими варвара, тогда, обольстившись его одеждами, которые у людей признаются дорогими, богатством, властью, здравием, честию, приближаемся к нему, желая что-либо взять у него, и таким образом умираем, сами себя предавая на убиение. Глава 73. Так погибли пять дев, чистотою и воздержанием умертвившие, а жестокосердием, какое порождается сребролюбием, сами себя повергшие на меч, когда враг, как низложенный, не мог умертвить их, твердо стоявших. Посему не пожелаем ничего вражеского, чтобы с принадлежащим ему не погубить и душу. Ибо и ныне приглашает и побуждает к этому всех, особенно если найдет послушных ему. Если и Самого Господа призывал он, говоря: Сия вся Тебе дам, аще пад поклонишимися (Мф. 4, 9), и тем, что почитается блистательным в свете, покушался обольстить Того, Кто не имеет в сем нужды, то ужели не помыслит обольстить удобоуловимых людей, склонных к наслаждению вещами чувственными? Будем же обучать себя благочестию, если имеет успех и обучение телесное: телесное бо обучение вмале есть полезно, уподобляясь урокам, какие преподают детям, а благочестие на все полезно есть (1 Тим. 4, 8), уготовляя в душе здравие желающим победы над противоборными страстями. Глава 74. Как борцам, обучающимся еще на детских играх, прилично упражнять тело, часто приводить в движение члены, а возмужавшим в искусстве борьбы должно заботиться о подвижнической крепости и умащать себя на священные подвиги, так начинающим учиться богочестию надлежит тщательно сдерживать деятельные силы: для них важно, если возобладают над страстями, будучи раздражаемы удовольствиями, в которых выросли, и почти невольно вовлекаемы в привычные худые дела, а пришедшие уже в состояние деятельной добродетели и заботящиеся о том, что разумно, обязаны со всем тщанием охранять рассудок, чтобы при беспорядочном движении не увлечься к чему-либо несовершенному, и притом необдуманно. Одни должны стараться о том, как управлять телесными движениями, а другие о том, как обучать стремления рассудка, стройно направляться к единому любомудренному поведению так, чтобы ни одно мирское представление не отвлекало рассудка от Божественных помышлений. Ибо вожделение богочестивого должно быть всецело устремлено к вожделеваемому, чтобы вовсе не оставалось времени приводить в действие свои страсти по человеконенавистным помыслам. Если каждая страсть, когда приходит в движение, в обладаемом ею держит рассудок связанным, то почему же и ревности к добродетели не удержать мысль свободною от прочих страстей? Ибо приемлет ли извне какое ощущение раздраженный, борясь мысленно с представлением оскорбившего? А также жадный до денег, когда, увлеченный мечтанием, пригвождает взор к тому, что доставляет прибыль? Нередко развратный, сидя в обществе с другими, смежает свои чувства и, занявшись любимым лицом, с ним беседует, забывая присутствующих, сидит безгласным столпом, не зная ничего, что делается или говорится на глазах его, но, углубившись внутрь себя, весь занят своим представлением. Такую, может быть, душу слово Божие именует сидящею, когда она, став вдали от чувств, останавливает собственную свою деятельность, вовсе не приемля в себя ничего внешнего, по причине занимающего ее скверного представления. Глава 75. Если же и сие, по причине пристрастия, столько овладевает помыслом и чувства приводит в бездействие, то кольми паче любовь к любомудрию, восхитив ум в превыспреннее и заняв созерцанием мысленного, заставит его отречься от чувственного и от чувств? Как у человека, которого режут или жгут, помысел не пойдет далее ощущаемого страдания по причине преобладающей боли, так и тому, кто помышляет о чем бы то ни было со страстию, невозможно не устремлять всего внимания на ту страсть, которая занимает его сердце и помысел всецело соделала однокачественным с собою, потому что удовольствие не дает места скорби, радость – печали, веселие – унынию, а обратно, преобладающая скорбь не допускает удовольствия, овладевшая печаль не сопрягается с радостью, уныние не срастворяется веселием. Противоположные страсти несоединимы между собою, никогда не сходятся вместе, не вступают в дружеское общение по естественно непримиримой вражде и отчуждению. Поэтому чистота добродетели да не возмущается мыслями о делах мирских, ясность созерцания да не приводится в смущение телесными заботами, чтобы и образ истинного любомудрия, сияя свойственною ему красотою, не был порицаем дерзновенными устами и по неопытности пишущих оный не соделался предметом осмеяния, но восхваляли его если не люди, то, по крайней мере, Горние Силы или Сам Владыка Христос, от Которого и святые взыскуют похвалы, как великий Давид, поправ человеческую славу и испрашивая похвалы у Бога, говорит: От Тебе похвала моя (Пс. 21, 26); и еще: О Господе похвалится душа моя (Пс. 33, 3). Люди часто по ненависти чернят и хорошее, а зрелище горнее нелицеприятно судит дела и приговор о сделанном произносит по самой истине. Поэтому сие зрелище, которому необходимо услаждаться усладительностью дел, да будет услаждено. А что касается до людей, которые не могут ни воздать награды жившим хорошо, ни наказать живших иначе, то не великая важность, если, или по зависти, или по пристрастию дела добродетели омрачая именами порока, жизнь, признанную Богом и людьми, чернят вымышленными хулами. Ибо во время воздаяния жившим хорошо, без сомнения не по людскому мнению, но по самой действительности совершенного в жизни, последует воздаяние вечных благ, которые да сподобимся получить и все мы по благодати и человеколюбию Господа нашего Иисуса Христа, с Которым слава Отцу вместе со Святым Духом, ныне и присно и в беспредельные и нескончаемые веки веков! Аминь. Оглавление Сказания об избиении монахов на горе Синайской и о пленении Феодула, сына Нилова Оглавление Сказание первое. Святой Нил после недавней потери Феодула, не внимая утешению собеседников, оплакивает пред ними горе свое Скитаясь после нашествия варваров, пришел я в Фаран и слышу: некоторые, проходя мимо, славят пустынную жизнь и в разговоре между собою соплетают ей множество похвал, а именно: что она исполнена тишины, свободна от всякого мятежа, дает в безмолвии простор душе любомудрствующей о видимом и, чрез видимое простираясь далее, возводит ее до приближения к Боговедению — этому крайнему пределу желаний и окончательному блаженству, по единогласному признанию всех мудрых от века. Когда же внимательно посмотрел я на них заплаканными глазами и весьма болезненно воздохнул, потому что сидел в сильном смущении от постигших меня горестей и на лице моем явны еще были свидетельства моего бедствия, они, желая, может быть, поговорить со мною, поворотив с прямой дороги, уклоняются ко мне, садятся кругом, заключив меня в середину, и, немного помедлив, когда увидели, что молчу и вздыхаю, неотступно и вместе с участием начинают спрашивать о причине смущения. А я при этом требовании воздохнул еще горестнее, потому что вопрос снова привел в сильное движение успокоившуюся несколько память и понудил помысел представить себе дело как бы теперь совершающимся, так как рассказ о происшествии должен был отпечатлеть в мысли то самое, что чувством изведано на опыте. “В сказанном ли нами опечалило что тебя, старец, как ложное,— говорили они, — и сидишь ты, оплакивая несправедливость нашего мнения? Или есть у тебя своя какая-нибудь скорбь, близкая к нашему разговору, и сетуешь ты, втайне терзаемый воспоминанием? Что не легко твое страдание, ясно говорит о сем твоя унылость, показывающая внутренне мучащую тебя печаль; признаком ее служат слезы”. Такое обращение мужей сих едва разрешило связанный язык мой. “Что ж мне сказать? — отвечал я. — И для чего дам вам ответ, когда облако печали не позволяет хорошо вникнуть в суждение о том, что истинно? Одного я мнения с вами; зная пользу пустыни, весьма дивлюсь ей; посему, препобежденный любовью к ней, принудил себя оставить все: дом, отечество, родство, друзей, домашних, имение. Но пустыня и погубила, что всего было для меня любезнее, она-то, как видите, оставила меня одного, лишенного всякого утешения; и хвалить ее не позволяет мне болезненное чувство постигшего меня горя, преодолевшего и могущество любви. А когда одна страсть превозмогает другую, тогда вовсе не дает она места побежденной, непременно хочет иметь полное начальство и как чего-то неприязненного избегает того, чтобы призвать кого в общение. Но вот простота моя! Пускаюсь любомудрствовать, оставив и сетование о сыне, и рассудок мой нашел себе для этого время, хотя доныне боялся и подумать о чем-либо ином, кроме Феодуловой смерти. Ибо вот непрестанно передо мною призрак, так и иначе в разных видах смерти представляющий мне умерщвление сына; вижу, думается, как он от удара, где был, упал вдруг и мечется по земле; слышу, кажется, болезненный его голос и в уме только представляю все это, что лучше было бы видеть собственными глазами своими. Увы, жалкое чадо мое, хотя жив еще ты, хотя умер! Какое горькое рабство, если избежал ты смерти! Какое и гроба тебе не давшее погребение, если поразил тебя варварский меч! Что буду оплакивать в твоем рабстве? О чем буду проливать слезы в твоей смерти? Если ты жив еще и в рабстве (но никакая вероятность не позволяет этого и думать, потому что варварская рука когда готова на убийство, чтобы услужить зверскому гневу, жаждущему, всегда человеческой крови?), то каково твое положение? Без сомнения, ежедневные побои, не знающие сострадательности приказы, беспощадные угрозы, жизнь звероподобная и кровожадная; самые тяжелые, выше сил твоих, работы, и помыслить о побеге не дающая стража, безнадежность свободы, ежедневный страх смерти, всегда вблизи меч, потому что им только умеет варвар измерять свое негодование: нет у него наготове ни бича, ни жезла для ударов; и за малый, и за великий проступок известно ему одно наказание—смерть; иногда нет и вины, иногда рассвирепел варвар от упоения или предался неразумной стремительности и, как научен привычкою, не задумавшись, забавляется гибелью других. А если умер ты, сын, то где и когда тело твое подверглось закланию, откуда излился поток твоей крови? Как трепетал ты, обливаясь с перстью смешанною кровью, и бедные ноги твои на позор видящим бились в предсмертных содроганиях? Как умолял ты убивающего варвара, жалобными телодвижениями думая смягчить его жестокость? Человеческое слово, трогательными звуками изображая прошение, преклоняет на жалость и раздраженную душу, но вы оба не понимали языка друг друга. Где было место твоего падения? Какие звери растерзали члены твои? Какие птицы напитались твоею плотию? Какое из светил при восхождении своем увидело сокровенности чрева твоего, явственно узрело излившиеся внутренности? Что преодолело твердые звериные зубы, или оказалось в остатке по их пресыщении, или стало недоступным их силе, то лежит теперь на солнце под открытым небом и по причине необитаемости места не удостоилось честного погребения. Если бы кто принес и отдал мне это или привел и поставил меня у этих останков, то, конечно, имел бы я хотя малое утешение в горе, как с живым и чувствующим стал бы беседовать с оставшимися членами, хотя кость или часть плоти и волос была бы пред глазами у меня. Кого не вдруг поражает бедствие, те и в самом несчастии находят много утешения и подлинно вкушают последнюю отраду, когда долго ходят за больными родственниками, много времени насыщаются их лицезрением, сидят при них, когда борются они со смертью, слышат последние слова умирающих, провожают, когда выносят умерших, и смотрят, как кладут последнюю печать на могиле. Все это много немалого утешения доставляет плачущему: проводы, погребение, сострадательность друзей облегчают печаль. А я чем подобным утешу себя в горе? И рода смерти его не знаю, не имею и представления о мертвом, которое бы отпечатлелось в воображении при его кончине. Чьи черты не преданы памяти зрением, тот представляется нам в образах непостоянных и неопределенных, которые, так и иначе отпечатлеваясь в мысли, мучат ее, обманывая превращениями сих мысленных отпечатлений. Какая неизвестность бедствия! Какая неопределенность горя! Не знаю, что и оплакивать, неизвестно мне, о чем и сетовать. Проливать ли слезы о мертвом или о живом, о заключенном в узы или об умерщвленном? О потерпевшем горькое рабство или о подвергшемся болезням смертным? Пленник должен ожидать себе всякого оскорбления; когда бы и не думал, подвергается он наказаниям, воля господина властна сделать о нем всякий приговор. Доныне все со мною разделял ты, сын, а плен теперь испытал один. Со мною разделял ты дальнее путешествие, бедствовал на чужой стороне, терпел злострадания в пустыне, во всем, что ни предпринимал, подражая Исааку в послушании его отцу. Почему же теперь разлучило тебя со мною последнее бедствие и один ты исчерпываешь горести плена? Для чего оказано мне это человеколюбие и избежал я смерти, не изведав острия меча? Почему и меня разящая рука не присовокупила к прочим мертвецам, но пощажен я для испытания больших бед, по зависти лишен скорого избавления от горя и вдали от тебя проливаю болезненные слезы?” “Но поелику вижу, — продолжал я, — что состраждете вы мне и те же питаете чувствования, какие имею и сам я, страждущий, чему доказательством служат и напряженное ваше внимание и частые воздыхания, то расскажу вам о себе подробно, не распространяясь в словах: имеете ли только досуг выслушать меня и не призывает ли вас какая необходимость к удовлетворению собственным своим потребностям? Ибо тяжел бывает рассказ для души развлеченной, когда есть у ней помысел о чем-либо озабочивающем более, нежели то, что слушает”. Но в лице и в голосе дав заметить, что вопрос этот им неприятен, сказали они: “Какое же препровождение времени может быть предпочтено сему: уврачевать скорбное сердце и избавить от печали болезнующую душу? Как облако перестает быть темным, источив из себя дождевые капли, и постепенно теряет свою мрачность очищаясь от водяного тумана, так и душа облегчает свою горесть описывая свои бедствия и рассказом о причинах печали истощая в себе неприятное ощущение. Горесть, пока о ней молчишь, обыкновенно мучит, как и мокрота в воспаленной ране, в которой гной непрестанно требует себе выхода и не имеет пути, чтобы выйти вон и очистить нарыв”. Поэтому признали они справедливым, чтобы я рассказывал. И сим-то начинаю мою повесть. Оглавление Сказание второе. Святой Нил рассказав, что привело его с сыном в пустыню, и кратко упомянув о недавнем убиении святых, на возражение собеседников, что избиение сие не согласно с путями Божия промысла, многими примерами из священной истории доказывает противное “Два родилось у меня сына, друзья: тот, которого, сидя здесь, оплакиваю, и другой, оставшийся при матери. По рождении их оставил я сожительство с супругою, рассудив, что и двоих достаточно—для продолжения ли то рода, для услуг ли под старость. Для всякого же разумного существа признал я приличным не до пресыщения предаваться удовольствиям и дозволением закона не злоупотреблять в оскорбление природы, но, как можно скорее, полагать себе в этом предел, как скоро услужил кто намерению Сотворшего, который установил брак для размножения рода, а не для удовлетворения страсти. Иначе же, когда впоследствии силы увянут, пожелания угаснут, сама собою наступит старческая тишина, преуспеяние в целомудрии припишется уже не ревности произволения, а необходимости возраста. Ибо не изведавший брани никогда не воздвигнет себе победного памятника, и по окончании борьбы ни один борец не может хвалиться победою и тем, что он не пал, когда некому было уже с ним бороться. Но честь подвижнику, когда во цвете лет в жару вожделения, в пылу страстей рассудок его одерживает верх над пожеланиями, сильное влечение к супружескому сожитию, хотя оно и законно, подавляет в себе, свидетельствуя тем, что полномочную власть имеет он над собою. Но меня влекло какое-то сильное желание к сим местам, в которых теперь потерпел я утрату, весь окрылен был я помыслом о безмолвии: кроме этого не мог ни о чем ином думать, ни на что и посмотреть. Ибо, когда любовь к чему-нибудь овладеет душою, тогда с великою силою отвлекает ее от всего, даже весьма достойного ее внимания, уносит же к тому, что возлюбила, так что не смотрит она на труд и утомление, не принимает во внимание и оскорблений, всем усердно служит, добровольно отдаваясь в полную власть пожеланию, и с приятностью несет на себе иго подчинения, по самопроизвольной и охотно принятой необходимости. Сия-то любовь предписывала мне идти в путь, и не мог я противоречить повелевавшей так самоуправно — беру детей (а они были еще очень малы), привожу к матери и одного отдаю ей, а другого удерживаю при себе; сказываю ей, на что я решился, и строго подтверждаю, что не переменю намерения. Она же, и прежде не приучившись противоречить, и тогда по лицу моему увидя, что не послушаю просьбы, но и принуждения не вынося, и слез не удерживая, соглашается на мое путешествие, уступив больше необходимости, нежели самым делом одобрив мое произволение. Ибо, видя, что решение мое непременно, и, представляя себе скорбь разлуки, не позаботилась о своей печали, но поставила для себя целию угодное мне и пожелала уступить победу в том, в чем не могла одержать победы, если бы и хотела. Но знаете, какова разлука для тех, которые единожды навсегда по закону соединены союзом брака, по таинственному смотрению Сочетавшего соделались единым телом. Какую боль причиняет меч, рассекающий тело, такую же причиняет и разлука для ставших «единою плотию». Дивился я тогда силе вожделения, когда видел, что препобеждало оно и природу, и долговременную привязанность. Об этой силе заключил я потому, что разрешала она неразрешимые узы, которые может расторгать одна смерть, делая расторжение сие неболезненным, потому что приводит в бесчувствие. А в живых чувство делает болезнь сию еще невыносимою, напоминая и о привычке, и о расположении друг к другую если только вожделение высшего блага не притупит вдруг жата прежнего пожелания. Такое вожделение соделало меня любителем сего безмолвия и путеводило до вожделенной пустыни. И пустыня долгое время давала мне возможность проводить жизнь с приятностью, наслаждаясь великою тишиною, при попутном ветре направлять себя к цели, пока (не знаю откуда и как) приблизившаяся буря не воздвигла этого волнения, которое подвергло крушению сии ладии, несшие на себе тысячи святых тел, — подвергло крушению, но не потоплению, разбило их, но не причинило вреда их грузу, потому что все приобретенное куплею кормчие сии взяв с собою, привели ладии из моря к Небу, одни отпадшие доски оставив в добычу разбойникам”. “Какая же причина избиению святых? — сказали собеседники. — Почему неукоризненно служащие Богу преданы на погибель нечестивым, став игралищем варварской руки? Почему в бездействии оставалась сила Промысла, взирая в молчании на таковое злодеяние, не воспрепятствовала, хотя и могла, сему нашествию, не поразила слепотою приближавшихся злоумышленников, не иссушила беззаконные десницы, простертые на святых, что, как повествует Писание, неоднократно бывало для блаженных мужей? Ибо некогда вавилоняне, несправедливо ополчившиеся на Езекию, возвратились ни с чем. Не в силах были причинить обиду притесняемым, утратили многих из собственного своего воинства, и, когда в целом стане предались все сну, весьма малое число живых оказалось поутру, потому что сто восемьдесят пять тысяч преданы были смерти, и никто не мог сказать, как они убиты и кто их умертвил. Такое безмолвное поражение было делом одного Ангела в одну ночь; ряды вооруженных мертвецов лежали и казались более спящими, нежели умершими, не имели на себе ран от меча, но не имели в себе и жизни, действительно же стали мертвы, хотя и не показывали на себе следов убиения, — чем в великое недоумение приводили своих. Каждый, пробуждаясь, толкал своего соседа, но тот был неподвижен; кликал его, но он оставался безгласен; осматривал его тело, и оно не было язвлено; искал дыхания в ноздрях, и не оказывалось там искомого; наконец, воссиявшее поутру солнце объяснило постигшее бедствие, в цвете лица умерщвленных показав признаки смерти. А также пришедшие к Елисею ассирияне и искавшие святого, чтобы убить его, и содомляне, приступавшие к Лотову дому для поругания Ангелов, поражены были слепотою и преданы в посмеяние тем, кого искали, стали игралищем тех, кому хотели причинить обиду. Одни в расслаблении ощупью искали двери, другие не знали, куда идут за вождем; хотя подле них был ими искомый, однако же не в силах были к нему приблизиться, наподобие больных и увечных; облечены были в полное оружие, но оно оставалось в бездействии, как у лишенных или силы, или членов для воинских отправлений, потому что взор, предводительствующий ими, или совершенно умер, или погружен был в глубокий сон. Поэтому за одним безоружным следовало множество плененных врагов и могло бы легко быть уничтожено на стремнинах и в пропастях, если бы то было в намерении и произволении ведущего, но они спаслись, когда попечительностию Пророка возвращено им зрение, и могли они увидеть путь, ведущий в собственное их отечество. В другое время, когда нечестивый царь, прогневавшись на Пророка, обличавшего его беззаконие, простер на него вооруженную руку, меченосная рука его осталась простертою в обличение убийственного изволения и, поднятая вверх, была суха, как у статуи, которая не может дать себе иного положения, кроме того, какое получила вначале от вылившего ее художника. И сие было для того, чтобы пророческое тело не потерпело обиды, какую готовила ему беззаконная рука, служа несправедливому гневу. Итак, почему же умершие ныне умерли как беспомощные? Воля убийц удобно совершила дело, никто и нигде не противопоставил им препятствия?” “Должно ли теперь, — сказал я, — вести речь о Промысле? Да и кто в состоянии постигать суды Божий, чтобы при таком разнообразии событий доказать правдивость Божия Домостроительства? Всякий человеческий рассудок, если внимательно входит в такое исследование, теряется, препобеждаемый трудностью уразумения, не находя благовидной причины, какую можно было бы приложить к событиям. Ибо и древле бывало много подобного, и козни людей лукавых достигали своего конца, а правосудие пока молчало, не наказывая дерзких и медля отмщением, потому что исследование всего этого, без сомнения, предоставляется времени Суда. Почему Авеля, благочестие которого засвидетельствовано Богом, позавидовав, убил Каин и тем опечалил родителей, никогда еще не видевших мертвеца и совершенно не знавших опытно смерти, разгневал Бога тем, что отважился на сие первое убийство, в новой твари уменьшил едва начавший размножаться род, не пожалел брата, с которым разделял общее и рождение, и воспитание, не захотел иметь утешения в уединении, будучи должен жить один на такой широте земли, потому что людей было немного и не утешали они друг друга своею многочисленностию? Почему беззаконная Иезавель велела побить камнями Навуфея, не уступавшего ей во владение виноградника? Почему от одного меча Доикова пало триста шестьдесят три иерея? И еще в Иерусалиме овладевшими им врагами избито бесчисленное множество праведных и предано на съедение зверям и птицам, о которых Песнопевец, оплакивая их, сказал: «Положиша трупия раб Твоих брашно птицам небесным, плоти преподобных Твоих зверем земным: пролияша кровь их яко воду окрест Иерусалима, и не бе погребаяй» (Пс. 78, 2-3). Почему умирали лики Пророков и Апостолов, по злоумышлению беззаконных претренные пилою, усеченные мечом, побитые камнями, когда не только не сделали ничего достойного смерти, но еще были всегда благодетелями умертвивших? Не буду говорить о невинном возрасте младенцев, из которых одни при фараоне потопляемы были в речной воде, присужденные на сию смерть из опасения, чтобы не умножилось юношество, а другие при Ироде, чтобы не воспитан был втайне подозреваемый им царь, жалким образом убиты мечом, прежде, нежели вкусили сладостей жизни, испытав болезни смертные. И при всем этом безмолвствовал Судия, невозбранно попустив своевольствовать дерзости убийц, потому что день Суда назначил для них пределом воздаяния за содеянное и до тех пор оказывает долготерпение, и преступление законов, и ответственность за это соблюдая до оного времени. Но касаться сих учений, как сказал я предварительно, не соответствует ни настоящему времени, ни моим силам. Много нужно времени и искусный потребен язык, чтобы согласить это с правдою Божиею. Но что теперь побуждает сказать меня горе мое, то скажу: может быть, и для меня будет это легче, когда облегчится несколько нестерпимое мое мучение, потому что не могу перенести воспоминания о том, что видел на самом деле. Не знаю, как перенес я это, когда изведал на самом опыте, потому что всячески избегаю болезненного о сем воспоминания. Готов я досадовать на глаза мои, которые стали виновниками преследующих меня образов, будучи принужден постоянно видеть их перед собою; непрестанно ощущаю уязвляющее меня горе, — ночью в сновидениях, а днем в помыслах, причиняющих жестокую скорбь, потому что, когда и сплю, не имею беспечального сна, как многие после дневных забот во время сна находят успокоение; и тогда смущает меня представление совершившегося, в ясных призраках показывает только что убитого и еще трепещущего, как бы новым горем обновляя прежнюю скорбь. Но для последовательности, дающей удобство слову, нужно сперва описать житие святых в этих местах и сказать о жизни нападших варваров, чтобы целый состав истории имел связную стройность и не было опущено ничего такого, о чем необходимо знать любознательным, потому что умолченное огорчает ревнующих о приобретении сведений, равно как неудача в достижении того, что было желательно, всегда оскорбляет, пока познанное не удовлетворит желанию”. Оглавление Сказание третье. Нравы и религия аравитян; также добродетели и труды святых пустынников, подвизающихся при горе Синайской “Итак, упомянутый выше народ обитает в пустыне, простирающейся от Аравии до Египта между Чермным морем и рекою Иорданом, не занимаясь никогда ни искусством, ни торговлею, ни земледелием, но в одном мече находя способ к пропитанию. Варвары сии, питаясь мясом, проводят жизнь, или охотясь за пустынными животными, или грабя встречающихся на дорогах, где устраивают им засады, чем случится удовлетворяют необходимой потребности. Когда же бывает недостаток в том и другом и совершенное оскудение в необходимом для жизни, тогда употребляют в пищу вьючных животных (а это одногорбые верблюды) и ведут жизнь зверскую, питаясь почти сырым мясом. Ибо, когда для целого родства или для живущих в одной куще закапают верблюда, тогда, в легком жару на огне смягчив жесткость мяса, чтобы без большего только усилия уступало оно терзающим зубам, едят оное, так сказать, как псы. Не зная Бога, ни умом познаваемого, ни рукотворенного, поклоняются они утренней звезде, при восхождении ее приносят в жертву лучшее из добыч, когда после разбойнического набега бывает у них что-нибудь годное для заколения. Но стараются наипаче приносить в жертву детей, отличающихся красотою и цветущим возрастом, совершая сии жертвенные приношения пред утром на сложенных в кучу камнях. Сие-то, друзья мои, крайне меня мучит и смущает; боюсь, чтобы и сын, имея вид приятный и привлекательный, сим беззаконным не оказался, по их мнению, пригодным для сего обычного им нечестия и тело чистой души не было принесено в жертву за нечистых убийственным демонам, став искупительным и очистительным, как думают они, приношением за них, приобыкших не щадить таковых человеческих жертв. Ибо не знают они жалости к умерщвляемым детям, хотя бы те стали умолять их жалобным голосом. А когда нет на жертву детей, белого цветом и не имеющего недостатка верблюда заставив преклонить колена и протянувшись все длинною цепью, троекратно обходят вокруг лежащего животного. Шествие же сие и песнь, сложенную ими в честь звезды, предначинает кто-либо или из царствующих, или из жрецов, почтенных по престарелому возрасту. Он-то после третьего обхождения, когда народ не кончит еще песни и в устах всех слышны заключительные слова песнопения, извлекши меч, сильно поражает верблюда в шею и первый с поспешностью отведывает крови; так подходят и прочие: одни отрезают ножами по малой части от дара даже с волосами, другие отсекают и похищают, какой случится, кусок мяса, иные же простираются до внутренностей и утробы, ничего из жертвы не оставляя не употребленным в пищу, чтобы ничего не могло увидеть восшедшее солнце, потому что не отказываются ни от костей, ни от мозгов, препобеждая жесткость постоянством и твердость старательностию. Таков-то у варваров закон жизни и богослужения. Так живя в пустыне, переходят они с места на место, располагаются станом там, где есть привольный корм скоту и где можно найти обильную воду. Но немногие места в этой пустыне, где телесной потребности можно удовлетворить обилием воды, избрали для себя проходящие иноческую жизнь; и одни построили себе хижины, другие живут, поселясь в подземельях и пещерах. Немногие из них, зная приготовление пищи из хлебных зерен, бесплодие этой пустыни прилежанием могут принудить к произращению жита, малым заступом возделывая небольшое количество тощей земли: сколько нужно, чтобы прожить со скудостью. Многие же, возлюбив наскоро уготовляемую и безыскусственную трапезу, употребляют в пищу дикорастущие овощи и древесные плоды и навсегда распростились с хлопотами поваров и хлебопеков, чтобы, потратив много времени на услужение телу, не стать нерадивыми к занятию чем-либо более необходимым, но чистым умом трезвенно служить Богу, не обременяя помысла упоением плоти и запахом варений не льстя сластолюбию чрева. А ныне так усилилось ненасытное сластолюбие, что и зрение, и обоняние, и вкус заставляет служить прихоти смешиванием соков в различные по запаху, цвету и качеству составы, уразноображивающие то, что служит к воспламенению сластолюбия. Для людей лакомых недостаточно разности во вкусе и различия в запахе съестных припасов, если не будет раздражать позыва к пожеланию пищи разнообразие в цвете варений, чтобы прежде вкушения услаждалось зрение желтым, белым или водянисто-черным цветом. А чтобы услаждалось также и обоняние, надобно примешивать к варениям самые благоуханные благовония, и, чтобы вкушаемое приятно еще было гортани, для услаждения ее должны быть смешиваемы вещи разных качеств: сладкое и пряное нужно срастворять с горьким и соленым. Но надобно и зрение не лишать наслаждения. Для этого желтяк, сарачинское пшено, шафран, молоко из орехов и другие многие различно окрашивающие вещества живописными смесями приправляют цвет кушанья, чтобы этот господин — чрево — по всему признавал тщательность приуготовления, поверив сказанным чувствам как опытным судиям, умеющим хорошо оценить ощущаемое ими. Но не таков был образ жизни упомянутых выше пустынников: не за удобствами гнались они; и не только отказывали себе в том, что приятно по качеству, над всем, что сверх потребности, посмеваясь как над напрасным и бесполезным, но и во многом из того, чем изобилуют, ревность к воздержанию простерли на самое количество, принимая пищу в такой только мере, чтобы не умереть вопреки воле Жизнодавца и чрез это не понести утраты в наградах за делание доброго в жизни сей. Поэтому одни прикасаются к пище только в день воскресный, продолжение всей седмицы проводя в неядении, другие избрали средний путь, предлагая трапезу дважды в седмицу, иные же вкушают пищу чрез день, показывая своею рачительностью, что желали бы они ни в чем не иметь нужды и жить, не вкушая пищи, но покоряются законам природы, едва склоняемые к тому нуждами телесными, и тогда только снисходят к удовлетворению сей потребности, когда дознают, что жизненная сила совершенно изнемогает и не в состоянии услуживать добродетели в предстоящих трудах. Ибо в каждом такова ревность к ангельскому житию, что свойству Ангелов ни в чем не иметь нужды хочет он подражать тем, чтобы довольствоваться малым, и старается недостаток природы препобеждать избытком усердия. Не в обращении у них «златица» (ср.: Мф. 22, 19) кесарева, потому что не знают ни купли, ни продажи. Каждый даром доставляет другому нужное и в дар за то получает, чего недостает ему. Овощи, древесные плоды и в редкость хлеб взаимно уделяются друг другу с щедростью, в знак любви даже в избытке употребляющею то, что у кого есть; придает же ей цену не разнообразие вещей, но великодушие в расположении, и в малых дарах весьма ясно показывая богатство усердия. Напротив того, никогда не имеет там места зависть, обыкновенно всего чаще следующая за преуспеяниями. И кто менее благоискусен в добрых делах, того не побуждает к ненависти превосходство другого, более, нежели он, отличающегося добрыми делами, как и последнего не надмевает гордость к превозношению над первым, внушая высоко думать о своих успехах, потому что преимуществующий высотою добродетели, приписывая все Божией силе, а не своим трудам, добровольно смиряет себя, как не самодетель доброго, но орудие действующей благодати. А менее преуспевший в добродетели, может быть по телесной немощи, поневоле унижает себя, вменяя бессилие не немощи естества, а нерадению воли. И таким образом один пред другим и все пред всеми смиренны и каждый старается иметь преимущество не в высоком о себе мнении, но в светлости жизни. Для сего-то, бежав обитаемой вселенной, поселились они в пустыне, преуспеяния свои являя единому Богу, от Которого ожидают делающим награды за труды, деяний же своих по Богу не являют людям, которых похвала причиняет обыкновенно утрату и усердия, и наград, ослабляя первое высокоумием, до нерадения, и умаляя последние обольщением славы. Ибо, кто ищет человеческой славы за то, что он делает, тот, получив награду, какой искал, лишается награды истинной, не имея уже права требовать себе иной награды, кроме той, какую приобрел. И как великие труды совершил он, будучи превозмогаем человеческою славою, то лишается славы вечной и истинной. Живут же они не близко друг к другу, но довольно далеко, помещаясь в келлиях один от другого в расстоянии двадцати и более стадий, не по человеконенавидению или дикости нрава (ибо возможно ли сие в людях, столько благорасположенных друг к другу, как было о сем сказано?), но желая в великом безмолвии приобучить нравы свои, как благоугождать Богу, и стараясь без развлечения совершать собеседование свое с Богом. Преуспеть же в этом среди многолюдства и народного стечения или трудно, или и невозможно, потому что шум окружающих отвлекает помысел от напряженной внимательности, заставляет останавливаться, над чем не должно, а от того, к чему приобучил кто себя долговременным навыком, отвлекаться более приятным, нежели полезным. Но в воскресные дни собираются они в одну церковь, сближаясь друг с другом через неделю, чтобы совершенное также разлучение со временем не пресекло единомыслия, постепенно приводя в забвение взаимных обязанностей друг к другу, потому что продолжительное одиночество делает обыкновенно нрав диким, долговременною привычкою отучая от общительности и единения любви. Посему вместе приобщаются они Божественных Тайн, услаждают друг друга упражнением в приличных беседах, умащают один другого нравственными советами. В них-то особенно имеет нужду для своих подвигов доблестная жизнь, для которой необходимо приводить в известность сокровенные козни сопротивников, чтобы не уловлены были ими иные, не знающие хитрого способа сей брани. Ибо, кому недостает самого вещества для приведения чего-либо в дело, в тех и грех не приходит в действенность, и вся брань совершается в мысли. Здесь и смерть постигает скоро и неприметно, даже теми, которые видят одну внешность, не может быть засвидетельствована, как состоящая в согласии только произволения. Посему упражнявшиеся в подвиге, руководя неопытных и едва начинающих борение, советуют воздержанием противостать страсти чревоугодия, потому что страсть сия нападает на душу, раздражая бешеное неистовство похотливости, испытывая силы едва вступивших на поприще, устоят ли на оном, незыблемо утвердив колена свои, и крепко ли они ополчены, и не могут ли скоро отдаться в руки сопротивникам. Ибо кто предан сластолюбию, тот скоро препобеждается и связуется сладострастием, преодолением себя в меньшем обещая большее падение. И в рассуждении сего-то проходящим еще детские подвиги подают советы старейшие пред ними, и по продолжительности времени, и по долговременной борьбе со делавшиеся опытными в подвижничестве и ясно узнавшие, как разрешаются таковые узы сопротивных. И сии совершеннейшие как себе самим, так и друг другу воспрещают тщеславие и гордость, советуя остерегаться их, как подводных близ пристани камней, которые, после великих трудов в плавании и после борьбы с волнами, подвергают последней и гибельной опасности не потерпевших крушения среди треволнения страстей и при обуревании нечистыми помыслами. Ибо, застигаемые бурею в морях, по причине одна за другою катящихся волн и бушевания ветров, боясь близких опасностей, принуждены бывают бодрствовать и трезвиться, но иногда около самой пристани, где нет уже волнения, по беспечности ослабев помыслом, сокрушаются о сокрытые мели, при самом устье пристанища теряя вдруг всю куплю, не погубленную среди морских обуревании. Так и те, которые не уступали нападениям искушений, но в подвигах и терпении миновали их невредимо, нередко, после победы, или смело положившись на снисканное искусство в преуспеяниях, или по высокоумию превознесшись несколько над другими, по видимому более нерадивыми, подобно борцам у самых венцов и наград падают таким падением, после которого невозможно восстать и поправиться, или подобно пловцам, по совершении оного дальнего и страшного плавания, теряющим груз, вдруг безвременно губят с усилием мало-помалу добытое богатство и по причине сей утраты подпадают укоризнам за нерадение. Но как тщеславие справедливо лишает наград за дела и самое делание соделывает бесполезным для трудящихся, так гордость вместе с утратою приносит и великую опасность в самомнении, отвергая, что Бог — Помощник во всем добром, и себе приписывая силу преуспеяния в добре. Посему так говорит о них Пророк: «Собирали мзды собра во влагалище дираво» (Агг. 1,6); едва вложенные, они уже выпадают, не оставаясь надолго во влагалище, но скоро проходя по оному, потому что отверстие, в которое выпадают, гораздо шире принимающего в себя влагаемое. Таково тщеславие: у него приобретению сопутствует потеря, во время самого дела грубостию расположения уничтожает оно делаемое. О гордых же говорит Приточник: «Господь гордым противится» (Притч. 3, 34), отвергнутого противопоставляя неприязненным врагом отвергающих. Посему отшельники, представляя себе граждан этой пустыни, Моисея и Илию, поучаются их некичливости, признавая справедливым подражать добродетели тех, в чьей обитают стране. Ибо и Моисея не привело в высокомерие величие власти, и Илию не надмило до высокоумия чудо при жертвоприношении, но, всегда сохраняя тот же образ мыслей, не изменялись они с переменою обстоятельств. В сей пустыне Моисей, избегая египетских козней и пася овец Иофоровых, содслался зрителем чудного видения, дознав тогда, что ветви купины крепче всепоядающего огня, и видев, как трава зеленеет среди пламени, а впоследствии предводительствуя народом; на сей же горе стал он законодателем, тогда иудейского только, а ныне и всякого народа, потому что благодать по естественному сродству простерлась на весь человеческий род и уставы жития, хотя некогда, до уяснения своего, оставались сокрытыми под спудом буквы, быв поставлены на свещнике, воссияли для всех. А Илия пришел сюда, спасаясь бегством от Иезавели. И, уснув на этой земле, когда восстал, нашел ячменный хлеб и «чванец воды» (3 Цар. 19, 6). И жил в этой пещере, прикрывая тело милотию, сим древним одеянием предков, и увидел здесь Бога в «хладе тощем» (ср.: 3 Цар. 19, 12), и услышал глас, возвещающий, чему определено быть. Но последним и первым признаком твердости и терпения сих пустынников служит то, что проводят они жизнь в той пустыне, в которой израильтяне, проходя только оную, возроптали, питаясь готовою с неба Божественною пищею и жалуясь на сию трапезу, а также не перенесли сорокадневного отсутствия своего вождя и не умели, как должно, управить полномочием свободы, но вскоре отпали и худо воспользовались безначалием, предавшись нечестию. Но сии пустынники, терпя недостаток в необходимом, во всякое время любомудрствуют в пустыне, сами себе служа учителями благочестия”.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.