Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Вокруг трона (10)

Глава 2 Литераторы, ученые и художники [76] I. Обмен любезностей с императорами Запада. — Культ св. Екатерины. — Лагарп. — Дора. — Аббаты. — Скептики и диссиденты. — Мадемуазель де Леспинас. — Аббат Галиани. — Рюльер. — Шапп д’Отрош. — Французские литераторы при дворе Семирамиды. — Мерсье де ла Ривьер. — Сенак де Мейлан. — II. Русские писатели и поэты. — Сумароков. — Державин. — Карьерист восемнадцатого столетия. — Русские подражатели Вольтера. — Князь Белосельский. — Два Шуваловых. — III. Западное искусство в России. — Французские художники в Петербурге. — Фальконе. — «Годы его нетерпения». — Незаплаченный долг. — Клериссо. — Гудон. — Мадам Виже-Лебрён. — Русские художники. — Лосенко. I В том европейском царстве ума, в котором, по словам ее поклонников, Екатерина требовала если не места, то почестей властительницы, она отдавала первое место философии. Однако и литературные, артистические и художественные знаменитости пользовались ее покровительством. Каково оно было, мы и хотим яснее определить здесь. Екатерина не старалась создавать литературных, артистических и научных знаменитостей: она брала существующих и приобщала их к себе, как польские или турецкие провинции. Она расточала комплименты, золотые и бронзовые медали, — впрочем, более бронзовые, — и время от времени несколько экю: Седэну за его комедии, Гюи за его «Путешествие в Грецию», аббату де Сен-Сюльпису за его филантропические учреждения, Лагарпу, Дорà, Мармонтелю, Вольнэ, аббату Галиани... Она посылала меха мадемуазель Клерон, Лекэну, Превилю, Велькуру. Она купила у Филидора «Carmen soeculare», партитуру более прославленную, чем любимую публикой, а у одного капуцина с улицы Сен-Онорэ — составленную им карту полушарий. Екатерина была более щедра при покупках коллекции, потому что при этом получала некоторую ценность взамен; она предлагала пятьсот тысяч ливров за кабинет Пеллерена, знаменитого нумизмата, но последний остался французом и предпочел продать эту бесподобную коллекцию за половину цены Людовику XVI. Она просила короля о пенсии для г-жи д’Эпинэ. Она написала три черновика лестного письма Мармонтелю, прибавляя экземпляр перевода его «Велизария», напечатанного в России и сделанного ею при сотрудничестве Орлова, Шуваловых и Чернышевых. За все это ей платили похвалами и панегириками, доходящими до низкопоклонства и обоготворения. Более всего приносила такую дань Франция, так как на ее долю перепадали главные подачки Семирамиды. «Если ваша великая бабка заслужила в России бессмертие, то она получила его из Франции», сказал Сюар императору Александру в 1814 г., и был прав. Ла Гарп и Дорà сочиняли в честь великой Екатерины послания на манер посвященных Буалó Людовику великому; Томà посвятил последние свои годы восхвалению, в довольно неудачной «Петреиде», наследницы и преемницы дел Петра I; Вольнэ в своих «Соображениях по поводу войны Турции с Россией» еще старался в 1788 г. оправдать политическую систему императрицы, принятую ею на Востоке. В «Картине Парижа» Мерсье ставил примером дофину поведение великой государыни, — без сомнения, конечно, не ее поведение в личной жизни. Церковь действовала в том же направлении. Хотя св. Екатерина Вольтера и не была похожа на святых, которым эта церковь поклонялась, ее служители все же усердно кадили ей, начиная с аббата Готье, малоизвестного автора приторной поэмы, оплаченной медалью, аббата Романа, автора поэмы «Оспопрививание», посвященной государыне, и кончая аббатом де Люберсак, воспользовавшимся посещением разных учреждений Парижа в 1782 г. великим князем Павлом, чтоб расхваливать перед своими читателями такие же учреждения Петербурга. Так сильно распространенный и горячо поддерживаемый культ святой Екатерины встречал мало противников. Мабли только сделал несколько замечаний по поводу политики в Польше; Рейналь называл комедией знаменитую комиссию по составлению уложения; Руссо отказывался от делаемых ему авансов скорей в силу инерции, чем по убеждению. В женском лагере были холоднее и порой возмущались: как ни старался «козел отпущения», он не мог побудить мадемуазель де Леспинас поклонялся всеобщему божеству. «Гримм возвратился, — писала она, — я забросала его вопросами; он описывает царицу не как государыню, а как любезную женщину, полную ума, остроумия и всего, что может прельстить и обворожить. По тому, что он рассказывал, мне представлялось скорее очаровательное искусство греческой куртизанки, чем достоинство и блеск императрицы великого государства».[77] Мадам дю Дефан относилась скептически, а ее бабушка, герцогиня Шуазёль, в письмах к ней пускалась в очень многословную и едкую критику Семирамиды и ее отношений с Вольтером. В 1794 году г-жа Сталь писала Мейстеру, другу и сотруднику Гримма, по поводу заговора, поддерживаемого Екатериной против шведского регента: «Ваша императрица нас измучила. Говорят, она знает о моем существовании; я бы желала ничего не знать о ней». Нашлись и диссиденты, преданные по-своему, но желавшие принадлежать к отдельной церкви. Бывший с 1770 года самым твердым приверженцем екатерининского культа, аббат Галиани отказывался признать все его догматы, установленные великим жрецом Фернея. Например, в догмат терпимости, внесенный вольтерианским символом веры в число добродетелей Екатерины, он не верил. Он так исповедывался д’Аламберу: «Его Екатерина умная женщина, потому что она нетерпима и стремится к завоеваниям. Все великие люди были нетерпимы; так и следует». Правда, он любил иногда подписываться Макиавелли, и его ересь не мешала ему конкурировать с Дидро в составлении надписи на подножии статуи Петру Великому и так повернуть дело, чтобы произведение Фальконе явилось памятником во славу Екатерины. Он составил следующий латинский эпиграф: Catharina II Augusta Mater senatus, Mater castrorum, Mater Patriae, и пр. Екатерина лучше поняла, чего требовала ее слава, когда просто написала: Petro primo, Catharina secunda. Но она купила у аббата его собрание книг и литографий, составленное его братом Бернаром, издателем «Витрувия», заплатив столько, сколько он назначил. Между ними было маленькое недоразумение по поводу запоздавшей прибытием медали. Но от этого пострадал один «козел отпущения». «Чудовище забвения, — писал ему аббат, — что вы еще хотите от меня с вашим кокетничаньем и льстивым обнадеживанием? Разве вы не видите, что моя неудача изменяет порядок и природу вселенной? Разве вы находите естественным, чтобы государыня, которая расточает миллионы на подарки, которая рассыпает их, как солнце свои лучи на правых и виноватых, три или четыре года не могла собраться прислать для меня бронзовой медали? Моя непостижимая судьба приводит меня в бешенство». Медаль, наконец, явилась, и Гримм поторопился передать ее обладателю то место письма императрицы, где она говорила о нем: «Ничего не было бы удивительного, если б он был изображен на медали? Разве на них никогда не изображали гениев?» Теперь аббат уже не жаловался более на свою судьбу. В своей духовной он завещал продать какому-нибудь любителю за триста дукатов принадлежавшую ему знаменитую шпагу герцога Валантинуа; если же продажа не состоится, то поднести ее русской императрице, «как знак бесконечной благодарности за все ее благодеяния». Рюльер, не получивший никакой, даже бронзовой медали, принес более ценную жертву государыне. В предисловии к первому изданию его «Истории революции в России», опубликованной, как известно, только в 1797 году, после смерти и его, и Екатерины, такой поздний выход в свет сочинения приписан клятвенному обещанию, данному автором государыне после того, как он отказался от тридцати тысяч ливров, которые она предлагала ему за некоторые поправки и выпуски в его работе. Мы, однако, не знаем причин, заставивших его согласиться на этот компромисс, выгодный только для Екатерины. Дидро, бывший посредником и переписывавшийся по этому поводу с Фальконе, нам их также не объясняет. Библиотекарь императрицы советовал уничтожить книгу, хотя автор в ней и в письме к Фальконе называл царицу «нашей государыней» и «дельной женщиной», ип gran cervello di principessa.[78] Екатерине очень хотелось прочесть сочинение, но автор отказался прислать рукопись или копию с нее; он уверял, что не имел намерения печатать книгу и написал ее только для своих друзей. Екатерина все-таки беспокоилась. Привилегированных друзей у автора было немало: д’Аламбер прочитал рукопись, потом и графиня Эгмонт, г-жа Жофрен и многие другие. Они все рассыпались в успокаивающих уверениях, д’Аламбер, например, говорил, что предпочитает правду всяким восхвалениям, а герцог де ла Рошфуко нашел в сочинении изображение если и не особенно нравственной, то все же прекрасной жизни. Наконец, Дидро высказал свое мнение в таких словах: «Если вы, государыня, придаете большое значение приличиям и добродетелям вашего пола этому обветшалому тряпью — то это сочинение сатира на вас; но если широкий кругозор, если мужественные и патриотические мысли для вас дороже, то знайте, что автор представляет вас великой государыней и в общем приносит вам более чести, чем зла».[79] Екатерина имела причину быть недоверчивой. Она заботилась не только о своей репутации. Она знала, хотя бы по примеру аббата Шапп, как французы, побывавшие в России, отзывались тогда о стране и ее обитателях. Ей, вероятно, были известны и личные впечатления прежнего секретаря посольства. Ее черный кабинет существовал недаром и, может быть, ей попадались на глаза, в письмах Рюльера, отправленных из Петербурга к Руссо, такого рода фразы: «Ваш трактат о воспитании еще не прибыл в Россию; русский народ, ко всякому тщеславию прибавляющий еще желание прослыть любителем литературы и философии, имеет по части библиотек и типографий только распадающиеся остатки учреждений Петра I». Или еще: «Что вы говорите о русских, поразительно верно... Отличительный характер этого народа именно гений, или лучше, талант к подражанию. Все русские обладают в малом тем, чем обладал их царь в широком размере; настоящие обезьяны; они могли бы достигнуть скорого успеха в искусствах, если б не мешал им не менее национальный порок — тщеславие». Дидро предлагал поправить дело, призвав Рюльера опять в Петербург и предоставить ему место консула. Но сношения Екатерины с Вольтером дали ей понять о другом способе обращения с литераторами. Она повелела своему посланнику в Париже купить рукопись. К несчастью князя Голицына, человека любезного и любимого в литературных кружках, не было в Париже. Поручение было передано уполномоченному в делах Хотинскому. Результат оказался печальным; Рюльер выгнал посланца императрицы. Может быть, последний не сумел облечь дело в надлежащие формы. Таково было мнение Дидро. «Деньги принимают или отказываются от них, смотря по людям, предлагающим их», объяснил он. При его содействии получились лучшие результаты. Это было в 1768 году. Через пять лет, во время пребывания философа в Петербурге, Екатерина все еще осыпала его вопросами о старинной рукописи, хотя и находящейся под ключом, но внушавшей ей опасения. Она так и умерла, не узнав ее содержания. Княгиня Дашкова, прочитав, наконец, напечатанную книгу, считала ее апокрифом. Ни один русский перевод не появился до сих пор, хотя его сделал еще Лонгинов. Мы рассказывали в другом месте, как Екатерина поступила, чтобы изгладить вред, причиненный ее репутации и репутации России вышеупомянутым гадким аббатом, вовсе не походившим на аббата де Люберсака. Несчастье Шаппа д’Отроша, как и Рюльера, в обороте, который приняли их дела с великой северной империей и ее государыней, было то, что они не могли исполнить совета, данного г-жей дю Дефан Вольтеру, и должны были пройти искус личного соприкосновения: а этого не выдержала ни одна из артистических или ученых связей Екатерины с Западом. В 1776 г. Семирамида вдруг пришла в восторг от автора «Ordre naturel et essentiel des Societés politiques», известного тогда несколькими статьями в «Журнале земледелия, торговли и финансов». Записка, составленная для нее, и рекомендация Дидро возбудили в ней сильное желание видеть автора и даже устроить его у себя. Затем он был ей нужен? Последствия доказали, что Екатерина в этом случае не имела определенной цели. Но она воспламенилась восторженными тирадами, которыми энтузиаст Дидро восхвалял Фальконе своего протеже: «О, друг мой! Если Ее Величество любит истину, какова будет ее радость! Я предчувствую ее и разделяю. Мы лишаемся этого человека для вас; он лишается таких друзей как мы, для нее... Когда у императрицы будет этот человек, к чему ей Кэнэ, Мирабо, Вольтеры, д’Аламберы, Дидро? Ни к чему, друг мой, ни к чему! Вот, кто утешит ее в потере Монтескье». Теперь императрица написала, что этот человек нужен ей, и только опасалась, как бы французское правительство, пользовавшееся его услугами на Мартинике, не воспрепятствовало его поступлению к ней на службу. Она поручила Панину дипломатически устроить это дело. Что касается Мерсье де ла Ривьера, то он серьезно мечтал взять в свои руки хотя бы управление внутренними делами великого северного царства. Его первым делом по приезде в Петербург, как говорят, было разделить свою квартиру на различные канцелярии для различных ведомств, во главе которых он думал стать. Так как Екатерина отсутствовала, он обратился к графу Панину, и тот обещал ему место с жалованьем в триста рублей в месяц. Это было для бедного Мерсье падением с бóльшей высоты, чем падение Дидро. Между ним и первым министром Екатерины возникает следующий разговор: — На службе короля я получал гораздо более! То, что вы мне предлагаете, может только покрыть дорожные издержки. Тем более что я не знаю, чем могу быть полезен императрице. — Вы останетесь в России и получите место в судебном ведомстве. Ведь вы недовольны вашим правительством, а особенно г-ом де Шуазёль? — Я? Нисколько! Я облагодетельствован королем, а г-н де Шуазёль всегда был добр ко мне. Я вовсе не думал насовсем покидать Францию, где остались мое имущество и семья, я взял отпуск только на два года. И, чтобы доказать что это так, я могу сейчас же вернуться на родину. — В таком случае, уезжайте; но императрице было бы желательно, чтоб вы дождались ее возвращения. Мерсье дожидался, но это ни к чему не повело. Извлечения из его большого сочинения «L’Ordre naturel» и новая статья о работах С.-Петербургского Экономического Общества не показались Екатерине достаточными, чтобы предоставить в его руки управление государством, а некоторые бестактности заместителя Монтескье настроили императрицу против него. Он привез из Парижа целую свиту, свою жену и ее подругу. Эти дамы захотели повеселиться в Петербурге и заставили говорить о себе. Наконец, при дворе в присутствии царицы Мерсье не сумел принять подобающего тона. «Если вы еще рекомендуете кого-нибудь императрице, — писал Фальконе Дидро, — то пусть он выберет себе более дельных товарищей... а находясь в обществе императрицы, пусть не говорит громко: «такой человек, как я». Этого присутствующие не могут принять за скромность. Когда же он будет спорить о каком-нибудь месте в «Ordre naturel», пусть не говорит своему собеседнику: «Надо быть дураком, чтобы не понимать меня». Тьебо приводит еще отрывок разговора уже с самой государыней: — Бог ни одному человеку не позволил составлять законы. — В чем же тогда задача законодателя? — В умении понять естественные законы. — Вот как! Окончательный отпуск последовал вскоре за этим разговором, и Екатерина сообщает Гримму о своем разочаровании: «И Дидро, и Голицын, и вы, и Панин и я — мы все ошиблись; мы восхитились, мы поверили письмам, словам двадцати человек; но мы были глупы». Она надолго сохранила злопамятное чувство к г-ну Солону ла Ривьеру, как она его называла, и в 1774 г. писала Вольтеру: «Г-н де ла Ривьер, который шесть лет тему назад воображал, что мы ходим на четвереньках, и дал себе труд приехать из Мартиники, чтобы научить нас ходить на задних лапах, ошибся во времени». Несмотря на это, она проделала то же самое с Севаком де Мейлан. Этот раз речь шла об историческом сочинении. Эмигрировав во время революции в Венецию, живя там более чем бедно, но титулуясь «почетным сборщиком податей и управляющим провинциями Эно и Камбрезис», Сенак предложил в 1791 г. Екатерине написать ее историю. Как образчик своего уменья, он послал фавориту Зубову Введение к этому труду, и оно показалось интересным. Екатерина поручила своему резиденту в Венеции, Мордвинову, поэкзаменовать кандидата: «Достаточно ли это податливый ум?» Экзамен дал благоприятный результат. Последовало форменное приглашение историка, и ему были присланы две тысячи дукатов на дорожные издержки. Но ему предложили написать не одну историю Екатерины, а историю России в восемнадцатом веке, в которой, конечно, следовало отвести подобающее место царствующей императрице. Не успел Мейлан приехать в Петербург, как царствующая императрица переменила мнение: она не пожелала, чтоб об ней упоминали в сочинении, напечатанном при ее жизни. Надо подождать ее смерти. Это не мешало ей писать историку письмо за письмом, подавая ему указания для работы, которую она просит не начинать, а также сообщая материалы для подробного изображения ее особы. Такая игра продолжалась некоторое время; книга осталась не написанной, но Екатерина была в восторге; от автора. Однако вдруг наступила перемена. В июне, беседуя о Гриммом, Екатерина хвалит приятности разговора с ее историком; в сентябре она пишет «козлу отпущения»: «У г-на Мейлана, здоровье которого плохо, я встретила больше добрых намерений, чем способностей. Он сказал нам с большею витиеватостью очень мало. История, если он ее напишет, будет такою же... В Московском Архиве ученые были удивлены его поверхностью... Он, говорят, находил, что в России только и видно, что бороды, да орденские ленты... Вы когда-нибудь узнаете, зачем я выписала г-на де Мейлана, но я нашла его не на высоте... Этот человек старается написать историю страны, языка которой не знает»... Екатерина упрекала несчастного Сенака за безмерное тщеславие: он хотел сделаться министром финансов; он ездил в армию и давал советы Потемкину, «который при этом только зевал»; он имел претензию, чтоб его назначили послом в Константинополь, потому что любит диваны и жизнь турок. Екатерина обвиняла его в том, что он в Петербурге скомпрометировал себя посещением г-жи Щербининой, «поведение которой более чем смешно!» С его стороны, после трех месяцев пребывания в Москве, Мейлан заметил, что Россия «не похожа на Францию» и огорчился этим. — «Я бы этого и не желала», — отвечала Екатерина. Из Москвы он писал ей множество писем; на одно из них она отвечала: «Я вижу, что мы с вами могли бы написать целые тома и понимали бы друг друга так же, как если б они не были написаны». Наконец, он покорился и попросил отставки, умоляя милостиво назначить его на должность «смотрителя библиотеки ее величества». Он, по-видимому, был охотник до почетных должностей и любил коллекционировать титулы. Весело и зло отвечала ему его покровительница, что такого рода отличие несовместимо с равенством, установленным в его отечестве. Наконец, он выхлопотал себе пенсию в тысячу пятьсот рублей и отправился в Вену, где в 1792 году пытался давать уроки старому князю Кауницу и доказывал ему, что «в стране, где все — даже идеи — перевернуто вверх дном, легко удовлетворить всех». В Вене он и умер в 1803 году. II Но вообще с иностранными учеными и литераторами Семирамида обращалась заметно лучше, чем с собственными подданными, которым приходило в голову следовать издали и робко по следам Лагарпов и Дорà, Мерсье и Сенаков. Конечно, относительно некоторых были причины, позволявшие не церемониться с ними. Из заметки к сочинениям Тредьяковского, изданным в 1740 г., мы узнаем, как поэт, приводивший в восторг двор Анны, имел честь декламировать одно из своих произведений в присутствии самой императрицы. Он читал, стоя на коленях около камина, и в благодарность получил пощечину от собственной руки ее величества. Екатерина не награждала пощечинами собратьев Тредьяковского, современных ее царствованию, но, кроме Андрея Шувалова, которому оказывали честь, давая ретушировать корреспонденцию Семирамиды, ни один из литераторов не был приближен к ней. Действительно, она тут подверглась бы большему риску, чем с самим необузданным Дидро. Тимковский в своих записках рассказывает про некоторых русских литераторов — и не из числа менее знаменитых, например, про Ломоносова и Сумарокова, — что они, собираясь у Ивана Шувалова, проводили время в шумных спорах, пересыпая их самой грубой бранью. Они величали друг друга ворами и пьяницами и обыкновенно доходили до потасовки, после чего Шувалов прогонял их. Сумароков был самым буйным. Поссорившись в 1770 г. с Бельмонти, занимавшей на московской сцене амплуа трагической актрисы, он бросился однажды на сцену во время представления и исчез за кулисами, таща за собой актрису, которой запретил появляться в своих пьесах. Екатерина отнеслась очень снисходительно к русскому поэту. На его довольно грубые и почти непочтительные письма, которые он писал ей, чтобы оправдать свое поведение, она дала следующий очень милый ответ: «Александр Петрович! Ваше письмо от 28 января меня удивило, а второе от 1 февраля еще больше. Оба, по-видимому, содержат жалобы на Бельмонтию, которая, однако, только последовала приказанию графа Салтыкова. Фельдмаршал желал видеть вашу трагедию; сие вам только честь делает. Пристойно было бы в том удовольствовать первого в Москве начальника. Вы более других, чаю, знаете, сколь много почтения достоин заслуживший славу и сединами покрытый муж. И для этого советую вам впредь не входить в подобные ссоры, через что сохраните спокойствие души для сочинения, и мне всегда приятнее видеть представление страстей в ваших трагедиях, нежели читать их в письмах».[80] Прежде чем сделаться министром в царствование Александра I, и притом не министром народного просвещения, но юстиции, поэт Державин играл при дворе Екатерины, или скорее Платона Зубова, роль, по сравнению с которой роль Тредьяковского при дворе Анны кажется почетной. Быстро шагая вперед, вслед за другими европейскими нациями, Россия в это время в некоторых моральных и даже материальных привычках обогнала их — в чем Европе, впрочем, нечего ей завидовать — и друг высокопоставленных людей, сам высокопоставленный певец «Фелицы», является уже очень опытным в проведении влияния исподтишка, — это интриган восемнадцатого века, в котором его собратья девятнадцатого могут видеть своего учителя. Его положение в чиновной иерархии, по-видимому, служило для него предметом больших забот, чем место в храме Муз. Восхваляя Екатерину в своей «Фелице» за то, что она не посещает слишком пышного святилища, он как бы пытается тайно извинить свои личные, слишком частые посещения его. Он говорит, что Екатерина любит поэзию, как летом вкусный лимонад. Державин не получил никакого артистического образования. Его чутье служило ему единственным руководителем, но иногда очень хорошим, как например в оде «Водопад», на смерть Потемкина — удачном произведении, за которое ему можно почти простить его неблагодарность к своему покровителю. Пушкин, впрочем, хорошо охарактеризовал его поэзию, говоря, что это «дурной, вольный перевод с какого-то чудного подлинника». Рядом с Сумароковым и Державиным французское влияние, не прекращавшееся со времен Елизаветы, несмотря на националистические тенденции новой школы, и поддерживаемое очевидным пристрастием Екатерины, породило вокруг нее целую группу писателей и даже поэтов, пытавшихся подражать западным образцам еще более непосредственно, чем Ломоносов в своих подражаниях. Они доходили до того, что, пренебрегая родным языком, плели вирши, которые Вольтер делал вид, что находит «лучше всех». Екатерина была в этом отношении сдержаннее. Переводчица Мармонтеля, по-видимому, ставила очень невысоко лирическое дарование Белосельского — несмотря на то, что его французские сочинения сам Мармонтель издал в Париже (1789 г.) — обращающегося в одном из своих посланий к французам, англичанам и республиканцам Сан-Марино со следующим вызовом: Прошу отвечать! Мой адрес: «Аполлон младший». В Европе не трудно сыскать. Можно ли ставить Семирамиде в вину ее отношения к подобным господам? Д’Аллонвилль, разбирающий этого поэта в своих мемуарах, приводит его стихотворения довольно сомнительного качества, особенно же его оду в княгине Долгорукой, где, например, встречаются места вроде: Je confie aux échos de la machine ronde. Que rien n’est comparable aux tendres abatis De la princesse Pudibonde.[81] Или еще: Hélas, serait-il vrai, Pndibonde charmante, Que ta belle maman, pour arrondir се cou, T’a claqué d’une main savante, Ta claqué doucement je ne saurais dire où? [82] Его оперетка «Оленька», которую он поставил в Петербурге, обратила в бегство разгневанных зрителей, которым просто стало противно. Мадам Виже-Лебрён рассказывала о своем посещении картинной галереи князя поэта. — На что вы пожаловали полюбоваться, сударыня? — На ваши картины, князь. — У меня их много! Какой школы? — Римской. — В ней столько художников! Какого вы желаете посмотреть? — Рафаэля. — Сударыня, Рафаэль писал в трех жанрах. Какой вы желаете видеть сначала? — Третий. — Отлично. Конечно, образцовое произведение третьего жанра оказывается ниже всякой критики. За отсутствием других качеств, Белосельский сделал хотя бы одно хорошее дело: он был отцом знаменитой княгини Зинаиды Волконской, так любимой, и совершенно справедливо, поэтами. Правда, она получила хорошее умственное наследство, так как мать ее была дочерью Козицкого, любимого секретаря Екатерины, — человека редкого ума, заявившего себя очень высоко при скромной роли, которую играл. Андрей Шувалов, которого не следует смешивать, как это часто делается, с его братом Иваном, был обязан расположением Екатерины своей близостью с фернейским отшельником, своему редакторскому таланту и умению держать язык за зубами. Его стихотворный талант, несмотря на «Послание к Нинон» (Epitre à Ninon)», по-видимому не играл тут никакой роли. Впрочем, «Послание к Нинон» упорно приписывали самому Вольтеру; но тот открещивался от этого произведения с не меньшим упорством и послал автору в знак своего поздравления полулестное для него четверостишие. L’Amour, Epicure Apollon Ont dicté vos vers que j’adore, Mes yeux ont vu mourir Ninon Mais Chapelle vit encore.[83] В это же время в письме к герцогу Ришелье Вольтер упоминал об «одном русском, который пишет французские стихи лучше, чем вся Академия». Написанное в 1774 г., через пятьдесят восемь лет после смерти знаменитой куртизанки, «Послание к Нинон» нашло себе не много читателей в России: здесь мало знали жизнь и славу бессмертной жрицы любви, расположения которой добивался кардинал Ришелье и пользовавшейся покровительством мадам де Ментенон. Но зато все в Петербурге и при дворе самой Екатерины, по крайней мере, все говорившие по-французски, учили и повторяли стихи поэта к Наталии Загряжской, красавице, о которой некоторое время вздыхал победитель Тавриды: Get invincible amour que je porte en mon sein, Dont je ne parle pas, mais que tout vous atteste, Est un sentiment pur, une flamme céleste Que je nourris toujours, hélas! mais c’est en vain, De la séduction je ne suis pas 1’apôtre: Je serais fortuné possédant vos appas, Je vivrai malheureux si vous ne m’aimez pas, Je mourrai de douleur si vous aimez un autre. Нелединский, переводчик «Заиры», русский Петрарка, как его, может быть, несколько преувеличено, называли некоторые из его биографов, очень высоко ставил это стихотворение.[84] Екатерина, по-видимому, не разделяла всеобщего увлечения. Ее здравый смысл ей подсказывал, без сомнения, хотя может быть и неясно, какой вред эти французские стихоплеты из русских приносили национальной поэзии и себе самим. Но, также как и дядя Иван, письма которого смешивались во всех изданиях Вольтера с письмами племянника, Андрей Шувалов поддерживал постоянные сношения с великим человеком своего века. И его считали учеником Вольтера, хотя в действительности честь образования этого ученика выпадает на долю более скромного учителя Пьера-Луи Леруа, бывшего воспитателем в семье Шуваловых и автором сборника «Различные стихотворения», напечатанного в Амстердаме в 1757 г. Дядя и племянники несколько раз посещали Ферней. В 1765 г. Вольтер поставил в своем театре «Меропу» и «Нанин» в честь графа Андрея и его молодой жены, и последняя подарила на двести тысяч талеров бриллиантов мадам Депи за это представление, и на столько же маркизе Флориан в благодарность за то, что та сыграла роль баронессы в «Нанине». Сам Шувалов играл Эгиста в Меропе. Все это придавало ему определенное значение в глазах северной Семирамиды и ее придворных, но также создало ему соперников. В самый год появления «Послания к Нинон» Вольтер в своей переписке с д’Аламбером указывает на одного из них: «Один из сыновей графа Румянцева принес мне свои стихи, из которых некоторые еще удивительнее, чем стихи графа Шувалова. Это разговор между Богом и преподобным отцом Хайер, автором «Journal chrétien». Бог советует ему быть терпеливым; Хайер отвечает: «Ciel! que viens-je d’entendre? Ah! ah! je le vois bien, Que vous-même, Seigneur, vous ne valez rien.[85] Принимавший еще более близкое участие, чем Шуваловы, в умственной жизни запада князь Дмитрий Голицын — русский посол сначала в Париже, потом в Гааге, где он занялся изданием полного собрания сочинений Гельвеция — имел настолько здравого смысла, что пользовался французским языком только в прозе и притом трактуя лишь об ученых предметах. Но Екатерина, по-видимому, не оценила этого и не приблизила его к себе, чего он, впрочем, может быть, и не желал вовсе. А может быть, ей не хотелось видеть при своем дворе жену дипломата, дочь прусского генерала, графа Шметтау, одну из женщин того времени, наиболее прославившихся своей красотой и умом, но также, к сожалению, своей склонностью к интригам. III Как известно, парижские журналы передавали забавные анекдоты об отношениях Екатерины с современным ей артистическим миром, например как северная Семирамида сняла с себя горностаевую шубу, чтобы накинуть на озябшего Паизиелло, и как она отвечала своему церемониймейстеру, что может сейчас найти себе пятьдесят церемониймейстеров, а Паизиелло не найдешь. Все это очень мило, но все — одни сказки. Постараемся внести в них немного истории. У Екатерины не было ни одного первоклассного ученого или писателя, который оставался бы постоянно при ней. Дидро лишь промелькнул при ее дворе. Один только художник, которого можно поставить среди великих людей этой эпохи, прожил в Петербурге двенадцать лет — и, к несчастью, именно относительно его Екатерина оказалась наиболее виноватой и нарушила сильнее всего роль, которую ей приписывали ее почитатели и которую она сама действительно претендовала играть в том мире, о котором мы намереваемся говорить теперь. Если такой замечательный художник, каким был без сомнения Фальконе, не нашел себе в России оценки, на которую имел полное право рассчитывать, и если пребывание этого скульптора в Петербурге прибавило еще несколько страниц к тяжелому мартирологу талантливых и честных людей, непризнанных современниками, то в этом перед судом потомства виновата одна Екатерина. Сама Россия тут ни при чем. Напротив, можно сказать, что художник обязан ей в значительной мере своей славой и тем, что если он и не встал во весь свой рост, то, по крайней мере, показал, чем мог бы сделаться, если бы обстоятельства сложились благоприятнее для его способностей, и если б, например, ему не приходилось начинать свое обучение в мастерской парикмахера! Приехав в Петербург и посетив приятеля, Дидро был поражен и со свойственной ему откровенностью и экспансивностью высказал свое удивление. Он уже ранее был знаком с талантом Фальконе; даже один из первых среди парижских критиков выразил ему свое восхищение и прославил его. Но в творце «Пигмалиона» и даже более оригинальных и сильных произведений — «Милана Кротонского» и «Умирающего Христа» в церкви св. Рока, философ оценил больше качества виртуоза, скорее изящество и тонкость работы, чем силу. Колоссальная статуя Петра Великого, модель которой он увидал, показала ему совершенно незнакомого ему художника. «Я видел хорошо, все хорошо рассмотрел, — писал он на другой день Фальконе, — и отказываюсь навсегда высказывать суждение о каком-либо скульптурном произведении, если ваш памятник не чудная работа... Я знал вас за искусного художника, но, убей меня Бог, не воображал, чтоб у вас могла зародиться подобная вещь в голове. Вы сумели создать и прелестную идиллию и великий отрывок эпической поэмы». Несколько преувеличенная в своей похвале, оценка Дидро могла встретить возражения со стороны новейших критиков: произведение Фальконе могло им показаться лишенным всякого вдохновения, плодом воспоминаний и подражания — ведь в пятьдесят лет уже не импровизируют — однако величие и эпичность, признанные уже в то время не одним только блестящим художественным критиком Парижа, и до сих пор поражают западных посетителей. Без сомнения, широкие горизонты, окружавшие великого созидателя России и сами его создания, поражавшие своей колоссальностью скульптора, невольно увлекли в своем мощном стремлении художника, манеру которого Дидро называл мало драматичной, идиллической и несколько узкой. Таково участие России в творчестве Фальконе. Екатерина не вызывала его таланта к деятельности, но только постоянно возбуждала разными мелочными уколами его недовольство — недовольство человека больного и желчного. Искусство было всегда в России и частью остается до сих пор предметом иностранного ввоза. Около середины пятнадцатого века, когда европейское влияние мало-помалу заменило азиатское иго, византийских художников при дворе Иоанна III вытеснили итальянские. Польша, куда Бона Сфорца, жена Сигизмунда I, привлекла многих своих соотечественников, уступила нескольких из них своей соседке, Москве, и они начали там строить церкви в кремле и дворцы. Итальянцев сменили немцы. Очередь Франции наступила только при Елизавете, в 1741 г. или, скорее, при Иване Шувалове, всемогущем фаворите государыни, первом провозвестнике в России антигерманизма. Растрелли еще строил в 1761 г. Зимний дворец; но в 1767 г. постройка Эрмитажа уже была поручена Ламоту. За ним последовал в Петербург Валуа, и с Лорреном, а позднее с Лагренэ, Дойеном и Гудоном французскому искусству уже нечего было бояться соперников. Скоро даже во Франции начали придумывать меры, чтобы остановить бегство местных художников, которых привлекали соблазны, сулимые им на берегах Невы. В 1767 г. в Страсбурге был задержан некто Давид Борель за преступную вербовку для России талантливых людей, которых Франции не желательно было отпускать. Мысль воздвигнуть памятник Петру Великому занимала уже Елизавету; но Растрелли умер, не успев закончить порученный ему проект, а Мартелли, его преемника, прервала в свою очередь, смерть императрицы. Когда он окончил свой эскиз, на престоле была уже Екатерина, и ее не удовлетворил заурядный герой, костюмированный в греческую тогу, которого ей показали. Она желала другого, сама хорошенько не зная чего, и решила искать в Париже того, кто должен был воплотить ее смутное представление. Но обращение к Фальконе в 1766 г. было чисто случайным; а павшим на него выбором скульптор скорее обязан своей скромности и бескорыстию, чем мотивированному признанию его художжественных способностей: Семирамида остановилась на том, кто спросил меньше. Другие французские художники требовали четыреста пятьдесят тысяч франков за путешествие и выполнение заказа. Фальконе, которому было предложено триста тысяч, сам уменьшил эту цену на одну треть. Это был тот же человек, который, получив в 1747 г. заказ на символическую группу по рисунку Коппеля, «Франция, обнимающая бюст короля», пятнадцать лет не кончал этого официального заказа и, наконец, представив его, передумал и просил позволения уничтожить это произведение, — «одно из худших, что вообще есть в скульптуре», — предлагая вернуть правительству уплаченные ему девять тысяч франков. Императрица была в Москве, когда Фальконе приехал в Петербург. Для него это было почти удачей. Немедленно между государыней и художником завязалась переписка, быстро принявшая оттенок короткости, которую Екатерина часто вносила в свои отношения. По крайней мере от октября 1766 г. до января 1768, когда она вернулась, продолжался без перерыва обмен писем, иногда очень длинных. Как всегда, Екатерина находила вначале такую переписку привлекательной. «Его письма в самом деле оригинальны, — писала Екатерина Гримму, — или он сам оригинал; а вы знаете, что мы их не ненавидим». Но такое впечатление было непродолжительно. Вообще, все непродолжительно у этой женщины с таким переменчивым, «неуловимым и многосторонним» умом — в этом отношении чисто женским. Вернувшись в Петербург, она уже охладела к художнику и даже к делу, порученному ему ею. Только через пять недель она посетила мастерскую Фальконе. Он же, между тем, ревностно принялся за дело и сразу натолкнулся на непредвиденные затруднения. Он увидал себя окруженным людьми, которые все были бы в состоянии сказать вместе с Екатериной, что не могут иметь мнения о скульптурном произведении потому, что не имели случая видать статуй. И эти господа решались давать советы художнику и поправлять его работу. Бецкий, самый понимающий из этих советчиков, вздумал однажды требовать Петра, который косился бы одним глазом в сторону Адмиралтейства, а другим — на двенадцать государственных коллегий, соединенных на противоположной стороне в некрасивом здании. Здравый смысл и на этот раз помог Екатерине ответить по достоинству эту нелепую фантазию; но она не употребляла своего авторитета, чтобы оградить художника против ежедневных придирок, навязчивости, даже грубостей, жертвой которых он был постоянно. Так например Бецкий вздумал предложить скульптору сделать одновременно со статуей творца империи статую его великой преемницы. Фальконе принялся с удовольствием за эту работу. Вскоре он мог уже показать глиняную модель памятника. — Сколько? — спросил Бецкий. — Ничего, мне и так заплачено. — Очень ловко с вашей стороны; но мы знаем, что значит такое бескорыстие: оно обходится слишком дорого. — Ох, как я не ловок! Схватив свою модель, скульптор сбросил ее на землю, и она разлетелась вдребезги. Может быть, он был чересчур мнителен и подозрителен. Таково же мнение о нем Дидро, называвшего его «Жан-Жаком скульптуры» и писавшего ему: «Вы легко видите во всем дурное; ваша впечатлительность показывает вам его в преувеличенном виде; один злой язык может вас поссорить с целой столицей». Фальконе сообщал приятелю, «что он стал еще нелюдимее». Дидро отвечал ему: «Уж это невозможно». И Екатерина убеждала также Фальконе, что не надо так прислушиваться к сплетням. Он был брюзга, впрочем не глупый. Прочтя в одном из писем Екатерины обыкновенное обращение «Его Высокородию», он попросил перевести титул и сказал: «Как раз по мне, родившемуся на чердаке!» Но испытание, выпавшее на долю его терпения, было слишком велико. Приехав в Петербург, он еще раз выказал свое бескорыстие: ему предлагали три тысячи пятьсот рублей содержания; он удовлетворился только половиной. Через полгода, увидав, что припасы вздорожали и что ему не свести концов с концами, он попросил несколько сот рублей прибавки. Что-то вроде заведующего искусством — Екатерина вздумалось учредить такую должность — некто Ласкарис, самый отъявленный проходимец, ответил художнику, что он «и так уже много стоит». — «Г. Ласкарис очевидно принимает меня за каменную глыбу», — пишет бедный скульптор Екатерине, намекая на чрезвычайный расход по перевозке в Петербург гранитной глыбы для Медного всадника, которого он намеревался отлить. А между тем, еще недавно он сам просил императрицу за этого самого Ласкариса, «которого все ненавидят, как жабу», говорит Екатерина, и который вполне заслуживал эту нелюбовь. Но, несмотря на все его невежество и грубость, Фальконе все же предпочитал иметь дело с ним, чем с Бецким. Весной 1770 г. модель памятника была окончена и выставлена для обозрения петербургской публики. Чтобы помочь художнику схватить движения коня, поднимающегося на дыбы и как бы стремящегося вперед в бешеном порыве, конюх выводил ежедневно под окно мастерской двух любимых лошадей императрицы, Бриллианта и Каприза, и горячил их. Голову героя моделировала одна из учениц скульптора, которую он привез из Парижа и увез обратно, а там выдал замуж за своего сына. Эта ученица, услаждавшая его грустную старость, была мадемуазель Калло. В Петербурге есть несколько бюстов с подписью молодой артистки, не оправдавшей впоследствии тех ожиданий, который на нее возлагали тогда. Голова императора, действительно, великолепна; но, вероятно, и учитель вложил в нее много своего. Успех соответствовал усилиям: впечатление получилось огромное. Но именно тогда начинаются для Фальконе, как он выражается, «годы нетерпения», или «четыре-пять лет лишних, проведенных мною в Петербурге». Перевезение скалы, которую Екатерина непременно желала доставить с берега, соседнего с Финляндией, сделалось государственным вопросом. Была предложена награда в семь тысяч рублей тому, кто укажет способ сдвинуть эту огромную массу, весящую пять миллионов фунтов, и ее получил самозванец Ласкарис, купив за несколько рублей у простого кузнеца секрет, состоявший в остроумной системе балок, выдолбленных в форме желоба к снабженным медными шарами, на которых должна была катиться тяжелая глыба. Екатерина присутствовала лично при применении этого приспособления; но путешествие глыбы продолжалось целый год. Время от 1770 до 1774 — четыре года прошли в разыскании отливщика. Эрсман, парижанин, взявший на себя в 1773 г. отливку за сто сорок тысяч франков, бежал, ничего не сделав. Наконец, Фальконе решился сам попробовать приняться за дело. Так как это был его первый опыт, то он подготовлялся к нему целым годом занятий и практики. Наконец, ему казалось, что успех обеспечен; но рабочие, испугавшись огня, разведенного по его приказанию, разбежались в самый разгар работы. Отливка не удалась: головы всадника и верхней части коня не получилось. Фальконе думал, что еще можно поправить дело, отлив отдельно эти части. Но у него не было денег. Ему приходится выходить из себя еще год. Наконец, статуя была поставлена. Измучив художника, не пощадив ни критики, ни намеков, все восторгались результатом его геройского дела и аплодировали стихами д’Орбейля. C’est par tes soins que la bronze respire. Sur ce rocher de Thétis apérçu, Et que le Tsar découvre son empire Plus vaste encore qu’il ne l’avait conçu.[86] Но Екатерина не принимала участия в этих запоздалых похвалах. Она путешествовала в это время и думала о другом. Может быть, она сердилась на художника за то, что он не сумел выполнить неясный образ, создавшийся в ее мечтах. Этот всадник в условном костюме, на шкуре пантеры вместо седла, этот римский император с покровительственным жестом — не ее Петр I — суровый великан, представлявшийся ей в недавнем прошлом творящим и созидающим свою империю сильными ударами сабли и топора — образец, которому она намеревалась следовать. Скала, служившая пьедесталом статуе — эта гранитная глыба, доставленная с таким трудом — тоже не удовлетворяла ее. Она неясно чувствовала, что не следовало обтесывать, полировать камень, снимать с него слой векового мха и стараться придавать ему правильную форму. Она мечтала о чудном всаднике, вздымающем своего коня на воздух, так сказать, возносящемся с ним над городом, воздвигнутом его руками — и увидала большой камень, придавленный лошадью слишком громоздкой для такого пьедестала и все же едва позволяющей всаднику подняться взглядом выше первого этажа ближайших домов. Но все-таки, произведение великолепное! И иностранец, приезжая в Петербург и видя Петра, обращенного лицом к мощной реке, которую он сумел заставить служить своему гению, не может не найти, что статуя хороша, как она есть; что она красноречива и олицетворяет в могущественном образе хотя бы часть того, что должна была выразить. С того дня, как Фальконе воздвиг своего Медного всадника, поколения проходили мимо его, и до сих пор проходящего охватывает чувство благоговения и вместе с тем трепещущего энтузиазма. На поэтов у гранитного пьедестала нисходила искра божественного вдохновения. В 1812 г. ввиду угрожавшего нашествия думали снять колосса и увезти куда-нибудь в глушь, подобно тому, как древние народы поступали со своими пенатами. Один обыватель увидал во сне Медного всадника, переходящего через Неву к стоящему на другом берегу его царственному потомку, чтобы сказать ему, что бояться нечего, так как он защищает город. Статую не тронули. Пушкин воспользовался им в сне Булгакова в одном из своих несравненных произведений. Фальконе употребил двенадцать лет жизни на этого пената России, вдохновлявшего и храбрецов, и поэтов; а Россия не отблагодарила скульптора. Екатерина виновата в этой несправедливости и неблагодарности. В 1777 г. Фальконе надоело ждать освящения памятника, которое как будто нарочно отсрочивали, и он стал просить позволения откланяться государыне. Она отказалась принять его, сухо приказав выплатить ему еще неуплаченную сумму из обусловленной цены, и он уехал. Грустный вернулся скульптор в Париж, где умер, после нескольких лет прозябания почетным членом Академии Изящных Искусств. На следующий год после его отъезда, Екатерина велела открыть статую, устроила торжественную церемонию, которая, конечно, превратилась в ее личное торжество. На долю Фальконе в этом апофеозе не пришлось ничего — ни почетного места, ни упоминания его имени, никакого подарка на память. И между тем, та же государыня в 1779 г. купила у Клериссо за шестьдесят тысяч ливров — которые ему были нужны, чтобы отложить капитал жене — портфели рисунков и оставила их ему в пожизненное пользование, как Дидро его книги. Постоянно примеры самых благородных поступков, достойных сана Семирамиды, но всегда совершаемых в некотором отдалении! Хороший архитектор, но плохой придворный, Клериссо не принял императорского подарка: он послал портфели в Петербург, но выразил свою благодарность, заказав Гудону, тоже отправившемуся в северную столицу, бюст императрицы, называя ее своей благодетельницей и «желая иметь ее изображение в своем доме». У нас мало сведений о пребывании в северной столице великого скульптора, в котором воплотилось последнее усилие классической скульптуры. То, что мы знаем, заставляет нас думать, что это пребывание не было удачнее пребывания Фальконе. Впрочем, бюста Екатерины, составляющего украшение одного из парижских салонов, баронессы Роман-Кайсаровой, было бы достаточно, чтобы объяснить холодность — если не больше — встреченную его творцом со стороны Семирамиды. Творец «Обдираемого» был, в некотором роде, уже откровенным предшественником современной реалистической школы. Мадам Виже-Лебрён уже никак нельзя назвать предвозвестницей этой школы. Однако и ее появление в Петербурге в последние дни великого царствования не было счастливее. Может быть в этом виновата — весьма впрочем понятная при первой аудиенции — забывчивость прикоснуться губами к высочайшей руке, с которой нарочно сняли перчатку. Или тому была другая причина? Не можем сказать определенно. Но, во всяком случае, великая художница и Семирамида не ладили. Через несколько недель после приезда первой, мы читаем в письме к Гримму: «Послушайте, пожалуйста: во время Людовика XIV французская художественная школа обещала благородство в своей манере, и можно было предположить, что благородство соединится с приятностью. В августе месяце сюда приехала мадам Лебрён; я только что вернулась в город; она претендует быть соперницей Анжелики Кауфман. Последняя, без сомнения, соединяет во всех своих фигурах изящество и благородство; даже больше — в них есть идеальная красота. Соперница Анжелики для первого опыта начинает рисовать великих княжен Александру и Елену. У первой лицо благородное, интересное, вид царственный; вторая — красавица с видом скромницы. Мадам Лебрён усаживает эти две фигуры на диван, свертывает шею меньшей, придает им вид двух мартышек, греющихся на солнце, или, если хотите, двух безобразных савоярок, причесанных вакханками с кистями винограда; одевает их в ярко-красное и фиолетовое платье. Одним словом, не только ни малейшего сходства, но даже обе сестры настолько безобразны, что люди спрашивают, которая старше... В этой картине-портрете ни сходства, ни вкуса, ни благородства, и... надо просто иметь полное отсутствие смысла, чтобы сделать нечто такое неудачное... Следовало только копировать природу, а не изобретать обезьяньи позы»... Может быть «отсутствие смысла» в искусстве было не с той стороны, где казалось великой государыне, и это в некотороей степени служит ей извинением. Другие иностранные художники, Бенар, Лами, Бромтон, Кёниг, пользовались в ее царствовании довольно завидными положениями, по крайней мере с материальной точки зрения. Но, надо признаться, что эти художники принадлежали к совершенно иному типу: в их отношениях с Екатериной не было ничего личного; и северная Семирамида сама красноречиво и находчиво определила свой взгляд на значение и смысл, придаваемые ей артистическим конкурсам, которые она считала нужным заимствовать у соседних стран с того дня, когда поручила божественному Рейфенштейну прислать ей несколько итальянских архитекторов, как «пакет инструментов».[87] Что касается русских художников такого же достоинства, как Гудон, Фальконе и Виже-Лебрён то, если они и попадались на пути Екатерины, их судьба не многим отличалась от судьбы Лосенко, по поводу которого мы уже в другом месте указали, какое нравственное и материальное положение уготовило им царствование Семирамиды.[88]
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar