- 270 Просмотров
- Обсудить
III Анна 10 февраля 1730 года приехала в Всесвятское под Москвой. Она была враждебно настроена по отношению к Совету, тем более что Василий Лукич не позволил ей взять с собой человека, уже несколько лет жившего с ней в Курляндии — Бирона. Она все же привезла с собой семейство фаворита, показывая этим, что не теряет надежды со временем вызвать и его. Одно известие говорит, что в столицу прибыл, ранее ее, родственник Левенвольда, Корф, чтобы, согласившись с Ягужинским, помочь восстановлению самодержавия. По слухам этот посланец впал в немилость за то, что «слишком много рассчитывал на оказанные услуги и на свою красоту... в ту минуту, когда не было недостатка в увеселениях государыни».[153] Похороны Петра, отложенные до приезда Анны, были назначены на 11-ое число. Во время составления процессии в Лефортовском дворце произошло замедление вследствие того, что невеста покойного непременно хотела занять место среди императорский семьи. Ей ответили бранью и возражениями, так что Долгорукая совсем не участвовала в процессии и осталась дома. Из окон дворца Шереметьевых глядела на колесницу, уносящую ее счастье, еще другая невеста, высотой своей нравственной красоты поднявшая плохую репутацию своего семейства. Перед гробом шел, неся на бархатной подушке царские регалии, Иван Долгорукий. Недавно он был всемогущим любимцем, сегодня еще носил звание канцлера, но что будет с ним завтра? Иван Долгорукий был бледен, расстроен и как бы закутан в саван длинного крепа, ниспадавшего с его шляпы на землю. И Наталия Шереметьева вздрогнула, глядя на него. Он поднял глаза, и их мысли слились в общем ужасе. Что будет завтра? [154] Первым действием Анны во Всесвятском было нарушение данных ею обязательств. Часть Преображенского и конногвардейского полков были посланы ей навстречу. Она хорошо приняла их, сама налила им чарки водки и объявила себя полковником полка и капитаном отряда. Верховный Совет, явившийся в свою очередь, был принят вежливо, но холодно. Головкин поднес государыне орден святого Андрея Первозванного. «Ах, правда, сказала она, я и забыла надеть его». И дала надеть его на себя одному из своей свиты, явно показывая этим, что она получает орден не от Совета. 15-го февраля государыня торжественно вступила в свою столицу, а через пять дней состоялось в Успенском Соборе принесение присяги. В последнюю минуту Совет решился исключить все спорные пункты присяги, оставив только маленькое изменение обычной формулы: присягать должны были «Ее Величеству Императрице Анне Иоанновне и отечеству». Но распространился слух, что к имени государыни верховники присоединили имя Верховного Совета, и Феофан Прокопович отказался прибыть в собор, прежде чем не познакомится с новой редакцией присяги. Ему напрасно напоминали, что Совет ждет его. Но, к несчастью для него, он заупрямился и остался один. Тогда поневоле он должен был последовать за покинувшими его епископами. Однако он настоял на том, чтобы текст присяги был сначала прочитан с амвона. Все были удивлены, не найдя в нем ожидаемого, и тут же распространился слух, что Василий Владимирович просил согласия преображенцев на внесение желаемого нововведения, но последние отвечали ему: «Мы тебе кости переломаем, если ты посмеешь это сделать!» [155] Сконфуженный Прокопович не осмелился произнести приготовленной проповеди, в которой он делал намеки на текущие события. Через два дня верховники сделали еще шаг по пути уступок. Проект, предоставлявший им всю власть, собрал, с подписью генерала Матюшкина, только 25 имен. Они чувствовали свою немощь. Они начали переговоры с гвардейскими офицерами, предлагая то заместить открывшиеся вакансии в Совете лицами из мелкого дворянства, то дать ему право выбирать депутатов в случае обсуждения вопросов, имеющих общее значение. Но на сцену уже всходили два лица, роль которых должна была быть решающей в драме. Остерман со времени избрания Анны Иоанновны, лежал в постели, обложенный пластырями, и распускал слух об опасности своей болезни. Однако его рука чувствовалась в совершающихся событиях. Верховникам было известно, что он переписывался с членами оппозиции и с самой царицей. Первых он убеждал, чтоб они сами просили государыню об желаемых реформах; второй он намекал, что, как дочь старшего брата Петра I, она имеет право на престол без всяких выборов и стало быть без всяких условий. Мысль об удалении верховников все развивалась, и Анна шла ей навстречу. Василий Лукич, приехавший с нею из Митавы, держал ее в руках, и это пленяло людей, проникнутых конституционными или республиканскими идеалами. В переписке с Волынским бригадир Козлов высказывал по этому поводу наивный восторг. Он рассказывал, что государыня не смела взять табакерку без позволения Совета. Ей полагалось сто тысяч рублей в год, а так как она раньше получала только шестьдесят, то она могла быть довольной. При малейшей неприятности ее можно было вернуть в Курляндию. Впрочем, если ее и посадили на престол, то это временно, это помазка по губам.[156] Вход в помещение государыни был строго запрещен предполагаемым противникам. Но Василий Лукич недостаточно наблюдал за женским персоналом, окружавшим императрицу. Герцогиня Мекленбургская, сильная, смелая, полная живости и веселья, не думающая о последствиях — немцы называли ее «die wilde Herzogin» — проповедовала и устраивала сопротивление. С ее помощью, с помощью ее младшей сестры Прасковьи, ее двоюродной сестры Головиной, Натальи Лопухиной и других, как г-ж Остерман, Ягужинской, Салтыковой и княгини Черкасской, Анна Ивановна могла сообщаться с внешним миром и получать оттуда советы и внушения. Прокопович доставил ей статью, спрятанную в часах артистической работы. Маленький Бирон, которого каждый день приносили к царице, служил почтовым ящиком. Письма клали за пазуху ребенка.[157] В конце месяца императрица только думала о том, когда ей удастся довершить начатое ею в Всесвятском. Левенвольд отвечал за гвардию, которою он и Кантемир настраивали в пользу самодержавия. Поэт потерял родовое имение в процессе с Дмитрием Голицыным. В одной из своих сатир он называл Ивана Долгорукова «человеком, воспитанным среди псарей», что поссорило автора с этой семьей. Наконец, он был влюблен в княжну Варвару Черкасскую, дочь одного из главных вожаков оппозиции. Преображенцев обрабатывал в том же направлении граф Феодор Андреевич Матвеев, последний в роде, — большой негодяй, начавший ссору с герцогом Лирия, за что был справедливо наказан Долгорукими. Надо было только хорошо употребить все находящиеся в распоряжении государыни добрые пожелания, энтузиазмы и ненависти. Время коронования показалось ей самым подходящим для назревшего переворота. Послание вице-канцлера заставило ее переменить намерение. 22-го февраля, в доме князя И. Ф. Барятинского, все это брожение выразилось в петиции к государыне о том, чтоб она соблаговолила тотчас восстановить самодержавие,[158] — петиции, которая должна была быть подана императрице несколькими гвардейскими офицерами и некоторыми членами дворянства, Татищев, присутствовавший здесь, был послан в другое собрание, происходившее в то же время у Черкасского, чтобы предупредить его и попросить его участия. Черкасский, поссорившийся с Долгорукими из-за обиды, нанесенной его родственнику Трубецкому, увидел способ отмщения и, после некоторого колебания, дал свое согласие, увлекши этим и друзей своих. Среди ночи отправились в казармы и собрали 260 подписей. Все это движение, кроме группы Черкасского, происходило в военной среде, но грозило захватить и дворян.[159] Верховники поняли, что им надо действовать энергично. На следующий день Остерман узнал, что его собираются арестовать, вместе с Черкасским, Барятинским, Головиным и несколькими другими приверженцами абсолютизма. Он поспешил предупредить Анну, которая, со своей стороны, поняла, что пришла пора действовать. Таким образом подготовился знаменитый день 25 февраля (8 марта) 1730 года. IV Сведения наши обо всех подробностях событий этого дня очень смутны, так как свидетели его часто противоречат сами себе. Я постараюсь наметить вероятный путь и очевидный смысл этих событий. После резолюций, принятых в упомянутых собраниях, Анна Иоанновна могла ожидать, что в этот день произойдет во дворце стычка между сторонниками самодержавия, с петицией которых она решила согласиться, и верховниками, старавшимися своими предполагаемыми арестами помешать этому. Она приняла свои меры. По приказанию самого Василия Лукича стража во дворце была удвоена, но за кого она будет? Ближайшим начальником ее был пруссак по имени Альбрехт. Анна позвала его, обласкала и предупредила, что скоро предполагается перемена в высшем начальстве. Немец поклонился, и она, не без основания, заключила, что может быть уверена в нем.[160] Но ее ожидали другие препятствия. Черкасский распорядился, чтобы его единомышленники собрались 25 февраля в 10 часов во дворце, но не вместе, а по одиночке. Большинство из них не ночевало дома, чтоб избежать ареста.[161] По той же причине и он медлил явиться. Сто пятьдесят дворян, по другим сведениям восемьсот, собрались и начали с того, что попросили аудиенции у заседающего Верховного Совета. Этого не было в программе, но проявившиеся накануне, разногласия и страх репрессий поколебали их умы и уменьшили их храбрость. Они уже не думали открыто восстать против верховников, они ограничились жалобами на то, что не было обращено внимания на требования дворянства, и выразили желание быть услышанными, ее Величеством. Совет мог бы еще раз разрушить предприятие, шедшее такими окольными путями. Он не посмел. Право подавать прошения сильно вкоренилось в нравы страны. Может быть и Анна решительно заявила свое намерение принять тех, кто хотел обратиться к ней. Ей пришлось испытать сильное разочарование. Черкасский, простившись с женой, как бы идя на смерть, решился присоединиться к товарищам, но то прошение, которое он подал государыне было украшено только 87-ю подписями, и в нем ни слова не говорилось о восстановлении самодержавия. Рядом с неясной критикой «пунктов», с упоминанием конституционных реформ, недостаточно оцененных верховниками, в нем высказывалась только просьба, чтоб государыня позволила учредить собрание, где каждая семья имела бы двух представителей, — собрание, долженствующее обсудить основы, создаваемого нового способа управления. Анна едва удержала выражение досады. Стало быть, ее обманули! Она не ожидала, чтоб ей говорили о конституции и новом управлении. Некоторые гвардейцы только держались того, что должно было быть общим желанием. Василий Лукич готовился торжествовать победу и, с прежней уверенностью, гордо спросил Черкасского: «Кто вас в законодатели произвел?» Эта фраза переменила ход событий. Обращение к нему лично, сознание, что он погиб, если отступит, заставило Черкасского повернуться лицом к опасности. Громким голосом он ответил: «Вы сами, когда уверили императрицу, что «пункты» были делом всех нас, а мы, между тем, в этом не участвовали». Роковое слово было произнесено, борьба перенесена на опасную для Василия Лукича и его товарищей почву. Он попробовал выиграть время. По обычаю императрица должна была вместе с Советом обсудить поданное ей прошение. Верховник объявил заседание закрытым. Анна не знала, на что решиться, когда вступилась герцогиня Мекленбургская. Ее инстинкт подсказывал ей выбор между подателями прошения, сами не знающими чего они хотят, и Верховным Советом, желания и власть которых были хорошо известны. Наклоняясь к сестре, она сказала ей на ухо: «Нечего тут думать, государыня. Извольте подписать, а там видно будет». Так как Анна колебалась, она повторила: «Подписывайте, я отвечаю за последствия».[162] Анна начертила внизу листа освещенные слова: быть по сему, и, осененная гениальной мыслью, выразила свою волю, чтоб дворянство, которому она разрешила обсудить будущую форму правления, в тот же день представило ей результат своего совещания. Ограничить таким коротким сроком совещания этих новичков в политике было лучшим средством заставить их от всего отказаться. После некоторых недель, проведенных в бесцельных препирательствах, что могли они сделать в несколько часов? Им не давали даже возможности повидаться и переговорить с родными и друзьями, от которых они не имели доверенности. Они должны были начать свои занятия сейчас, в смежной зале; выходы из дворца оставались закрыты до разрешения вопроса. В то время как они удалялись, в их среде успел произойти раскол, как бы предрешавший будущее вопроса. Выход из дворца был закрыт, но входил кто хотел, и число присутствовавших гвардейцев все увеличивалось. Вдруг они подняли шум и крики: «Мы верные подданные вашего величества; мы верно служили прежним государям и сложим свои головы на службе вашего величества; мы не можем терпеть, чтоб вас притесняли». Анна показала вид, что хочет заставить их замолчать, и даже угрожала, но они кричали еще громче: «Мы ваши верные слуги и не потерпим, чтоб крамольники предписывали вам. Прикажите, государыня, принесем к ногам вашим их головы». Луч радости блеснул в глазах дочери Иоанна. Она взглянула на своих советников, как бы ища у них защиты. Бледные и дрожащие, они не были в состоянии сопротивляться урагану. Тогда она решилась. «Вижу, что я здесь не безопасна», сказала она; потом, делая знак Альбрехту, прибавила: «Повинуйтесь только Семену Андреевичу Салтыкову». Одним словом, она сметала с лица земли Совет, вырвав из его слабеющих рук главную суть власти — войско. В то же время, чисто женским приемом, она, пригласив верховников к своему столу, увела их, как узников, оставив дворянство с глазу на глаз с гвардейцами. Совещание, председательствуемое Черкасским, могло быть при таких обстоятельствах только формальным. Из залы, где их заперли, и куда не согласились последовать за ними офицеры, он и его друзья слышали нескончаемые возгласы: «Смерть крамольникам! Да здравствует самодержавная царица! На куски разрежем того, кто не даст ей этого титула!» Левенвольд и Кантемир знатно поработали! Первым заговорил Юсупов. Он сказал, что благосклонность Ее Величества к выраженным общим жалобам, требует выражения благодарности. Убежденный абсолютист, Чернышев подхватил: «Самое приличное выражение благодарности было бы просить государыню принять неограниченную власть». Никто не возражал; оказалось, что Кантемир заранее составил проект адреса в таком духе. Некоторые, более совестливые дворяне предложили прибавить пожелания: замену Верховного Совета Сенатом, как при Петре I; право дворянства выбирать на должности сенаторов, президентов, коллегий и губернаторов. Это ничего не значило, так как абсолютизм исключает всякие условия такого рода между государем и подданными, они это отлично знали, но это было средством несколько замаскировать капитуляцию, которой они стыдились. 160 человек подписали. Когда они кончили в три часа пополудни, их попросили представить решение Верховному Совету, который внешним образом еще существовал. Анна Иоанновна хотела сыграть комедию до конца, а времени она имела довольно, чтоб вооружиться против могущих возникнуть случайностей. Под командой Салтыкова, весь дворец обратился в тюрьму. Верховники молча выслушали решение, которое для них было приговором, с ужасающими намеками. Была минута нерешительности и муки; но канцлер Головин положил этому конец, громко заявив свое одобрение. Как гром раздались крики: «Да здравствует самодержавная царица!» Тогда встали Дмитрий Голицын и Василий Долгорукий и сказали просто: «Да будет воля Провидения!» Все торжественно отправились к Государыне. Она представилась удивленной. «Так ты меня, значит, князь Василий Лукич, обманул?» Она как будто хотела знать мнение советников, но они, молча, опустили головы. В четыре часа секретарь Совета, Маслов, получил приказание принести «пункты» и бумагу, на которой Анна подписала свое согласие на них. Она тут же разорвала оба документа. В продолжение ста пятидесяти лет думали, что обрывки эти пропали и что ничего не сохранилось от этой первой русской хартии. Она существует, спрятанная от нескромных взоров в пыли архивов, с соединенными булавкой частями разорванного пергамента. Но обладание копией ее считалось, почти до настоящего времени, государственным преступлением, и высокие сановники, как вице-президент Коммерческой коллегии Фик, адмирал Сиверс, поплатились за это ссылкою в Сибирь. V «Трапеза была уготована», — грустно говорил Дмитрий Михайлович Голицын, уезжая из Парижа, «но приглашенные оказались недостойными. Мардефельд предвидел это. Уже 12 (26) февраля он писал: «Русские, вообще, очень стремятся к свободе, но хотя и говорят они о ней много, однако не знают ее и не сумеют ею воспользоваться». Через десять дней он уверял, что императрице вполне обеспечено самодержавие, если только она сумеет воспользоваться своими преимуществами». На Голицына ложится в значительной степени тяжесть ответственности за неудачу. Предложив Совету свой проект реформы в конституционном духе, он не сумел сделать ничего, чтобы обеспечить ему поддержку извне. Со свойственной ему горячностью и вельможной самоуверенностью, он шел вперед, не обращая внимания на окружающее, наперекор духовенству, дворянству и армии, возбуждая даже между сотрудниками неудовольствие своей резкостью и таинственностью, которой окружал свою деятельность. Большинство не знало до конца, куда и какими дорогами он поведет. Василий Лукич последовал за ним, пытаясь опередить его. Никто, в действительности, не признавал в нем руководителя. По-видимому, мысль, лежавшая в основании его плана, была главным образом внушена ему действиями шведского сейма 1719—1720 г. во время восшествия на престол Ульрики Элеоноры. Он хотел предоставить людям своего лагеря и Верховному Совету роль, на которую в Швеции предъявляли притязания аристократ и Государственный Совет. Само собой разумеется, Голицын оставлял в стороне влияние двух классов — крестьян и духовенство — которым в Швеции история отводит столь значительное место. Однако он предусматривал уменьшение подушной подати; идти же далее, по его мнению, не позволяло существующее положение государства. Составленный таким образом план не являлся исключительно олигархическим. По крайней мере сам Голицын думал, что все призываются к приготовленной ими трапезе, на которой за «верховником» сохранялся верхний конец только для того, чтобы они могли играть роль распорядителей. Он впоследствии приводил в свое оправдание то соображение, что, соглашаясь на восстановление неограниченного самодержавия, дворянство достигало только замены «правления десяти» правительством трех-четырех проходимцев — иностранцев. Дворянство слишком поспешило заявить претензии на завоевание себе свободы, и проявило больше аппетита, чем способности переварить пищу. У него также не было ни руководителя, ни ясности во взглядах. Его проекты, исходившие от семейных групп, служили обыкновенно отголосками члена индивидуальных побуждений, которые трудно было согласовать между собой. Шут царицы Прасковьи, Тихон Архипович, говаривал: «Нам русским хлебушка не надо; мы друг друга едим». Обе партии шли на авось; они не были подготовлены к решительному действию. Впервые в них пробудилось смутное сознание единства интересов, существующих между ними, и даже единства общего существования, как корпорации. И в эту только что зарождавшуюся корпорацию Петр ввел столько новых и противоречивых элементов! Что же удивительного, что все беспорядочное брожение окончилось тем, что организаторы остались «в дураках». Однако что-нибудь да должно было сохраниться от этого брожения неясных представлений и колеблющихся стремлений, и что-нибудь должно было счастливо избежать погребения на веки в тайниках архивов, подобно клочкам изорванной хартии. В организации своего правления, зависевшей теперь исключительно от ее произвола, Анна могла теперь принимать во внимание только то, что соответствовало ее личным соображениям. Однако, уничтожая Верховный Совет и восстановляя Сенат в той форме и с теми полномочиями, какие принадлежали ему при Петре I, она уже приняла во внимание желание, выраженное дворянством, оставив, впрочем, что само собой разумеется, за собой право выбора сенаторов. Такого же рода уступками явились несколько позднее: возвращение к выборной системе, возведенной Преобразователем в замещение военных должностей, восстановление его же указа о правах на гражданские чины, основание в 1731 г. кадетского корпуса и, наконец, уничтожение в 1730 г. закона о майоратах. Правда — дворянство при банкротстве идеала, на мгновение мелькнувшего было перед ним, спасло и впоследствии развило себе на выгоду только крепостное право, скоро сделавшееся краеугольным камнем его существования и предметом безграничной эксплуатации. Некоторые из наиболее высоких стремлений и великодушных желаний как бы возродились на мгновение к концу нового царствования в фантастических проектах Волынского,[163] но только для того, чтобы потерпеть новое и более ужасное крушение. На этот раз все подобные проекты замолкли надолго... Среди этого дворянства, поредевшего и униженного, казалось, продолжали жить только с одной стороны — низкие инстинкты рабства, покорно принятого, а с другой — тираны, не знавшие пределов. В умах и сердцах как будто даже исчезло самое воспоминание о том, чего осмелились желать и домогаться в 1730 г. Проекты 1767 г. знаменитой комиссии по составлению уложения, доставившей столько славы Екатерине II, по своей нравственной ценности и политическому значению, куда уступают самому из незначительных проектов, выработанных за тридцать семь лет перед тем. Когда же ценой угодливости, доходившей до унижения, конституционалистам 1730 г., в конце века, удалось избавиться от обязательной военной службы, еще лежавшей на них, то за эту свободу заплатили двадцать миллионов крепостных. Сто лет спустя после событий 1730 г. солдаты, посланные для подавления польского восстания, не понимали цели этой неравной борьбы. Им сказали, что восставшие борются за свою конституцию, они воображали, что конституция — жена Константина, бывшая полькой. Вот к чему в этот долгий промежуток времени свелось в народной массе идейное движение дворянства, которое агитаторы XVIII века пытались распространить во всех классах. Уже первые шаги восстановленного самодержавия возвещали все это. Потерпевшие поражение дворянство и притихшие члены Верховного Совета были допущены к целованию руки императрицы, приказавшей в то же время выпустить из тюрьмы Ягужинского и привести его к себе. Василию Лукичу пришлось ввести его со знаками величайшего почета. Анна немедленно вернула ему шпагу и орден Андрея первозванного и объявила, что назначает его генерал-прокурором. Немедленно был также отправлен курьер в Митаву. Нетрудно угадать, с каким поручением. Бирону не пришлось долго ждать. Вечером была большая иллюминация, но свету плошек пришлось бороться с необыкновенно ярким северным сиянием, как бы кровью заливавшим небосклон, что впоследствии сочлось предзнаменованием кровавой зари начинавшегося царствования. Действительно, уже следующий день был мрачным и кровавым. Семен Андреевич Салтыков, герой предшествующего дня, проснулся генерал-лейтенантом и майором Салтыковского гвардейского полка. Некоторое время спустя к этой награде присоединился чин генерал-аншефа, титул гофмейстера и поместье в десять тысяч душ. Уезжая из Москвы в Петербург, Анна назначала его московским губернатором, причем ему было пожаловано графское достоинство. Он оставался губернатором три года, но затем Бирон нашел его недостаточно покорным и заменил его князем Барятинским, говорившим: «Кланяйся пониже, взберешься повыше». Голицыных сначала щадили; Дмитрий Михайлович уехал в свое имение Архангельское и жил там, позабытый до 1737 г. По побуждению Кантемира, Бирон возобновил против него дело о майорате, которого более или менее несправедливым образом был лишен поэт.[164] И бывший верховник окончил свое существование через год в каземате Шлиссельбургской крепости, а движимое и недвижимое имение все было описано.[165] Фельдмаршал Михаил Михайлович Голицын был назначен президентом Высшей коллегии, а жена его, урожденная Куракина, статс-дамой. Но храбрый воин всего на несколько месяцев пережил потерю надежд, разделяемых им с братом, и, таким образом, не стал свидетелем опалы, поразившей в близком будущем членов его семьи и партии. Эти два обломка великого царствования были обязаны тени Петра I, витавшей над ними, что не разделили судьбу, постигшую побежденных, на место которых поднялись победители. Со всех сторон поднимались голоса против Долгоруких. Немецкая партия присоединилась к вельможной, взваливая на них всевозможные преступления: «Алексей захватил царскую корону и не оставил в ней ни одного камня; Иван присвоил себе драгоценное пастырское облачение Успенского собора...» Иностранная пресса, подхватив эти обвинения, еще преувеличивала их. Немецкая газета — Europaeische Fama, Genealogische Archivarius, Staats und gelehrte Zeitung, Reichspost Reiter, французская — le Recueil des Gazettes, le Mercure, голландская — Утрехтская газета — нагромождали басню на басню, небылицу на небылицу. Но Анна и не нуждалась в подстрекательствах. Указом 8 апреля 1730 г. Василия Лукича и Михаила Владимировича она отправила в ссылку, назначив первого губернатором Сибири, а второго Астрахани. В то же время Алексею было приказано отправиться в самую отдаленную из его вотчин, после того, как всем им, особенно же Ивану, был учинен допрос «под страхом смерти», по поводу подложного завещания, приписываемого Петру II. Бывший фаворит отпирался от всего. Его отпустили, но только до поры до времени. Его ждала плаха. Но невеста оставалась верна ему, лишенному должностей и почестей. Когда все бежали от опального, Наталия Шереметьева объявила, что желает разделить судьбу своего будущего супруга. Спустя двадцать семь лет она писала: «Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра другого; я доказала свету, что я в любви верна. Во всех злополучиях я была своему мужу товарищ, и теперь скажу саму правду, что будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла...» Это была любовь, зародившаяся с первого взгляда. Наталия не знала молодого человека до обручения; ей, конечно, не было известно ничего о его прошлой жизни; наперекор всем своим близким, она настояла на своем. Никто из Шереметьевых не присутствовал при венчании, Сергей Долгорукий, брат Ивана, и его сестры увезли Наталию в Горенки, «будто хоронить». Все плакали. Через три дня после этого надо было ехать. Местом ссылки был назначен Никольск, в Пензенской губернии. Но это было только началом. Как относительно Меншикова, и, вероятно, по тем же соображениям, наказания шли степенями. Через несколько месяцев, 12 июня 1730 г. ссыльные получили приказ снова пуститься в путь — также в Березов, как их предшественник. Имущества всей семьи были конфискованы. Наталья отправилась в путь с 50 рублями, занятыми у мадамы, гувернантки, которую так называли, хотя она была немкой, как свидетельствует ее имя, Мария Штанден. Екатерина Долгорукая, бывшая невеста царя, следовала тем же путем. Ей оставили только те платья, которые она должна была одеть на несостоявшейся свадьбе. Та же тюрьма, где были заключены Меншиковы, ожидала Долгоруких, с тем же содержанием: рубль в день на каждого. А в тех местах фунт сахара стоит девять с половиной рублей! Они ели деревянными ложками и пили из оловянных стаканов. В 1731 году Наталия разрешилась от бремени сыном, которого крестил майор Петров. Добрые отношения с местным гарнизоном несколько смягчали жизнь ссыльных. Кое-какие сохраненные драгоценности также помогали им, хотя и были потом причиной новых бедствий. По смерти Алексея в 1734 году Иван сделался главой семьи. При относительной свободе, предоставленной ему, молодой человек возвратился к своим прежним привычкам и, сойдясь с моряком Овцыным, предавался кутежам. Этого Овцына впоследствии считали любовником Екатерины Долгорукой. Ничто не доказывает, чтоб она отступила от того достоинства и той гордости, с которыми она всегда обращалась с новыми друзьями своих родственников. Виноват во всем был Иван. В пьяном виде он много болтал лишнего, вспоминал свою связь с Елизаветой, называя ее Лизаветкой, обвиняя ее в своей опале. Он подробно рассказывал о любви царевны и Шубина, об оргиях в Покровском. Слухи об его словах распространились. В 1737 году первый донос имел последствием бóльшее стеснение узников: им было запрещено выходить из тюрьмы. Военные, однако, посещали их. Служащий в Тобольской таможне Тишин влюбился в Екатерину Долгорукую. Оскорбленная его назойливостью, она пожаловалась Овцыну, и последний, с двумя товарищами, наказал нахала. Новый донос и новое следствие. Приказ отделить Ивана от жены и прочих членов семьи. Его поместили в землянку. Наталия вымолила позволение навещать его ночью. Она носила ему пищу. Одной ночью она нашла землянку пустой. Иван, его два брата и другие их сообщники, всего шестьдесят человек, были тайно увезены в Тобольск. Оставленная в Березове с семилетним сыном и невестками Наталия падала к ногам прохожих, рвала на себе волосы и восклицала: «Где Иванушка»? Она уже более не видела его. В Тобольске, комиссия председательствуемая Ушаковым, родственником свирепого начальника полиции, и Суворовым, отцом будущего полководца, допрашивала Ивана Долгорукова и пытками довела его до безумия. Он выдал все, что знал, и то, чего не знал, о ложном завещании Петра II; Анна, наконец, нашла предлог удовлетворить своей ненависти. В начале 1739 г. Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи, Василий и Михаил Владимировичи присоединились к двоюродному брату в Шлиссельбургской крепости. Сергей, в это время своей изворотливостью успевший устроить дела, был назначен посланником в Лондон. Если б императрица не откладывала постоянно его прощальную аудиенцию, он избег бы своей тяжкой участи. Дознание на этот раз производил сам Остерман. В числе обвинений значилось то, что бедная вдова поднесла Алексею Долгорукому двух уток! Иван Долгорукий был приговорен к четвертованию и к отсечению головы, Василий, Сергей и Иван Григорьевичи только к последнему. Василий Владимирович и брат его Михаил были также присуждены к смерти, но об их помиловании ходатайствовали перед государыней, 6 ноября, за два дня перед казнью, приговоренных снова пытали, спрашивая об их замысле в 1730 г. основать республику. Иван Алексеевич продолжал все отрицать. Сохранилась легенда о его героизме во время казни, совершенной в Новгороде. Говорят, он читал молитвы, делая только ударения, когда ему ломали руки и ноги. Этот рассказ правдоподобен, ввиду многих случаев подобной силы воли у казнимых, но подробности, кажется, не верны. «Такой неожиданный, такой страшный страдальческий конец», пишет в еще неизданных записках Иван Михайлович, внук мученика, «искупает грехи его юности, и кровь его, полив землю Новгорода, древней колыбели русской свободы, должна примирить с его памятью всех врагов нашей семьи». Несчастная семья стоила снисхождения, так как много сама себе вредила. Один из братьев Ивана, Александр, заключенный с младшим братом Николаем в Вологде, дал напоить себя сыщику и выдал много компрометирующего. Придя в себя, он нанес себе бритвой удар в живот, тем не менее считался предателем между своими. Палачи спасли его для того, чтобы наказать кнутом и отрезать язык, также как и Николаю. Эта последняя экзекуция произошла 28 октября 1740 г. в конце того, что до сих пор называется в России «бироновщиной», названием ненавистным, синонимом царства грязи и крови. Мы увидим, насколько справедливы и название, и его смысл. В выше приведенное число Анны Иоанновны уже не было в живых, а Бирон был регентом и на несколько недель полным властелином. Он поспешил помиловать осужденных, но приговор уже был исполнен. Третий брат Ивана, Алексей, также заключенный в Тобольске, служил впоследствии матросом на Камчатке. Екатерину Долгорукую заточили в монастырь в Томске, одном из самых бедных в Сибири. Пять келий и больница, в которых ютились семь старых, слабых монахинь, питавшихся подаянием. Павшее императорское высочество разделяло свою келью с наиболее доброй из них, долженствовавшей сторожить заключенную. В холодные дни караульный солдат спал с ними же в их кельи. Редко могла Екатерина покидать тюрьму, чтобы подышать чистым воздухом; для этого ей позволяли подняться на деревянную колокольню, откуда был вид на Томск. Предание говорит, что туда последовал за ней офицер, требовавший, чтоб она отдала свое обручальное кольцо. «Отрежьте мне палец!» отвечала она. Этот анекдот, вероятно, выдуман, но рисует характер гордой девушки. Она оставалась в Томске; до декабря 1741 г., когда воцарившаяся Елизавета вернула ее в Петербург и хотела выдать ее замуж. Близость этой «невесты царя» была не совсем удобна. Она долго отказывалась и, наконец, обессилив, решилась выйти замуж за шотландца Якова Брюса, который не внушал ей расположения. Вскоре после свадьбы, она отправилась в Новгород поклониться могилам отца и замученных дядей и решила построить там церковь. Но через несколько месяцев она умерла, приказав сжечь все свои платья, чтоб никто не мог носить их после той, которая должна была быть императрицей.[166] Наталия Долгорукая, настоящая и самая трогательная героиня этой мрачной драмы. Вся Россия повторяла стихи Козлова, посвященные ее трагической судьбе. После похищения ее мужа, ее еще два года держали в Березове, в Москве же она появилась в день смерти Анны Иоанновны, 17 октября 1740 г. Она некоторое время жила у своего брата Петра Борисовича Шереметьева, «богатого Лазаря», как его называли; владея огромным состоянием, он оставлял детей своей сестры босыми. Окончив воспитание детей и женив старшего сына, Наталия, в 1758 году пошла в монастырь в Киеве. Девять лет спустя днепровские рыбаки увидели женщину в черном одеянии, нагнувшуюся над рекой и бросившую в нее кольцо. Это была Наталия Долгорукая, уничтожившая последний предмет, соединявший ее с прежними радостями и горестями морской жизни. В тот же день она приняла схиму. Однако она не утопила свои воспоминания. В своей келье, среди поста и молитв, она написала мемуары, которые, помимо ее воли, соединяли прошлое с настоящим, сулившим ей новые испытания. «Еще удар!» пишет она в 1768 году, узнав о смерти одного из ее близких. Она скончалась 31 июля 1770 года, написав последние слова: «Надеюсь, что всякая христианская душа обрадуется моей смерти, подумав: она перестала плакать». На полях рукописи этих записок, в 48 листов, находятся многочисленные аллегорические рисунки, нарисованные тушью. На первом изображена Варвара великомученица, очень чтимая в Киеве. Воспитанная, как и ее невестка, в Варшаве, Наталия получили хорошее образование. Она часто употребляет иностранные слова, Вообще же она пишет стилем XVII века, часто употребляя простонародные выражения. Говоря о муже, она называет его «он», как до сих пор называют крестьяне умершего. Рассказ о ее путешествии в Сибирь напоминает повествование протопопа Аввакума, изгнанного противника Никона. Всего более поражает в ее нравственном облике что, смиренная жертва, она нисколько не пассивна. Хотя она поминает Иова, говоря, что по его примеру никогда не обвиняла Бога во время своих испытаний, но в своих записках, писанных в старости, с глазу на глаз с этим Богом, если от не жалуется, то часто негодует; у нее вырываются порывы гнева, ненависти, даже фамильной гордости. Она, эта монахиня, относится злобно к Анне Иоанновне, «отвратительной на вид», и, как оскорбленная патрицианка, к Бирону, «который шил сапоги ее дяде», — факт, впрочем, неверный. Ее кровь, говорит она, кипит, при воспоминании о мерзостях, совершенных этим parvenu. Называясь теперь сестрой Нектарией, она ни на минуту не забывает, что она Долгорукая, также как, спускаясь по Оке, по дороге в Березено, она не оставила аристократического понятия о барщине и, не имея прислуги, заменяла свою прежнюю свиту, привязывая за баржей живую стерлядь. Эта выдумка указывает на поэтическое воображение, проглядывающее и в некоторых местах ее воспоминаний. В день ее свадьбы, пишет она, «влажные стены отцовского дома, казалось, плакали со мной».[167] Начиналось царствование, стоившее ей и ее близким столько слёз и крови. Постараюсь обрисовать его физиономию.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.