Меню
Назад » »

Сергей Федорович Платонов / Полный курс лекций по русской истории (19)

Заключение. Результаты смуты. Освобождением Москвы и избранием царя историки обыкновенно кончают повесть о смуте, — они правы. Хотя первые годы царствования Михаила—тоже смутные годы, но дело в том, что причины, питавшие, так сказать, смуту и заключавшиеся в нравственной шаткости и недоумении здоровых слоев московского общества и в их политическом ослаблении, эти причины были уже устранены. Когда этим слоям удалось сплотиться, овладеть Москвой и избрать себе царя, все прочие элементы, действовавшие в смуте, потеряли силу и мало-помалу успокаивались. Выражаясь образно, момент избрания Михаила — момент прекращения ветра в буре; море еще волнуется, еще опасно, но оно движется по инерции и должно успокоиться. Так колебалось Русское государство, встревоженное смутой; много хлопот выпало на долю Михаила, и все его царствование можно назвать эпилогом драмы, но самая драма уже кончалась, развязка уже последовала, результаты смуты уже выяснились. Обратимся теперь к этим результатам. Посмотрим, как понимают важнейшие представители нашей науки факт смуты в его последствиях. Первое место дадим здесь, как и всегда, С. М. Соловьеву. Он (и в "Истории", и во многих своих отдельных статьях) видит в смуте испытание, из которого государственное начало, боровшееся в XVI в. с родовым началом, выходит победителем. Это чрезвычайно глубокое, хотя, может быть, и не совсем верное историческое воззрение. К. С. Аксаков, человек с большим непосредственным пониманием русской жизни, видит в смуте торжество "земли" и последствием смуты считает укрепление союза "земли" и "государства" (под государством он понимает то, что мы зовем правительством). Во время смуты "земля" встала как единое целое и восстановила государственную власть, спасла государство и скрепила свой союз с ним. В этом воззрении, как и у С. М. Соловьева, нет толкований относительно реальных последствий смуты. Это — общая историческая оценка смуты со стороны результатов. Но даже такой общей оценки нет у И. Е. Забелина; он результатами смуты как-то вовсе не интересуется, и о нем здесь мало приходится говорить. Много зато можно сказать о мнении Костомарова, который считает смутное время безрезультатной эпохой. Чтобы яснее представить себе воззрение этого историка, приведем выдержку из заключительной главы его "Смутного времени Московского государства": "Неурядицы продолжались и после, в царствование Михаила Федоровича, как последствие смутного времени, но эти неурядицы уже не имели тех определенных стремлений — ниспровергнуть порядок государства и поднять с этой целью знамя каких-нибудь воровских царей; а таков именно был в начале XVII в. характер самой эпохи смутного времени, не представляющей ничего себе подобного в таких эпохах, какие случались и в других европейских государствах. Чаще всего за потрясениями этого рода следовали важные изменения в политическом строе той страны, которая их испытывала; наша смутная эпоха ничего не изменила, ничего не внесла нового в государственный механизм, в строй понятий, в быт общественной жизни, в нравы и стремления, ничего такого, что, истекая из ее явлений, двинуло бы течение русской жизни на новый путь, в благоприятном или неблагоприятном для нее смысле. Страшная встряска перебуровила все вверх дном, нанесла народу несчетные бедствия; не так скоро можно было поправиться после того Руси, — и до сих пор после четверти тысячелетия, не читающий своих летописей народ говорит, что давно-де было "литейное разорение"; Литва находила на Русь, и такая беда была наслана, что малость людей в живых осталось и то оттого, что Господь на Литву слепоту наводил. Но в строе жизни нашей нет следов этой страшной кары Божьей: если в Руси XVII в., во время, последующее за смутной эпохой, мы замечаем различие от Руси XVI в., то эти различия произошли не из событий этой эпохи, а явились вследствие причин, существовавших до нее или возникших после нее. Русская история вообще идет чрезвычайно последовательно, но ее разумный ход будто перескакивает через смутное время и далее продолжает свое течение тем же путем, тем же способом, с теми же приемами, как прежде. В тяжелый период смуты были явления новые и чуждые порядку вещей, господствовавшему в предшествовавшем периоде, однако они не повторялись впоследствии, и то, что, казалось, в это время сеялось, не возрастало после". Можно ли согласиться с таким воззрением Костомарова? Думаем, что нет. Смута наша богата реальными последствиями, отозвавшимися на нашем общественном строе на экономической жизни ее потомков. Если Московское государство кажется нам таким же в основных своих очертаниях, каким было до смуты, то это потому, что в смуте победителем остался тот же государственный порядок, какой формировался в Московском государстве в XVI в., а не тот, какой принесли бы нам его враги — католическая и: аристократическая Польша и казачество, жившее интересами хищничества и разрушения, отлившееся в форму безобразного "круга". Смута произошла, как мы старались показать, не случайно, а была обнаружением и развитием давней болезни, которой прежде страдала Русь. Эта болезнь окончилась выздоровлением государственного организма. Мы видим после кризиса смуты тот же организм, тот же государственный порядок. Поэтому мы и склонны думать, что все осталось по-прежнему без изменений, что смута была только неприятным случаем без особенных последствий. Пошаталось государство и стало опять крепко, что же тут может выйти нового? А между тем вышло много нового. Болезнь оставила на уцелевшем организме резкие следы, которые оказывали глубокое влияние на дальнейшую жизнь этого организма. Общество переболело, оправилось, снова стало жить и не заменилось другим, но само стало иным, изменилось. В смуте шла борьба не только политическая и национальная, но и общественная. Не только воевали между собой претенденты на престол московский и сражались русские с поляками и шведами, но и одни слои населения враждовали с другими: казачество боролось с оседлой частью общества, старалось возобладать над ней, построить землю по-своему — и не могло. Борьба привела к торжеству оседлых слоев, признаком которого было избрание царя Михаила. Эти слои и выдвинулись вперед, поддерживая спасенный ими государственный порядок. Но главным деятелем в этом военном торжестве было городское дворянство, которое и выиграло больше всех. Смута много принесла ему пользы и укрепила его положение. Служилый человек и прежде стоял наверху общества, владел (вместе с духовенством) главным капиталом страны — землей — и завладевал земледельческим трудом крестьянина. Смута помогла его успехам. Служилые люди не только сохранили то, что имели, но благодаря обстоятельствам смуты приобрели гораздо больше. Смута ускорила подчинение им крестьянства, содействовала более прочному приобретению ими поместий, давала им возможность с разрушением боярства (которое в смуту потеряло много своих представителей) подниматься по службе и получать больше и больше участия в государственном управлении; Смута, словом, ускорила процесс возвышения московского дворянства, который без нее совершился бы несравненно медленнее. Что касается до боярства, то оно, наоборот, много потерпело от смуты. Его нравственный кредит должен был понизиться. Исчезновение во время смуты многих высоких родов и экономический упадок других содействовали дополнению рядов боярства сравнительно незначительными людьми, а этим понижалось значение рода. Для московской аристократии время смуты было тем же, чем были войны Алой и Белой Роз для аристократии Англии: она потерпела такую убыль, что должна была воспринять в себя новые, демократические, сравнительно, элементы, чтобы не истощиться совсем. Таким образом, и здесь смута не прошла бесследно. Но вышесказанным не исчерпываются результаты смуты. Знакомясь с внутренней историей Руси в XVII в., мы каждую крупную реформу XVII в. должны будем возводить к смуте, обусловливать ею. В корень подорвав экономическое благосостояние страны, шатавшееся еще в XVI в., смута создала для московского правительства ряд финансовых затруднений, которые обусловливали собой всю его внутреннюю политику, вызвали окончательное прикрепление посадского и сельского населения, поставили московскую торговлю и промышленность на время в полную зависимость от иностранцев. Если к этому мы прибавим те войны XVII в., необходимость которых вытекала прямо из обстоятельств, созданных смутой, то поймем, что смута была очень богата результатами и отнюдь не составляла такого эпизода в нашей истории, который случайно явился и бесследно прошел. Не рискуя много ошибиться, можно сказать, что смута обусловила почти всю нашу историю в XVII в. Так обильны были реальные, видимые последствия смуты. Но события смутной поры, необычайные по своей новизне для русских людей и тяжелые по своим последствиям, заставляли наших предков болеть не одними личными печалями и размышлять не об одном личном спасении и успокоении. Видя страдания и гибель всей земли, наблюдая быструю смену старых политических порядков под рукой и своих и чужих распорядителей, привыкая к самостоятельности местных миров и всей земщины, лишенный руководства из центра государства русский человек усвоил себе новые чувства и понятия: в обществе крепло чувство национального и религиозного единства, слагалось более отчетливое представление о государстве. В XVI в. оно еще не мыслилось как форма народного общежития, оно казалось вотчиной государевой, а в XVII в., по представлению московских людей, — это уже "земля", т. е. государство Общая польза, понятие, не совсем свойственное XVI веку, теперь у всех русских людей сознательно стоит на первом плане: своеобразным языком выражают они это, когда в безгосударственное время заботятся о спасении государства и думают о том, "что земскому делу пригодится" и "как бы земскому делу было прибыльнее". Новая, "землею" установленная власть Михаила Федоровича вполне усваивает себе это понятие общей земской пользы и является властью вполне государственного характера. Она советуется с "землею" об общих затруднениях и говорит иностранцам по поводу важных для Московского государства дел, что "такого дела теперь решить без совета всего государства нельзя ни по одной статье". При прежнем господстве частноправных понятий, еще и в XVI в., неясно отличали государя как хозяина-вотчинника и государя как носителя верховной власти, как главу государства. В XVI в. управление государством считали личным делом хозяина страны да его советников; теперь, в XVII в., очень ясно сознается, что государственное дело не только "государево дело", но и "земское", так и говорят о важных государственных делах, что это "великое государство и земское" дело. Эти новые, в смуту приобретенные, понятия о государстве и народности не изменили сразу и видимым образом политического быта наших предков, но отзывались во всем строе жизни XVII в. и сообщали ей очень отличный от старых порядков колорит. Поэтому для историка и важно отметить появление этих понятий. Если, изучая Московское государство XVI в., мы еще спорим о том, можно ли назвать его быт вполне государственным, то о XVII в. такого спора быть не может, потому уже, что сами русские люди XVII в. сознали свое государство, усвоили государственные представления, и усвоили именно за время смуты, благодаря новизне и важности ее событий. Не нужно и объяснять, насколько следует признавать существенными последствия смуты в этой сфере общественной мысли и самосознания. Время царя Михаила Федоровича (1613 — 1645) Вступление во власть. Дав свое согласие на престол, Михаил Федорович выехал вместе с матерью из Костромы в Ярославль. Здесь к нему стал стекаться народ большими толпами, выражая свою симпатию молодому царю. Таким образом, после 1612 г. Ярославль вторично делается центром патриотического движения. В этом городе Михаил Федорович оставался месяц, а потом, в середине апреля, когда прошел лед и сбыла вода, двинулся дальше. В Москве между тем Земский собор еще не расходился: он управлял всеми делами государства и деятельно переписывался с царем. Часто между собором и царем возникали недоразумения, потому что казацкие грабежи и беспорядки в стране еще продолжались. Земский собор, принимая против них меры, вместе с тем заботился и об устройстве царского двора, отбирая дворцовые земли у тех, кто ими завладел, и собирая запасы для дворца. Вести о беспорядках доходили и до Михаила Федоровича, в Ярославль; к нему приходили жаловаться на грабежи, бежали с жалобой и те, у кого были отняты дворцовые земли. Все просили управы и помощи, а у царя не было средств ни на то, ни на другое. На вопрос царя о разбоях и беспорядках собор отвечал, что он старается, насколько можно, об устройстве земли, и докладывал о своих мероприятиях, но эти последствия казались Михаилу (или вернее, тому, кто за ним стоял) очень неудовлетворительными. В Ярославле думали, что можно скорее и лучше водворить порядок, чем то делал собор. И вот, видя, что порядок не сразу устанавливается, слыша постоянные жалобы и просьбы о кормах и жалованье, не умея их удовлетворить или прекратить, Михаил Федорович "кручинился" и с некоторым раздражением писал собору: "Вам самим ведомо, учинились мы царем по вашему прошению, а не своим хотением: крест нам целовали вы своею волею; так вам бы всем, помня свое крестное целование, нам служить и во всяком деле радеть"... Царь требовал этими словами, чтобы собор избавил его от хлопот с челобитчиками, и просил "те докуки от него отвести", как он выражался. Несмотря на неудовольствия, 16 апреля царь "пошел" к Москве из Ярославля, требуя, чтобы к его приезду приготовили ему помещение, и даже прямо указывал палаты дворца; а у собора не было ни материала для их поправки, ни мастеров, почему и были приготовлены другие палаты, что вызвало гнев со стороны царя. Когда царь был уже около Троице-Сергиева монастыря, к нему стали сбегаться дворяне и крестьяне, ограбленные и избитые казачьими шайками, бродившими около самой Москвы. Тогда Михаил Федорович в присутствии послов от собора заявил, что он с матерью не пойдет дальше, и сказал послам: "Вы нам челом били и говорили, что все люди пришли в чувство, от воровства отстали, так вы били челом и говорили ложно". А в Москву Михаил Федорович писал боярам и собору: "Можно вам и самим знать, если на Москве и под Москвою грабежи и убийства не уймутся, то какой от Бога милости надеяться?" Собор, конечно, всеми силами рад был окончить все беспорядки, но он знал свое бессилие: он держался и повелевал только нравственным авторитетом, который не мог простираться на все элементы смуты. Как бы то ни было, несмотря на неудовольствие, Михаил Федорович прибыл 2 мая в Москву, а 11 июля венчался на царство. Этим моментом кончается смутная эпоха и начинается новое царствование. Первые годы правления царя Михаила Федоровича до сих пор представляют собой такой исторический момент, в котором не все доступно научному наблюдению и не все понятно из того, что уже удалось наблюсти. Неясны ни самая личность молодого государя, ни те влияния, под которыми жила и действовала эта личность, ни те силы, какими направлялась в то время политическая жизнь страны. Болезненный и слабый, царь Михаил всего тридцати с небольшим лет так "скорбел ножками", что иногда, по его собственным словам (в июне 1627 г.), его "до возка и из возка в креслах носят". Около царя заметен кружок дворцовой знати — царских родственников, которые вместе с государевой матерью тянулись к влиянию и власти. Хотя один современник и выразился так, что мать государя, "инока великая старица Марфа, правя под ним и поддерживая царство со своим родом", однако очевидно, что старица правила только дворцом и поддерживала не царство, а свой "род". Течение политической жизни шло мимо ее кельи и направлялось какой-то иной силой, каким-то правительством, состав которого, однако, не совсем ясен. Это не был Земский собор или, как тогда говорили, "вся земля". "Вся земля" была как бы совещательным органом при каком-то ином правительстве, во главе которого стоял царь и в составе которого находились истинные руководители московской политики. Конечно, это не была Боярская дума во всем ее составе; но мы не знаем, кто именно это был. Просматривая список думных людей тех лет, мы не можем точно сказать, кого из думцев надлежит считать только высшим чиновником и в ком из думцев надлежит видеть влиятельного советника и даже руководителя власти. Всего вероятнее, что за царем стоял им самим составленный придворный кружок, а не ограничивающее его власть учреждение с определенным составом и формальными полномочиями. Царь Михаил ограничен во власти не был, и никаких ограничительных документов от его времени до нас не дошло. Вопрос об ограничениях. Между тем об ограничениях царя Михаила существует ряд частных показаний, большинство которых относятся к XVIII в., именно ко времени около 1730 г. Таковы свидетельства русского историка В. Н. Татищева (кратко говорящего, что Михаила Федоровича избрали всенародно, но с ограничительной записью) и трех иностранцев. Из них два, Страленберг и Фокеродт, дают подробное изложение ограничений, составленное в духе их эпохи, а третий, Шмидт-Физельдек, кратко говорит о каких-то документах, содержащих ограничения и будто бы хранимых в XVIII в. в государственных хранилищах. Чтобы понять эти известия в их истинном значении, надобно знать, что в последние годы царствования Петра Великого среди его сотрудников обсуждался вопрос о необходимости устройства какого-либо органа власти, который бы сообщил верховному управлению, будто бы расстроенному Петром Великим, правильную организацию. Постепенно в умах некоторых сановников (кн. Д. М. Голицын) рождается мысль о полезности и возможности такой реформы, которая бы, устроив законодательную власть в стране, ограничила бы личный авторитет монарха. В учреждении Верховного тайного совета в начале 1726 г. многие готовы были видеть первый шаг именно в этом направлении, а в 1730 г. "верховники" пытались сделать и второй, более определенный и решительный шаг в сторону шведских олигархических порядков. Таким образом на пространстве двух десятилетий мы наблюдаем в высших кругах бюрократии известное течение политической мысли: оно отправляется от заботы восстановить нарушенную так называемой реформой правильность правительственных функций и приводит к попытке коренного государственного переворота. Сначала думают создать что-нибудь соответствующее старой "думе государевой", а затем приходят к решимости упразднить исконную полноту власти государя. И в том, и в другом фазисе размышлений и разговоров лица, причастные к данному делу, неизбежно должны были обращаться за справками и сравнениями к прошлому, именно к тем его моментам, когда в старой Москве ставились и решались те же самые вопросы о формах и способах управления. Ища ответа на свои вопросы в прошлом, они вспоминали — по устным преданиям — то, что было в старину, и по-своему освещали то, что вспоминали. Их воспоминания и толкования получали широкое распространение в кругу их близких и знакомых, — и вот почему около 1720—1730 гг. иностранцы, жившие в России и писавшие о ней, располагали такими сведениями о смутном времени и о начале царствования Михаила, какими не располагала ни печатная, ни рукописная историческая наша литература того времени. Приводя свои данные, эти лица ссылались иногда на частные архивы и частные рассказы. Страленберг, например, упоминает о письме, "которое, как говорят, можно еще было видеть в оригинале у недавно умершего фельдмаршала Шереметева и из коего некто, его читавший, сообщил мне (т. е. Страленбергу) несколько данных". Шмидт-Физельдек, живший в доме графа Миниха, не иначе, как только путем слухов, ходивших в кругу его патрона, мог быть осведомлен о документах, хранимых, по его сообщению, в Успенском соборе и каком-то "архиве". Исторический материал, добытый таким путем, не мог быть, конечно, точен и полон. Предание знало, что в смутное время избрание на престол В. Шуйского было сопряжено с обещаниями царя подданным. В хронографах и рукописных сборниках можно было найти и самую запись, на которой Шуйский "поволил" целовать крест. Таким образом, при желании и старании факт "ограничений" Шуйского мог быть установлен твердо. Знало предание и о том, что Владислава избрали на условиях; могли даже быть известны и самые условия тем, кто имел тогда доступ в архивы. Но условий, предложенных, как предполагали, царю Михаилу, никто не знал; между тем предание помнило, что царь Михаил Федорович правил не один, не по-старому, а с участием земщины. Не зная действительных отношений царя и Земского собора, представляли их себе в том виде, какой считали нормальным по понятиям своей эпохи. Так и явились, думается нам, условия, изложенные у Страленберга и повторенные у Фокеродта и гр. Миниха. Они воспроизводили положение, не действительно бывшее в 1613 г., а такое, какое предполагалось для того времени естественным: царская власть ограничена бюрократической олигархией и связана рядом точно формулированных условий в административных, судебных и финансовых ее функциях. Словом, предание о начале XVII в. строилось на данных начала XVIII в., и его детали в наших глазах должны характеризовать не первый, а второй из этих моментов. Таков будет, по нашему разумению, единственно правильный научный прием в оценке баснословного рассказа Страленберга и зависимых от него показаний Фокеродта и Миниха. Что же касается до остальных двух свидетельств XVIII столетия, именно упоминаний Шмидта-Физельдека и Татищева, то это только упоминания, не более. Один говорит, что в 1613 г. существовала "eine formliche Kapitulation", а другой — что царя Михаила избрали "с такой же записью", как и В. Шуйского. Оба эти известия доказывают только то, что их авторы верили в справедливость ходивших в их время рассказов о существовании ограничительной записи царя Михаила Федоровича и что самой записи они не видели и не знали. Итак, если бы об ограничениях 1613 г. существовали только известия XVIII в., мы не дали бы им веры и воспользовались бы ими только для характеристики политического умонастроения тех кругов русского общества, которые подготовили "затейку" с пунктами 1730 г., а также ее падение. Возникновение предания о записи царя Михаила мы в таком случае объясняли бы неумением деятелей петровской эпохи понять соправительство Михаила с Земским собором иначе, как результат формального ограничения верховной власти, и притом ограничения по известному образцу. Но в данном случае вопрос осложняется тем, что о боярском ограничении власти М. Ф. Романова говорят два его современника — анонимный автор псковского сказания о смуте и известный Котошихин. Над тем, что они говорят, стоит остановиться. Псковское сказание "о бедах и скорбех и напастех" давно уже оценено С. М. Соловьевым и А. И. Маркевичем. Однако и теперь физиономия этого памятника недостаточно ясна. Автор сказания неизвестен; не поддается определению и самая среда, к которой он принадлежал. Сделано лишь то наблюдение, что он не тяготел к высшим кругам, псковским или московским, и писал "в духе меньших людей, в духе собственно псковском, с сильным нерасположением к Москве, ко всему, что там делалось, преимущественно к боярам, их поведению и распоряжениям". К этим словам С. М. Соловьева следует добавить, что местная "собственно псковская" тенденция сказателя не была политической и не переходила в сепаратизм. Его протест был направлен против московских бояр как представителей высшего социального слоя, политически и экономически вредного одинаково для Пскова и Москвы — для всего русского народа. Демократическое настроение автора ведет его к крайностям и несправедливости. Раз дело касается "владущих", он готов на всякие обвинения и подозрения. Бояре Шуйские, по его мнению, злодейски погубили кн. М. В. Скопина-Шуйского; затем другие "от боярского роду" возненавидели "своего христианского царя" и стали желать царя "от поганых иноверных", чем и погубили Москву; при освобождении Москвы от поляков "древняя гордость" боярина кн. Д. Т. Трубецкого, не желавшего помочь Пожарскому, чуть было не помешала успеху дела. Стоявшие с Трубецким под Москвой "рустии бояре и князи", несмотря на горький опыт с Владиславом, снова умыслили призвать иноземного царя и дважды посылали за ним в Швецию, "и не сбысться их злый боярской совет", потому что "избрали ратные люди и все православные на Московское государство царем" М. Ф. Романова. Когда, не ожидая результата посольства в Швецию, тотчас по взятии Москвы собрались русские и стали говорить: "Не возможно нам пребыти без царя ни единого часа", — то владущие и на соборе завели речь об иноземце: "И восхотеша начальницы паки себе царя от иноверных, народи же и ратнии не восхотеша сему быти". Таким образом, до воцарения Михаила Федоровича бояре, руководившие властью, приводили народ к бедам и гибели. При Михаиле пагубная деятельность владущих продолжалась, но из сферы политической она перешла в сферу административно-хозяйственную. Вот как представляет ее себе автор: так как новый государь был молод и не имел "еще толика разума, еже управляти землею", то "не без мятежа сотвори ему державу враг дьявол, возвыся паки владущих на мздоимание". Владущие снова стали кабалить себе народ, "емлюще в работу сильно собе" трудовое население, возвращавшееся из плена и бегов: они уже забыли прежнее "безвремяние", когда "от своих раб разорени быша". Не боясь царя, они "его царьская села себе поимаша", так как государь не знал своих земель вследствие пропажи писцовых книг, "яко земские книги преписания в разорение погибоша" <<*Дворцовые села и земли действительно были расхищаемы в смутное время, но уже в начале 1613 г. началось их обратное движение во дворец. Собор 1612—1613 гг. постановил "отписывать дворцовых сел пашенных и посошных и оброчных", и "отпищики посланы". Таким образом, хищениям полагали конец. Но при царе Михаиле законным порядком, и преимущественно в мелкую раздачу, стали снова, и притом усиленно, тратить дворцовый земельный фонд (см.: Готье Ю. В. "Замосковный край в XVII веке". М., 1906. С. 320—326). Это обстоятельство по-своему и освещает автор псковского сказания. Надобно заметить, что и в других псковских летописях бояре обличаются в присвоении земель: "А селы государевы розданы боярам в поместья, чем прежде кормили ратных", — говорится под 1618 г. в первой псковской летописи. Интересно, что здесь князь И. Ф. Троекуров представляется злодеем, тогда как в разбираемом псковском сказании ему высказывается похвала: так мало знали во Пскове московских бояр.>>. В то же время, умалив хищничеством государевы доходы, они понудили царя к увеличению податных тягот: "На государевы и государственные расходы брали со всей земли как обычные оброки и дани, так и экстренную пятую деньгу, пятую часть имения у тяглых людей"; на "царскую потребу и расходы" шли даже и те доходы, из которых прежде "государь царь оброки жаловаше", т. е. давал жалованье служилым людям (предполагаем, "четвертчикам". Своекорыстно отнеслись бояре и к тому случаю, когда под Москву явились "нецыи вои, в Поморьи суще, бяху грабяще люди". Отстав от грабежа и сознав свою вину, эти вои-казаки пожелали идти на помощь Пскову, будто бы осажденному тогда шведами, — "и приидоша к царствующему граду и послаша к царю о собе". И вот, "слышав бояре, начаша советовати собе, как сии волныя люди собе поработити, понеже наши рабы прежде быша, а ныне нам сильны быша и не покоряхуся; и призваше во град голов их, яко до треисот... и переимаша их и перевязаша, а на прочих ратию изыдоша и разгромиша их и многих переимаша, а достальных 15000 в Литву отъехаша". В этом рассказе дело идет, очевидно, об известном походе воровских казаков к Москве и о поражении их князем Лыковым на реке Луже, причем событие излагается с точки зрения казачьей, "воровской", т. е. так, как изложил бы его участник воровского похода, желавший его оправдать и даже идеализировать. Не говоря уже о том, что казачий приход под Москву произошел за несколько месяцев ранее шведской осады Пскова, самые обстоятельства похода и правительственной репрессии переданы совсем неверно, с наивной тенденциозностью, идущей во что бы то ни стало против владущих бояр. Бояре, жадно и злобно хватающие себе царские земли и рабочих людей, разоряющие царя, государство и народ, представляются автору главным, даже единственным, пожалуй, злом его современности, на которое направлена вся сила его обличения. Мы готовы, поэтому, вспомнив казачьи речи смутной эпохи против "лихих бояр", счесть казаком и самого автора сказания. Но это не будет верно, так как наш автор не с казаками, а против казаков. Говоря о казачьем восстании при В. Шуйском, он характеризует восставших как "не хотящих жити в законе божии и во блазей вере и в тишине, но в буйстве и во объядении и во упоминании и в разбойничестве живуще, желающе чюжаго имения и приступльших к литовским и немецким людем". Для него казаки — "яко полстии зверие от пустыня": вот почему пскович, вооруженный против бояр, не может быть поставлен в казачьи ряды. Он — земский, только глубоко простонародный человек. Он видит в царе Богом избранную для воссоздания старого порядка власть, в которой "Бог воздвиже рог спасения людей своих", — и, когда около "блаженного", "зело кроткаго, тихаго" царя совершается зло и неправда, автор может объяснить это только боярским умыслом. Отозвали хороших воевод от Смоленска, а послали плохих и проиграли дело, — это вина бояр: они это сделали, они скрывали от царя неудачу, они не допускали к царю вестников: "Сицево бе попечение боярско о земли Русской!". Осадили шведы Псков, во Пскове стал голод, к царю "много посылаша из града о испоручении", — бояре скрывали от царя вести и вестников, "людские печали и гладу не поведаху ему", и Псков не получил помощи: "Сицево бе попечение боярско о граде!" Расстроился брак царя с Хлоповой, затем умерла его первая жена, — во всем виноваты бояре: "Все то зло сотворится от злых чаровников и зверообразных человек", — которые "гнушахуся своего государя и гордяхуся". Кого именно из бояр разуметь виновниками зла на Руси, автор сказания, по-видимому, точно не знал. Таков для него и князь Д. Т. Трубецкой, надменный "древнею гордостью" боярин; таковы же для него "царевы матери племянники", Салтыковы, которые "гнушались" своего государя и не хотели "в покорении и в послушании пребывати"; таковы же "под Москвою князи и бояре", призывавшие шведского королевича на московский престол; таковы же думцы царя Михаила Федоровича, не пославшие помощи под Смоленск и Псков. Для нас Трубецкой, Салтыковы, Пожарский с "князьями и боярами" под Москвой и в Ярославле князь Мстиславский с "товарищи", бывшие в думе царя Михаила с начала его царствования, — все это разные круги, направления и репутации. Для автора псковского сказания все эти люди — один "окаянный и злый совет", в котором он не различает партий и направлений. Всякий, кто в данное время пользуется, по выражению Грозного, "честию председания", тот для нашего автора и есть "владущий", стоящий у власти и злоупотребляющий ею. С демократических низов своего псковского мира автор готов был во всем подозревать всякого "владущего" в далекой Москве. Такова обстановка, в которой находится краткое сообщение псковского автора о присяге царя Михаила. Оно дословно таково: владущие, захватывая себе людей и земли, "царя нивочтоже вмениша и не бояшеся его, понеже детеск сый, еще же и лестию уловивше: первие егда его на царство посадиша и к роте приведоша, еще от их вельможска роду и болярска, аще и вина будет преступлению их, не казнити их, но разсылати в затоки; сице окаяннии умыслиша; а в затоце коему случится быти, и оне друг о друге ходатайствуют ко царю и увещают и на милость паки обратитися. Сего ради и всю землю Русскую разделивше по своей воли" и т. д. Точный смысл этого показания состоит в том, что владущие бояре своевольничают, не боясь государя, во-первых, потому, что он молод, а во-вторых, потому, что им удалось его склонить, "уловить лестью", на то, чтобы не казнить, а только ссылать виновных людей "вельможска роду и болярска". Как это удалось владущим, не совсем ясно из фраз нашего автора: его слова можно понять и так, что, бояре взяли с царя одно только это обещание под клятвой, когда его на "царство посадиша": а можно понять и так, что, когда нового государя посадили на царство и взяли с него общую ограничительную "роту", присягу, то бояре склонили его и на особое в их пользу обязательство. Во всяком случае речь идет о какой-то "роте" и обязательстве в пользу бояр и по почину бояр. Ничего точного и определенного о форме и содержании ограничений автор, очевидно, не знал. Но он верил в "роту", потому что иначе не мог себе объяснить и безнаказанности "владущих", и самый предмет этой роты он свел в своем представлении только к обязательству не казнить владущих, а рассылать "в затоки". Не знание политического факта, а желание объяснить непонятные факты исходя из слуха или своего домысла о царской "роте" — вот что лежит в основании наивного сообщения псковского писателя о московских делах и отношениях. Ознакомясь поближе с псковским известием, мы не придадим ему значения компетентного свидетельства. Глубоко простонародное воззрение на ход политической жизни, соединенное с незнанием действительной ее обстановки и проникнутое слепой ненавистью к сильным мира сего, сообщает псковскому сказанию известный историко-литературный интерес, но отнимает у него значение исторического "источника" в специальном смысле этого термина. Если бы об ограничениях царя Михаила сохранилось одно только псковское сообщение, разумеется, ему никто бы не поверил. Иного рода сообщение известного Котошихина. Вот его существеннейшее содержание: "Как прежние цари после царя Ивана Васильевича обираны на царство, и на них были иманы письма... А нынешнего царя (Алексея) обрали на царство, а письма он на себя не дал никакого, что прежние цари давывали; и не спрашивали... А отец его блаженныя памяти царь Михаил Федорович хотя самодержцем писался, однако без боярского совету не мог делати ничего". Опущенные нами пока фразы говорят о содержании "писем" и компетенции царя и бояр; в приведенных же словах вот что устанавливается категорически: во-первых, всех московских царей после Ивана Грозного "обирали на царство", во-вторых, с них брали ограничительные "письма", и в-третьих, ограничение царя Михаила имело действительную силу, и он правил с боярским советом. Котошихин знал московское прошлое, по выражению А. И. Маркевича, "плоховато", и его былевые показания необходимо тщательно поверять. Сам А. И. Маркевич в результате такой поверки выяснил, что под термином "обирание" у Котошихина надо разуметь не только избрание в нашем смысле слова, но и особый чин венчания на царство с участием "всей земли". Летописец, современный Котошихину, о царском венчании повествует даже так, что самый почин венчания усвояется земским людям. О венчании царя Федора Ивановича он, например, говорит: "Придоша к Москве изо всех городов Московского государства и молили со слезами царевича Федора Ивановича, чтобы не мешкал, сел на Московское государство и венчался царским венцом; он же, государь, не презре моления всех православных христиан и венчался царским венцом". О венчании же царя Михаила летописец говорит, что по приезде избранного царя в Москву, "приидоша ко государю всею землею со слезами бити челом, чтобы государь венчался своим царским венцом: он же не презри их моление и венчался своим царским венцом". Тот же почин земщины разумеет и Котошихин, когда рассказывает о царе Алексее Михайловиче, что по смерти его отца все чины "соборовали" и "обрали" его и "учинили коронование". Роль земских чинов на этом "короновании", по представлению Котошихина, ограничивается тем, что представители сословий присутствуют при церковном торжестве, поздравляют государя и подносят ему подарки; "а было тех дворян и детей боярских и посадских людей для того обрания человека по два из города". Таким образом сообщения Котошихина о том, что русские цари после Грозного были "обираны", никак не может быть понято в смысле установления в Москве принципа избирательной монархии. Терминология нашего автора оказывается здесь не столь определенной и надежной, как представляется с первого взгляда. Равным образом и свидетельство Котошихина о "письмах" надобно надлежащим способом уяснить и проверить. Какие избранные на московский престол государи и каким именно порядком давали на себя письма, мы знаем без Котошихина; знаем и самые тексты "писем". Все эти "письма", по Котошихину, имеют одинаковое содержание: "быть нежестоким и непалчивым, без суда и без вины никого не казнити ни за что и мыслити о всяких делах з бояре из думными людьми сопча, а без ведомости их тайно и явно никаких дел не делати". Мы знаем, что этими условиями исчерпывалось содержание только записи Шуйского; договоры же с иноземными избранниками имели более широкое содержание. Шуйский давал подданным обещание не злоупотреблять властью, а править по старому закону и обычаю. А Договоры с польским и шведским королевичами имели целью установить форму и пределы возникавшей династической унии с соседним государством и постановку в Москве власти чуждого происхождения. Иначе говоря, запись Шуйского гарантировала только интересы отдельных лиц и семей, другие же "письма" охраняли прежде всего целость, независимость и самобытность всего государства. В этом глубокое различие известных нам "писем", различие оставшееся вне сознания Котошихина. Отсюда и неточность его в передаче самых ограничительных условий. У Котошихина власть государя ограничивается Боярской думой ("боярами и думными людьми") во всех случаях безразлично. На деле Шуйский говорил только о боярском суде и налагал на себя ограничения лишь в сфере сыска, суда и конфискаций; по договору же с Владиславом администрация, суд и финансы обязательно входили в компетенцию Боярской думы, а законодательствовать могла лишь "вся земля". Зная это, отнесемся к сообщению Котошихина как к такому, которое лишь слегка и слишком поверхностно касается излагаемого факта. Как во всем прочем былевом материале, Котошихин и здесь оказывается мало обстоятельным и ненадежным историком. А раз это так, наше отношение к последней частности в рассказе Котошихина — к ограничениям царя Михаила — должно стать весьма осторожным. Кому именно царь Михаил дал на себя письмо, Котошихин не объясняет: он и вообще не говорит, кем были иманы на царях письма. По его представлению, царь Михаил не мог ничего делать "без боярского совету"; а так как боярский совет Котошихин дважды в данном своем отрывке отождествляет "з бояре з думными людьми", то ясно, что под боярским советом мы должны разуметь Боярскую думу, как учреждение, а не сословный круг бояр, как политическую среду. Сама Боярская дума в момент избрания Михаила, можно сказать, не существовала и ограничивать в свою пользу никого не могла. Органом контроля над личной деятельностью государя и его соправительницей она могла быть сделана лишь по воле тех, кто в начале 1613 г. владел политическим положением на Руси и мог заставить молодого царя дать "на себя письмо". Но кто тогда имел силу это сделать, Котошихин не говорит и не знает, и если мы захотим придать вес его сообщению о факте ограничения Михаила, то характер и способ этого ограничения должны попытаться определить сами. В этом отношении показание Котошихина совершенно невразумительно. Таковы известия об ограничении власти царя Михаила Федоровича. Ни одно из них не передает точно и вероподобно текста предполагаемой записи или "письма", и все они в различных отношениях возбуждают недоверие или же недоумение. Из материала, который они дают, нет возможности составить научно правильное представление о действительном историческом факте. Дело усложняется еще и тем, что до нас не дошел подлинный текст (если только он когда-либо существовал) ограничительной грамоты 1613 г. и не наблюдается ни одного фактического указания на то, что личный авторитет государя был чем-либо стеснен даже в самое первое время его правления. При таком положении дела нет возможности безусловно верить показаниям об ограничениях, сколько бы ни нашлось таких показаний. Мы видели ранее, что в момент избрания Михаила положение великих бояр, представлявших собой все боярство, совершенно скомпрометировано. Их рассматривали как изменников и не пускали в думу, в которой сидело временное правительство — "начальники" боярского и небоярского чина с Трубецким, Пожарским и "Куземкою" во главе; их отдали на суд земщины, написав о них в города, и выслали затем из Москвы, не позвав на государево избрание; их вернули в столицу только тогда, когда царь был выбран, и допустили 21 февраля участвовать в торжественном провозглашении избранного без них, но и ими признанного кандидата на царство. Возможно ли допустить, чтобы эти недавние узники польские, а затем казачьи и земские, только что получившие свободу и амнистию от "всея земли", могли предложить не ими избранному царю какие бы то ни было условия от своего лица или от имени их разбитого смутой сословия? Разумеется, нет. Такое ограничение власти в 1613 г. прямо немыслимо, сколько бы о нем ни говорили современники (псковское сказание) или ближайшие потомки (эпохи верховников). Первые годы правления. По приезде в Москву Михаил Федорович не отпустил выборных земских людей, которые и оставались в Москве до 1615 г., когда они были заменены другими. И так дело шло до 1622 г.; один состав собора сменялся другим, одни выборные уезжали из Москвы к своим делам и хозяйствам и заменялись другими. Относительно Десятилетней (1613—1622) продолжительности Земского собора делались только предположения, так как не было ясных указаний присутствия собора в Москве для всех десяти лет, но мало-помалу эти указания находились, и, наконец, вопрос окончательно разрешил проф. Дитятин (Русская Мысль, дек., 1883 г.), найдя указания и для неизвестного доселе собора 1620 г. Таким образом, в течение десяти лет Москва имела постоянный Земский собор (и после этого времени соборы бывали очень часто и длились долго, но постоянных больше не было). В этом видна мудрая политика, подсказанная правительству самой жизнью: смута еще не прекращалась, и беспорядки продолжались Нам издали теперь ясно, что смута должна была прекратиться, так как люди порядка стали с 1612—1613 гг. сильнее своих противников; но для современника, который видел общее разорение, казачьи грабежи и бессилие против них Москвы, не мог взвесить всех событий, не понимал отношений действующих одна против другой сил, — для современника смута еще не кончилась, на его взгляд, снова могли одолеть и поляки, и казаки. Вот против них-то и надо было сплотиться сторонникам порядка. Они и сплотились, выражая свое единодушие Земским собором при своем царе. И царь понимал всю важность действовать заодно с избравшими его и охотно опирался на Земский собор как на средство лучшего управления. Никаких вопросов между избравшими царя и их избранником о взаимных правовых отношениях не могло быть в ту минуту. Власть и "земля" были в союзе и боролись против общего врага за существование, за свои "животы", как тогда говорили. Минута была слишком трудная, чтобы заниматься правовой метафизикой, да и не было налицо той вражды, которая всегда к ней располагает. Действительно, время было трудное. Казаки продолжали бродить и грабить даже под Москвой, а часть их под начальством Заруцкого, захватившего с собой и Марину Мнишек, сперва грабила русские области, потом, разбитая царскими войсками, ушла в Астрахань. Иногда грабили и служилые люди, не обеспеченные содержанием: грабила порой и сама администрация, вызывая смуту слишком тяжелыми поборами и крутыми мерами; да и земские люди затевали по временам смуту, как было на Белоозере, где земщина отказалась платить подати. У правительства в это тяжелое время не было ни денег, ни людей, а между тем война с Польшей все еще продолжалась, выражаясь тем, что летучие польские отряды грабили и разоряли русские области. И вот московское правительство прежде всего заботится о сборе денег для содержания ратных людей и удовлетворения прочих важных нужд. В первые же дни по приезде царя собором приговорили: собрать недоимки, а затем просить у кого можно взаймы (просили даже у торговых иностранцев); особая грамота от царя и особая от собора были отправлены к Строгановым с просьбой о помощи разоренному государству. И Строгановы скоро откликнулись: они прислали 3000 р., сумму довольно крупную для тогдашнего времени. Год спустя собор признал необходимость сбора пятой деньги и даже не с доходов, а с каждого имущества по городам, с уездов же — по 120 р. с сохи. На Строгановых по разверстке приходилось 16000 р.; но на них наложили 40000, и царь уговаривал их "не пожалеть животов своих". Далее, правительство заботилось и о защите государства от врагов. Главное внимание сначала привлекал Заруцкий, засевший в Астрахани и старавшийся привлечь на свою сторону казаков с Волги, Дона и Терека, обещая им выгодный поход на Самару и Казань. У донских казаков он встретил мало симпатий, а часть волжских, именно молодежь, которой все равно было, где бы ни "добыть себе зипунов", склонялась на его сторону; терские же казаки сперва все поголовно поддались ему. Московское правительство точно так же, как и Заруцкий, хорошо понимало, что казаки представляют силу, и старалось их отвлечь от Заруцкого к себе. Москва шлет им жалованье, подарки и даже до некоторой степени им льстит. Казачество, однако, в большинстве теперь понимает, что выгоднее дружить с Москвой, которая окрепла и могла справиться с Заруцким и потому не идет к последнему, хотя Марина Мнишек с сыном находится еще у него. Этим объясняется, что Заруцкий, опасный постольку, поскольку его поддерживали казаки, кончил очень скоро и очень печально: Астрахань возмутилась против него, и небольшой стрелецкий отряд (700 человек), выгнав Заруцкого из Астраханского кремля, где он заперся, разбил его и взял в плен с Мариной Мнишек и ее сыном. Привезенный после этого в Москву, Заруцкий и сын Марины были казнены; Марина же в тюрьме окончила свое бурное, полное приключений существование, оставив по себе темную память в русском народе: все воспоминания его об этой "еретице" дышат злобой, и в литературе XVII в. мы не встречаем ни одной нотки сожаления, ни даже слабого сочувствия к ней. Уничтожен был Заруцкий, умиротворены Волга и Дон, оставалось покончить с казачьими шайками внутри страны и на севере. 1 сентября 1614 г. Земский собор, рассуждая об этих последних, решил послать к ним для увещания архиепископа Герасима и князя Лыкова. Лыков, отправленный по решению собора, извещал, что казаки то соглашались оставить грабежи и служить Москве, то снова отказывались и бунтовали. Особенно буйствовал атаман Баловень, шайка которого жестоко мучила и грабила население, а затем после переговоров с Лыковым порешила идти к Москве. Подойдя к ней, казаки стали по Троицкой дороге в селе Ростокине и прислали к государю бить челом, что хотят ему служить; когда же начали их переписывать, они снова упорствовали и стали угрожать Москве. Но в то время пришел к Москве с севера кн. Лыков с отрядом войска, а из Москвы — окольничий Измайлов и напали на казаков. Казаки несколько раз были разбиты, после чего и разбежались. Часть их была переловлена и разослана по тюрьмам, а Баловень казнен. При таких-то тяжелых обстоятельствах приходилось еще считаться с Польшей. Находясь в крайних финансовых затруднениях, Сигизмунд не мог предпринять похода на Москву; но польские шайки (иррегулярные) делали постоянно набеги на русские, даже северные, области, воюя Русскую землю "проходом", как метко выражается летопись; точно так же поступали и малороссийские казаки, или черкасы. Против них энергично действовали и жители областей, и сама Москва. Правильной войны, таким образом, не было, но и по избрании Михаила Федоровича Владислав все еще считался кандидатом на московский престол, мир формально не был заключен, и отец царя, Филарет Никитич, находился в плену. Еще в 1613 г. (в марте) из Москвы для размена пленных отправлен был Земским собором дворянин Аладьин. Чтобы не затянуть освобождения Филарета, Аладьину запрещено было говорить об избрании Михаила, в случае же, если об этом спросят, утверждать, что эта неправда. Аладьин виделся с Филаретом и узнал также, что Польша, к выгоде Москвы, теперь совсем не готова к войне. Это так обнадежило Москву, что было приказано воеводам кн. Черкасскому и Бутурлину осадить Смоленск, но здесь им пришлось простоять без всякого действия до июня 1615 г. В конце 1614 г. опять начались дипломатические переговоры с Польшей. Она сама начала их и предлагала съехаться послам на рубеже и начать переговоры о мире. Из Москвы была отправлена с Желябужским ответная грамота с согласием на съезд, и съезд состоялся в сентябре 1615 г. недалеко от Смоленска. Со стороны русских в нем принимали участие кн. Воротынский, Сицкий и окольничий Измайлов; со стороны поляков — Ходкевич, Лев Сапега и Гонсевский (все знакомые русским людям). Посредником же служил императорский посол Эразм Ганзелиус. Но переговоры эти, длившиеся до января 1616 г., ничем не кончились, отношения двух держав продолжали оставаться неопределенными. Это было тем более тяжело, что так же неопределенны были и отношения к Швеции. Последняя тоже имела своего кандидата в русские цари, королевича Филиппа, и вместе с тем состояла в войне с Москвой. Как в переговорах России с Польшей посредником был немец Ганзелиус, так здесь ту же роль играл англичанин — Джон Мерик. Только Швеция раньше начала серьезную войну (осенью 1614 г.), хотя Густав Адольф нуждался в средствах, как и Сигизмунд. Несмотря на то, что он довольно удачно вел войну и взял несколько городов, он в то же время с удовольствием согласился на мирные переговоры, продолжавшиеся целый год, с января 1616 по февраль 1617 г., сначала в Дедерине, а потом в Столбове. По Столбовскому договору 1617 г. решено было следующее: Густав Адольф уступал русским все свои завоевания, не исключая Новгорода, брал 20000 руб. и оставлял за собой южный берег Финского залива с Невой и городами: Ямом, Иван-городом, Копорьем и Орешком — теми самыми городами, которые в 1595 г. Борисом Годуновым были возвращены Москве. Миром Густав-Адольф остался доволен: действительно, он избавился от одного врага (их оставалось теперь только два: Дания и Польша), кроме того, он сильно нуждался в деньгах и получил их. Да и дипломатические цели его были достигнуты: он не раз хвастливо говорил на сейме про Москву, что теперь этот враг без его позволения не может ни одного корабля спустить на Балтийское море: "Большие озера — Ладожское и Пейпус, Нарвская область, тридцать миль обширных болот и сильные крепости отделяют нас от него; у России отнято море и, даст Бог, теперь русским трудно будет перепрыгнуть через этот ручеек". Но Столбовским миром и Москва достигла своей цели: во-первых, к ней вернулась имеющая большое для нее значение Новгородская область: во-вторых, одним претендентом, как и одним врагом, стало меньше. Теперь можно было смелее обращаться с Польшей.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar