Меню
Назад » »

Роберт Грейвс. Белая Богиня (237)

РОБЕРТ ГРЕЙВС \ ПОЭТ \ ПИСАТЕЛЬ \

МИФОЛОГИЯ \ФИЛОСОФИЯЭТИКА \ ЭСТЕТИКАПСИХОЛОГИЯ\

ГОМЕР ИЛИАДА \ ГОМЕР ОДИССЕЯ

Глава двадцать пятая. Война на небесах


Обязательно ли поэзии быть оригинальной? Согласно аполлонийской, или классической теории, необязательно, поскольку признаком хорошего поэта считается его способность выразить утвержденные временем чувства в почитаемых временем формах, но с большей живостью, очарованием, звучностью и умением, чем его соперники. Только так поэт может завоевать Кресло Барда. Аполлонийская поэзия в основном придворная поэзия, которая создается для того, чтобы продемонстрировать тот почет, которым одарил поэтов король (Roi Soleil, вице-регент Аполлона), понимающий, что они прославляют для современников и потомков его величие и суровость. Поэтому поэты пользуются архаичным языком, принятой орнаментальностью, четким, звонким стиховым метром и довольно часто совершают экскурсы в прошлое. Их похвалы удивительно похожи. Ацтеки славили своего патриархального Повелителя как «откормленного ястреба, всегда готового к битве», и этот же образ совсем заболтали валлийские поэты во времена средневековья.
Классическая техника, которую довели до совершенства валлийские придворные барды, французские поэты эпохи Людовика XIV, или английские поэты августовской эпохи начала восемнадцатого столетия, — точный знак политической стабильности, покоящейся на военной мощи. И чтобы стать оригинальным в это время, надо быть нелояльным гражданином или бродягой.
Августовской эпохой называют то время, когда поэты славили обновление сильной центральной власти после беспорядков и волнений, приводивших к казни или изгнанию монарха, как римские поэты (по приказанию Мецената, министра пропаганды и искусства) славили триумф Августа после окончания римских гражданских войн. Новая поэтическая техника основывалась отчасти на опыте французских стихотворцев — как раз наступал «золотой век» французской поэзии — и отчасти на прошедшем «золотом веке» латинской поэзии. Модное десяти-двенадцатислоговое ямбическое двустишие, точно сбалансированное и насыщенное антитетическим остроумием, имело французское происхождение. Использование «поэтического перифраза» как формального украшения было латинским. От поэта ждали обращения к морю, например, как к «соленой толще» или «царству рыб», а к огню — как к «пожирателю». Истинная причина такого всеобщего согласия уже забыта, но, по-видимому, это явление связано с религиозным табу на прямое называние чего- либо опасного и могущественного. (Это табу до последнего времени существовало в оловянных копях в Корнуолле, где страх перед феями заставлял шахтера воздерживаться от таких слов, как «сова, лиса, заяц, кошка, крыса, разве что обозначая их как-то по-своему», а в Шотландии и Северо-Восточной Англии — среди рыбаков, которые точно так же боялись потревожить фей упоминанием свиней, кошек или священников.) Так как у римских поэтов была к тому же особая поэтическая манера выражения с особым словарем и особым синтаксисом, запретным для прозаиков, которая помогла им приспособить латынь к греческому гекзаметру или элегическому двустишию, то и английские августинцы постепенно выработали похожую манеру, которую нашли полезной для разрешения некоторых метрических проблем.
Прихотливое использование перифраза встречалось и в период викторианского классицизма. Льюис Кэрролл удачно пародирует поэтов своего времени в «Poeta Fit, Non Nascitur» (1860–1863):
Описывая словом
Звук, образ или цвет,
Не будьте слишком просты:
Намеком жив поэт.
Надо с мысленным прищуром
Подходить к любым натурам.
Допустим, я хочу пирог
С бараниной представить:
Кто в тесте облаков гряду
Томиться смел заставить?
«Удачный троп, — сказал старик. —
Он нам весьма подходит!»
(Перевод А. Шараповой)
Романтическое возрождение ввело в моду в высшей степени архаичную манеру. Считалось неправильным написать:
Зачем тебе, красотка, знать,
Где ветер западный искать?
Правильно было писать:
Зачем, о неземной красы девица,
Зефиров ищешь ты приют, царица?
И «ветер» (wind) должен обязательно рифмоваться с «ум» (mind), а не с «грешный» (sinned). Однако викторианский классицизм заразился идеями прогресса. Скучная и надежная августианская «лошадь-качалка» александрийского и героического двустишия была оставлена, когда Китс обругал ее, и поэт был вдохновлен на поиски и эксперимент с метром и темами. Эта перемена подтвердила нестабильность социальной системы: угроза чартизма, непопулярность монархии, ежедневные посягательства на права земельной аристократии со стороны магнатов индустрии и набобов Восточно-Индийской компании. Оригинальность стала цениться как достоинство: в викторианском представлении она подразумевала «духовное косоглазие», которое увеличивало поэтическое поле, распространяя поэтические чары на такие полезные, но вульгарные предметы, как пароходы, баранина, торговые документы и газовые лампы. Но поэзия также заимствовала темы из персидской, арабской, индийской литератур и прививала стих Сафо и Алкея, рондель и триолет к английским метрам.
Истинный поэт должен быть оригинальным, но в другом смысле: он должен обращаться только к Музе — не к королю, не к верховному барду, не к народу — и говорить ей правду о себе и о ней собственными страстными словами. Муза — божество, но она также женщина, и если влюбленный объясняется ей затасканными словами или с помощью неискренних уловок, которыми ублажал ее сына Аполлона, она отвергнет его решительнее, чем косноязычного или трусоватого растяпу. Муза никогда не бывает полностью довольна. Лора Райдинг сказала о ней в трех запомнившихся мне строчках:
Прости, даритель, если дар твой сокрушу:
Он близок так к тому, что нужно мне,
Что я его улучшить захочу.
Поэт не может оставаться поэтом, если знает, что Муза в его постоянной власти, всегда его, стоит ему только ее позвать.
Ирландцы и валлийцы точно различали поэтов и сатириков: задача поэта творческая или целительная, а сатирика — разрушительная или вредная. Ирландский поэт мог сочинить aer, или сатиру, от которой сохли посевы и скисало молоко, вскакивали прыщи на лице жертвы или навсегда портился ее характер. Согласно «Ученым слушаниям», один из синонимов «сатиры» был Brimon smetrach, то есть «словоискусства-ухо-ногу-щипающее»:
Дружеской шуткой поэтов, когда они читали свои сатиры, было ущипнуть за мочку уха свою жертву, которая, поскольку в мочке уха нет кости, не могла требовать возмещения морального ущерба…
Вот если бы поэт ущипнул свою жертву за нос, то она могла бы призвать его к ответу. Но и в таких случаях применять силу не дозволялось, так как поэт был неприкосновенен, но если он насмехался незаслуженно, на лице его вскакивали прыщи и он умирал, как случилось с поэтами, которые напали на безгрешных Луана и Кагира. Эдмунд Спенсер во «Взгляде на современное положение Ирландии» писал об ирландских ollave его времени:
Никто не смеет раздражать их из страха впасть к ним в немилость и сделаться притчей во языцех.
Шекспир тоже упоминает об их способности «стихами довести крысу до смерти», услыхав где-то о Сеанхане Торпесте, жившем в седьмом веке учителе-поэте Ирландии, который, обнаружив однажды, что крысы съели его обед, произнес aer, сразу убившую десять из них:
Острые зубы у крыс,
Но как воины они плохи…
В Греции метры, отданные сатирикам, считались неудачными. Сатиру можно назвать поэзией, писанной левой рукой. Луна идет слева направо, так же идет солнце, но по мере того, как луна стареет и слабеет, она каждую ночь поднимается немного левее; растения же под прибывающей луной растут лучше и быстрее, чем под убывающей луной, вот и правая рука всегда ассоциируется с силой и созиданием, а левая — со слабостью и разрушением. Кстати, общегерманское слово «левый» само по себе значит «слабый, старый, беспомощный». Счастливые хороводы приверженцы Луны, следовательно, вели по часовой стрелке, чтобы напророчить богатство и процветание, а те, которые должны были накликать беду или смерть, они вели в другую сторону, то есть справа налево. Огненное колесо, или свастика, повернутое по часовой стрелке, считалось счастливым, а повернутое в другую сторону, как у нацистов, — несчастливым. У индийской богини Кали есть два лика: правая Кали — благодетельница и всеобщая мать, левая Кали — фурия и людоедка. Слово sinister (злой, зловещий) стало значить больше, чем просто левая рука[241], потому что в Греции птица по левую руку толковалась как злое предзнаменование.
Слово «проклятие» (curse) произошло от латинского cursus (бег) — бег по кругу, как во время соревнований колесниц, — и оно представляет собой укороченную форму cursus contra solem. Маргарет Балфор, осужденная как ведьма в Шотландии в шестнадцатом столетии, обвинялась в левых танцах вокруг домов, причем в совершенно голом виде. Мой друг А. К. Смит однажды подсмотрел, как обнаженная индийская ведьма творила то же самое в Южной Индии. Музы-жрицы на Геликоне и Пиерии, будучи в мрачном настроении, наверное, девять раз проходили в танце вокруг объекта, который они хотели проклясть, или вокруг чего-то, его символизирующего.
Большинство английских поэтов, бывало, позволяли себе леворучные сатиры (среди них Скелтон, Донн, Шекспир, Кольридж, Блейк), но те, кто составили себе репутацию на сатирах или пародиях (Сэмюэл Батлер, Поп, Свифт, Калверли), вряд ли могут по праву носить это имя. Никто не сравнится в поэтической мстительности с ирландскими поэтами, разве что англо-ирландцы. Техника пародии напоминает методы русских ведьм: они тихонько идут позади жертвы, в точности копируя ее движения, и когда достигают полного совершенства, мягко падают на землю, а жертва при этом падает со всего маху. Мастерская пародия принижает пародируемые стихи, иногда на долгое время, как в случае со стихами, помещенными в школьные хрестоматии, спародированными Льюисом Кэрроллом в «Алисе в стране чудес».
Цель сатиры — уничтожить все громоздкое, неточное и скучное и освободить место для новых посевов. Киприоты постигали тайну Бога Года, называя его amphidexios, что имеет значение «владеющий обеими руками», «двусмысленный», «амбивалентный», а также давая ему оружие в обе руки. Он есть он, и в то же время он — свое собственное «Другое я» — царь и вытеснитель, жертва и убийца, поэт и сатирик — его правая рука не знает, что делает левая. В Месопотамии в качестве Нергала он был одновременно Сеятелем, который нес богатство полям, и Жнецом, богом мертвых. Но в других местах, видимо для упрощения мифа, его представляли братья-близнецы. Это упрощение породило через дуалистическую теологию теорию, говорящую о том, что смерть, зло, гниение, разрушение — ошибочны и что Бог Правой Руки когда-нибудь их уничтожит. Аскеты пытаются парализовать левую руку или вовсе забыть о ней, славя правую, но поэты-то знают, что близнецы берут верх по очереди в своей бесконечной рыцарской войне за милости Белой Богини, как герои Гвин и Гвитир ап Грайдаул сражались за благосклонность Крайтилад или герои Мот и Алейн — за благосклонность Анаты из Угарита. Война между Добром и Злом велась таким нехорошим и болезненным образом в течение двух последних тысячелетий, потому что теологи, не будучи поэтами, запрещали Богине стать посредницей и заставляли Бога предъявлять дьяволу неприемлемые условия сдачи.
Женщину нельзя исключать из сообщества поэтов, и это было одним из мудрых правил в Дьявольской таверне на Флит-стрит в те времена — перед самой Пуританской революцией, — когда Бен Джонсон изложил поэтические законы для младших современников. Он понимал, как рискуют аполлонийцы, желая стать совершенно независимыми от женщин: они впадают в идейный гомосексуализм. Едва поэтические законы начинают писать гомосексуалисты и появляется «платоническая любовь» — гомосексуальный идеализм — Богиня задумывает месть. Помните, Сократ хотел изгнать поэтов из своей отвратительной республики? Альтернатива женской любви — монастырский гомосексуализм, результаты которого скорее трагичны, чем комичны. Однако женщина — не поэт. Она или Муза, или никто[242]. Это вовсе не значит, что женщине не надо писать стихи, просто она должна писать как женщина, не представляя себя мужчиной. Поэт первоначально был mystes, или экстатическим приверженцем Музы. Женщины же, принимавшие участие в ее обрядах, являлись ее представительницами, как девять танцовщиц на изображении в когульской пещере или девять девиц, согревающих Котел Керридвен своим дыханием в «Preiddeu Annwm» Гвиона. Поэзия в архаичном мире выступала как нравственный или религиозный закон, данный мужчине Музой девяти ипостасей, или же как экстатическое высказывание мужчины в поддержку этого закона и прославление Музы. Имитация мужской поэзии порождает фальшь в работах большинства пишущих женщин, ибо женщина, связавшая себя с поэзией, должна, насколько я понимаю, или быть молчаливой Музой и вдохновлять своим женским присутствием поэтов-мужчин, как королева Елизавета или графиня Дерби, или стать Музой в полном смысле этого слова: стать Арианрод, Блодайвет и старой свиньей из Майнаур Пенарт, которая поедает свое потомство, и писать в любом из этих качеств с античной уверенностью в себе. Она должна стать видимой луной: бесстрастной, любящей, жестокой, мудрой.
Сафо была такой. Не стоит верить злой лжи аттических комедиографов, которые карикатурно изображали ее ненасытной лесбиянкой. Качество ее стихов подтверждает, что она была истинной Керридвен. Как-то я спросил моего, скажем так, морального наставника в Оксфорде, классического ученого и аполлонийца: «Скажите мне, сэр, вы считаете Сафо хорошим поэтом?» Он огляделся (дело было на улице), словно проверяя, не подслушивает ли нас кто, а потом доверительно проговорил: «Да, Грейвс, в этом-то все несчастье, она очень, очень хороша!» Как я понял, он видел удачу в том, что ее стихов сохранилось мало. Валлийская поэтесса шестнадцатого века Гвервил Мехайн тоже как будто играла роль Керридвен: «Я — хозяйка отличной таверны „Ферри", я — белая луна, радующаяся любому мужчине, который приходит ко мне с серебром».
Главная тема поэзии, если всерьез, — отношения мужчины и женщины, а не мужчины и мужчины, как представляют дело аполлонийцы. Истинный поэт — тот, кто идет в таверну и платит серебром Блодайвет, чтобы перейти через реку и приблизиться к своей смерти. Как в легенде о Хлеве Хлау: «…и до утра они проговорили о своей любви, которая расцвела всего за одну ночь». Этот рай длится только от Майского дня до кануна дня святого Иоанна. Потом затевается заговор и летят отравленные копья, но только поэт знает, что иначе быть не может. Для него нет другой женщины, кроме Керридвен, и он желает ее любви так, как не желает больше ничего на свете. В качестве Блодайвет она рада отдать ее ему, но цена — его жизнь. Эту плату она возьмет обязательно и в срок. Другие женщины, другие богини как будто подобрее. Они продают свою любовь за разумную цену. Иногда даже отдают бесплатно. Но не Керридвен: с ней любовь оказывается сильнее мудрости. Но как бы ни обижался на нее поэт в свой горький час (лучший пример этого Катулл), он сам причина своего несчастья и не имеет права обвинять ее.
Керридвен ждет. Поэзия берет свое начало во временах матриархата и свое волшебство — у луны, а не у солнца. Ни один поэт не может рассчитывать на понимание природы поэзии, если не видел мысленным взором обнаженного короля, распятого на обрубленном дубе, и танцоров с глазами, красными от дыма священного костра, вышагивающих в такт и наклоняющихся вперед с монотонным припевом: «Убей! Убей! Убей!» — и: «Кровь! Кровь! Кровь!»
Обычное невежественное употребление фразы «добиваться расположения Музы» исказило ее поэтический смысл: внутреннюю связь поэта с Белой Богиней как источником истины. Истину поэты могут представлять как обнаженную женщину: женщину без одежд и украшений, которые так или иначе определяют ее положение во времени и пространств ве. Сирийская богиня луны изображалась именно так, но со змеей вместо головного убора в качестве напоминания ее приверженцам о том, что она — Смерть, и со львом, настороженно устроившимся возле ее ног. Поэт любит Белую Богиню истинной любовью: его сердце разбивается от страсти к ней. Она — Богиня-цветок Олвен или Блодайвет, но она же — Блодайвет-сова с горящими глазами, которая внушает страх своими криками и устраивает вонючее гнездо в дупле засохшего дерева, она же — безжалостная соколиха Кирка, и Ламия с дрожащим язычком змеи, и хрюкающая Богиня-свинья, и Хрианнон с головой кобылы, питающаяся сырым мясом. Odi atque amo: любить то же, что ненавидеть. Желая избавиться от этого, аполлониец учится презирать женщину и учит женщину презирать себя.
Мудрость Соломона горька и коротка (Притчи Соломоновы 30:15): «У ненасытимости две дочери: давай, давай!»[243] Конская пиявка водится в проточной воде, родственна обычной медицинской пиявке и у нее тридцать зубов. Когда животное подходит к воде напиться, она вплывает ему в пасть, прилепляется к мягкому небу, после чего пьет кровь, пока не раздуется, а животное тем временем приходит в бешенство. В качестве символа жадности она дала свое имя Алуке, хананейской Ламии, или Суккубе, или Вампиру. Две дочери Алуки ненасытны, как сама Алука: и их зовут Шеол и Чрево или Смерть и Жизнь. Другими словами, Соломон говорит: «Женщины жадны до детей, они высасывают жизнь из своих мужчин, как вампирши, они ненасытны на ложе, они напоминают конских пиявок, которые мучают лошадей. Зачем мужчины рождаются у женщин? Чтобы в конце концов умереть. Могила и женщина одинаково ненасытны». Однако Соломон в Притчах был угрюмым философом, а не романтическим поэтом, как галилейский «Соломон» Песни Песней, который на самом деле был Салмаахом, кенейским Дионисом, любившим, как было принято в эллинистическую эпоху, свою сестру-близнеца, Майскую Невесту Шулема.
Причина, по которой в наши дни так мало поэтов продолжают публиковать свои стихи после того, как им исполняется двадцать, заключена совсем не в том, как я думаю, что они не могут найти себе покровителя и зарабатывать достаточно денег этой своей профессией. Есть несколько способов поддержать свое существование, так или иначе связанных с поэзией, да и печатать стихи совсем несложно. Причина состоит в том, что в поэте что-то умирает. Возможно, он идет на компромисс, ставя некое другое занятие — религию, философию, политику, театр — выше поэтического. Но также возможно, что он теряет веру в Белую Богиню: женщина, которую он избрал своей Музой, превращается в обыкновенную жену, делая из него обыкновенного мужа. Чувство долга мешает ему уйти от нее, особенно если она — мать его детей и гордится своей ролью доброй жены. Но если нет Музы, то нет и поэта. Английские поэты в начале девятнадцатого века, когда читающая стихи публика была очень многочисленной, уже учуяли эту проблему, и многие, среди них Саути и Патмор, постарались опоэтизировать семейную жизнь, но успеха не добились. Белая Богиня — антидомашняя богиня. Она всегда «другая женщина», и играть ее роль более нескольких лет мало кто в силах, поскольку в сердце любой менады или музы живет искушение совершить самоубийство, обратившись к радостям домашнего очага.
В седьмом веке нашей эры некая Лиадан из Коркагойнея, женщина благородного происхождения и ученая поэтесса, предприняла неудачную попытку разрешить эту проблему. Вместе с двадцатью четырьмя поэтами-учениками она отправилась, как предписывал обычай, в поэтическое cuairt — путешествие с визитами; в частности они навестили поэта Куритира, который устроил для нее пир с элем. И она влюбилась в него. Он тоже влюбился и спросил ее: «Почему бы нам не пожениться? Наш сын будет знаменитым». Она ответила: «Не сейчас. Я еще не завершила поэтическое путешествие. Приезжай за мной в Коркагойней». Потом она принялась обдумывать его слова, и чем дольше она размышляла о них, тем меньше они ей нравились. Он говорил не об их любви, а об их славе и о славе сына, который, может быть, у них родится. Почему сын? Почему не дочь? Неужели он ставит свой дар выше ее дара? Почему надо заботиться о будущих, еще не рожденных поэтах? Почему Куритиру не довольствоваться своей поэтической славой в ее поэтическом обществе? Вынашивать детей для такого мужчины было бы грехом по отношению к себе самой, думала она, хотя любила его всем сердцем и искренне обещала стать его женой.
Итак, когда Лиадан завершила свои визиты к королям и вождям Коннаугта, обменялась поэтическими премудростями с поэтами, которых нашла там, и получила дары от принимавших ее хозяев замков, она дала обет чистоты, который не могла нарушить под страхом смерти, и сделала это не из религиозных соображений, а потому, что была поэтессой и понимала — брак с Куритиром разрушит их поэтическую связь. Он все же приехал за ней, и она последовала за ним, как обещала, но, верная своему обету, не стала с ним спать. Охваченный отчаянием, он тоже дал обет плотской чистоты. Тогда они отдались под покровительство жестокого и подозрительного святого Куммине, который предложил Куритиру выбирать: видеть Лиадан, но не говорить с ней, или говорить с ней, но не видеть ее. Как поэт он выбрал второе. По очереди они ходили вокруг келий друг друга в монастыре Куммине, не имея возможности повидаться. Когда же Куритир уговорил наконец Куммине несколько ослабить путы, тот немедленно обвинил их в нарушении обета и изгнал Куритира из монастыря. Куритир отрекся от своей любви и стал пилигримом, а Лиадан умерла, раскаявшись в ненужной победе, которую одержала над ним.
Ирландцы знали о любовных проблемах поэтов еще с дохристианских времен. В «Болезни Кухулина» поэт и герой Кухулин покинул свою жену Эмер и стал жертвой волшебства Фан, царицы сидов. Поначалу Эмер была его Музой, и во время своей первой встречи они вели поэтическую беседу, из которой никто, кроме них, не понял ни слова. Однако в браке они отдалились друг от друга. Эмер в ярости явилась в замок к Фан требовать Кухулина обратно, и Фан заявила, что Кухулин принадлежит Эмер по праву, что ее, Фан, он не любит по-настоящему и что ему лучше вернуться к Эмер:
Благородная Эмер, он твой.
Увы, он покинул меня,
Хоть я не могу не желать
Того, кого удержать не в силах.

 

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar