Меню
Назад » »

П.А.Флоренский. Столп и утверждение истины. (47) Письмо двенадцатое: ревность

XIII. Письмо двенадцатое: ревность
Мне кажется, стало несомненным, что обсуждение любви вообще и дружбы в частности, и в их конкретной жизненности, почти неизбежно подымает вопрос о явлении теснейше с ними связанном, — о ревности. Что практически этот вопрос выдвигается на первую линию по важности, — о том едва ли возможно двоякое мнение. Но, мне думается, не достаточно сознается большинством мыслителей его теоретическая важность: в философской литературе понятие ревности загнано куда-то на задворки и редко-редко когда его удостаивают взглядом. Вот почему мне кажется необходимым глубже проникнуть в понятие ревности. Полагаю, на основании сказанного в конце предыдущего письма, что уяснение понятия ревности служит, вместе, к уяснению самого понятия дружбы и любви.
Итак, что же такое ревность? —
В ходячем, интеллигентском словоупотреблении ревность понимается как порок, или, по меньшей мере, как бесспорный нравственный недостаток,— нечто постыдное и достойное осмеяния. В основе ревности интеллигенцией принято усматривать и гордость, и тщеславие, и самолюбие, и подозрительность, и недоверие, и мнительность, — словом, все что угодно, но только не какое-либо моральное преимущество.[812] Этот взгляд на ревность особенно свойствен тому веку, который был революционно-интеллигентским по преимуществу, — XVIII-му; и осуждается ревность в особенности в том месте, где просветительская рассудочность царила нетерпимее всего, — в Париже.
«Гордость и тщеславие делает ревнивыми столько же людей, сколько и любовь», — сказал Буаст. — «Любовь ревнивцев походит на ненависть» — свидетельствует Мольер. — Ревность происходит более от тщеславия, чем от любви», — признает М-те де Сталь. — «В ревности бывает часто более самолюбия, нежели любви», — указывает Ларошфуко. — «Ревность грубая, это — недоверие к любимому предмету; ревность деликатная, это — недоверие к самому себе», — рассуждает некто.— «Самые ревнивые из всех любовников, это — любящие славу», — наблюдает Трюблэ. — «Ревнивец, это — ребенок, который пугается чудовищ, созданных в потемках его воображением», — думает Буаст. — «Ревнивец проводит свою жизнь в отыскании тайны, открытие которой нарушает его благополучие», — подмечает Оксенштирн. Эту мысль облекает игрою слов Шлейермахер или Грилльпарцер: «Die Eifersucht mit Eifer sucht, was Leiden schafft», [813] т. е. «ревность с рвением ищет то, что доставляет страдание», или: «что страсть», т. к. в произношении слышится «Leiden-schaft»; каламбур, который можно передать приблизительно чрез: «ревность ревностно ищет, что — страсть». — «Из недугов ума ревность есть тот, пищею которому служит наибольшее число вещей, а лекарством — наименьшее» — определяет Ноэль. — «У ревности глаза рысьи», — говорит Беллами. — Поэтому, любовь и ревность несоединимы. «Когда самолюбие господствует над ревностью, любовь потеряла свою власть», — утверждает Ленгрэ. — «Ревность гасить любовь так же, как пепел гасит огонь», — пишет королева Наваррская. — «Сильные страсти выше ревности», — читаем у Ларошфуко.[814] 
Это, — несколько расплывчатое, житейское, — понимание ревности нашло себе законченную и психологически-мотивированную форму в чеканном определении ревности, данном Барухом Спинозою. Любовь, полная ненависти к любимому предмету и зависти к другому, пользующемуся любовью первого, есть, — по Спинозе, — ревность. Спиноза тут чрезвычайно удачно пользуется образом смешения двух жидкостей, когда они, проникая одна в другую, струятся и мутнеют, — что обозначается термином fluctuatio. Так и при ревности: любовь и ненависть, смешиваясь, образуют fluctuatio, «струение» души, вследствие чего сознание мутнеет и делается непрозрачным.
Ревность, — по Спинозе, — есть такое именно «струение души», происходящее зараз от любви и ненависти, сопровождающейся идеей другого, которому душа завидует: «Hoc odium erga rem amatam Invidiae junctum Zelotypia vocatur, quae proinde nihil aliud est, quam animi fluctuatio orta ex Amore et Odio simul, concomitante idea alterius, cui invideret».[815] 
Вот какими рассуждениями приходит Спиноза к этому своему классическому определению ревности:
Любовь, говорит он, стремится ко взаимности, и притом — к совершеннейшей взаимности. Всякое умаление и всякий ущерб, испытываемые нами в этом отношении, ощущаются как само-умаление, т. е. причиняют сильнейшую скорбь. Совершеннейшая взаимная любовь есть любовь всепоглощающая; мы хотим сполна обладать ею, она — наше высшее счастие, которое мы ни с кем не хотим делить и никому не хотим уделять. Если любимое существо любит кого-либо другого более, чем нас, то мы ощущаем себя безгранично несчастными. Причина нашего несчастия есть предмет нашей ненависти; следовательно, мы будем ненавидеть возлюбленного, потому что он лишает нас своей взаимности, и завидовать тому, кто пользуется этой взаимностью. Так возникает любовь, которая одновременно ненавидит и завидует, — ревность. Эта страсть особенно сильна, если нашим счастьем завладел другой; и, чем сильнее было счастие; тем ярче разгорается ревность, так что она, если не укротит ее какая-нибудь иная сила, затемнит всю нашу душу: ненависть к любимому предмету тем сильнее, чем сильнее была ранее любовь.[816] 
Вот важнейшие относящиеся сюда теоремы:[817]
Prop. XXXV. «Si quis imaginatur rem amatam eodem vel arctiore vin-cu|o Amititiae quo ipse eadem solus potiebatür, alium sibi jüngere, Odio erga ipsam afficiebatur, et illi alteri invidebit». — «Если кто воображает, что любимая им вещь находится с кем-либо другим в такой же или еще более тесной связи дружбы, чем та, благодаря которой он владел ею один, то им овладевает ненависть к любимой им вещи и зависть к другому».
Prop. XXXVI. «Qui rei, quam semel delectatus est, recordatur, cupit eadem cum iisdem potiri circumstantiis, ac cum primo ipsa delectatus est».— «Кто вспоминает о вещи, от которой он когда-либо получил удовольствие, тот желает владеть ею при той же обстановке, как было тогда, когда он наслаждался ею в первый раз».
Prop. XXXVII. «Cupiditas, quae ргае Tristitia vel Laetitia, praeque Odio vel Amore oritur, eo est major, quo affectus major est». — «Желание, возникающее вследствие неудовольствия или удовольствия, ненависти или любви, тем сильнее, чем больше эти аффекты».
Prop. XXXVIII. «Si quis rem amatam odio babere inciperit, ita ut Amor plane aboleatur, eandem majors odio, ex pari causa, prosequetur, quam si ipsam nunquam amavisset, et eo majori quo Amor antea major fuerat». — «Если кто начал любимую им вещь ненавидеть, так что любовь совершенно уничтожается, то вследствие одинаковой причины он будет питать к ней большую ненависть, чем если бы никогда не любил ее, и тем большую, чем больше была его прежняя любовь».
Согласно житейскому пониманию, ревность есть вредный для любви и безобразный нарост ее; причины ревности чужды сущности любви, и потому ревность обычно признается устранимой из любви. Спиноза усматривает более тесную связь между любовью и ревностью; для него, ревность — не случайный попутчик любви, а верная тень, появляющаяся на экране душевной жизни всякий раз, как любовь освещается изменою любимого; или, точнее, ревность, по Спинозе, есть необходимый эквивалент любви, возникающий при повороте отношений к худшему. Любовь не исчезает, но преобразуется в ревность. Но, все же, и тут, на почве Спинозовского анализа, мыслима любовь без ревности, — при полной взаимности, — так что ревность,— хотя и необходимая психологически при известных условиях, — получает в глазах Спинозы оценку отрицательную, как animi fluctuatio, — как затемнение сознания, как неукротимая страсть. Ревность в любви, для Спинозы, не есть любовь; и потому, — как инородная любви, как не-любовь, хотя с любовью и находящаяся в причинном отношении, в отношении эквивалентности, — ревность предосудительна. Таким образом, и Спиноза, в итоге, остается при ходячем понимании ревности. Почему же это произошло?
Чтобы ответить на поставленный вопрос, вспомним безжизненный и вещный характер всей философии Спинозы. Не имея категории личности, Спиноза не может различать любви к лицу и вожделения к вещи, — смешивает любовь и вожделение или, точнее сказать, подменяет первую последним. Всюду мы читаем у него безличное res amata, — что должно перевести: «вещь вожделенная», ибо вещь не может быть любима; да, «res amata», — но нигде нет речи о любимой личности, — о личности, к которой одной только и может быть приложен эпитет «любимая». Правда, в современном обществе нередко можно услыхать что-нибудь вроде «любимое варенье», «люблю сигары», «полюбил карты» и т. п., но для всякого здорового человека ясно, что это — или извращение и затемнение сознания, или же — насилие над языком. «Варенье», «сигары», «карты» и т. д. нельзя любить, а можно лишь вожделеть. Но кореллат вожделения— ненависть с завистью; поэтому-то у Спинозы, в исходном понятии любви, получает такое ударение этот предосудительный момент ненависти с завистью. Однако, как любовь не есть вожделение, так же точно и ненависть с завистью — не ревность, хотя, действительно, последняя так же относится к тому, что Спиноза разумеет под ревностью, как истинная любовь — к вожделению. Чтобы понять ревность в собственной ее природе, надо еще теснее связать ее с любовью, ввести в самое сердце любви и, подчеркнув личную природу любви, вскрыть, что ревность есть сама любовь, но в своем «инобытии»; нам надо обнаружить, что ревность есть необходимое условие и непременная сторона любви, — но обращенная к  скорби, — так что желающий уничтожить ревность уничтожил бы и любовь. Точно также, в вожделении есть всегда ненависть с завистью.
Чтобы показать это, прежде всего надо снять с ревности тяготеющий над нею момент осуждения. Ревность так часто смешивалась с известными недолжными видами проявления ее, что самые слова: «ревность», «ревновать» и «ревнивый»,: не говоря уж о «ревнивец», стали словами осуждения.
И однако, видеть в подозрительности, мелочном самолюбии, недоверии, недоброжелательстве, злобе, ненависти с завистью и т. п. сущность ревности — столь же неправильно, как в недавании свободы, лицеприятии, несправедливости и т. п. полагать суть любви, или в холодности, черствости сердца, жесткости и жестокости его усматривать суть справедливости. Подозрительность, ненависть с завистью и т. д. — все это дурные, недолжные, эгоистические проявления ревности, рождающиеся от смешения любви с вожделением. Между тем, два ряда исторических данных намекают на эту непредосудительность, и даже не только не предосудительность, а прямо положительность, должность ревности. В самом деле, во-первых, народ с бого-сознанием чистейшим, избранный народ еврейский, яснее, нежели кто-нибудь знавший и понимавший любовь Божию, настойчиво, непрестанно, без колебаний твердит о ревности Божией. Вся Библия насыщена и пронизана ревностью Божиею, и не считаться с этим — невозможно. А затем, во-вторых, народ чистейшей человечности, гениальный народ эллинский, лучше кого бы-то ни было знавший и понимавший человеческую любовь во всех ее видах, он опять-таки черту ревности имеет во всем как основную черту, как черту характернейшую и неотъемлемую от него. Фр. Ницше, в своих набросках «размышления» «Мы филологи», среди трех «избранных пунктов из древности» преднамечает к разработке: «Облагорожение ревности, греки — самый ревнивый народ».[818] И с этим, опять, нельзя не считаться. Если и яснейший гений и чистейшая вера являет нам ревность, как силу положительную и необходимую в существе любви как человеческой, так и Божественной, то значит — она и есть такова и, значит, она — совсем не то, что побочные страсти, сопровождающие ее.
Но что же, в таком случае, — сама ревность? Она — один из моментов любви, основа любви, фон любви, первичная тьма, в которой воссиявает луч любви. Любовь есть свободное избрание: из многих личностей. Я, актом внутреннего самоопределения, избирает одну и к ней, — одной из многих, — устанавливает отношение, как к единственной, душевно прилепляется к ней. Ее, — обыкновенную, — Яхочет рассматривать как необыкновенную; ее, — серую, — как праздничную; ее, — будничную, — как торжество. Она в толпе стоит, но Явызывает ее и с площади ведет в прибранную горницу сердца своего. Я рисует изображение ее на чеканном золотом поле.[819] И — справедливо, ибо это изображение — не карикатура, какую рисуют люди в большинстве случаев; это даже и не портрет, — живописуемый мудрыми. Это — образ образа Божия, — икона. Я, нарушая «справедливость» закона тождества, метафизическим актом самоопределения, — не рассудком, — всем существом своим, — решает видеть в избранной,— одной из многих,— личности — исключительную, из ряда прочих выходящую, — одним словом, делает себя в отношении к избранной таким, что та личность делается для него Ты. Дружба, повторяю, исключительна, как исключительна и супружеская любовь. «Много»— признак несовершенства объекта любви, как такового, признак незаконченности Ты, как Ты. И многобрачие и много-дружие ложны по самой идее своей и неизбежно должны или перейти в нечто личное, — первое в единобрачие, второе — в едино-дружие, — или же вовсе растлиться и перегнить, — первое в отношения похоти, а второе — в отношения корысти, т. е. из полу-личных сделаться вещными. «Нельзя, — говорит Аристотель,[820] — нельзя быть другом многих, имея в виду совершенную дружбу, точно так же, как нельзя в одно время быть влюблену во многих. Подобная дружба кажется совершенством и, как таковое, может быть обращена лишь на одного человека. — Πολλοίς δ'ε'ιναι φίλον κατά την τελείαν φιλίαν ούκ ενδέχεται, ωσπερ ούδ' έραν πολλών άμαν εοικε γαρ υπερβολή, το τοιούτο δέ προς ένα πέφυκε γίνεσθαι».
Но, если даже сказать здесь, что таких, любимых, Ты — бывает «много», то все-таки к каждому, при любви, отношение — как к единственному. Всякая любовь, в существе своем, имеет избирательную, избирающую силу, есть dilectio, и потому, любимый — всегда избранник, избранный, единственный. В этом-то и заключается личная природа любви, без которой мы имели бы дело с вещным вожделением и с безразличием в замене вожделенной вещи вещью ей равною. Требование нумерического тождества любимой личности, — хотя бы при отсутствии тождества генерического, признакового, т. е. верность личности и при изменении ее,[821] — характеризует любовь и, вместе, нарушение ею закона тождества, тогда как требование генерического, признакового тождества вожделенной вещи, — при безразличии к тождеству нумерическому, даже при непонимании его, — и, потому, — соблюдение закона тождества характеризует собою вожделение. Сознание единственности — таково условие любви, даже в самых несовершенных ее проявлениях; мало того, даже для иллюзии любви нужна, если не единственность, то хотя бы иллюзия единственности, неповторимости, исключительности, — хотя бы он, любящий, мнил любимое существо единственным столь же неосновательно, сколь всегда мнит себя единственною в мире и истории всякая первая любовь, сколь ошибочно считает себя единственным каждый из «единственно-законных» наследников и истолкователей Канта, сколь ложно, наконец, утверждает себя единственным «Единственный» Штирнера. Иначе — безусловно невозможна даже иллюзия любви, и будет в отношениях лишь корысть, грязь и смерть. Самая мысль о возможности замены одного лица другим, как опирающаяся на признание омиусии, т. е. вещности, есть мысль греховная и ведущая к смерти.
Непонятным актом избрания личность сделана единственной, призвана к высокому, к царственному сану Ты. Она согласилась на это избрание. Она сказала «Да» и возложила на себя венец величия. Чего же теперь Я хочет? — Только одного: того, чего восхотело, — любви своей. Я утверждает акт любви своей как вечный по ценности и, значит, требует его пребываемости, его неотменности. Это внутреннее утверждение выражает себя как рвение или ревностъ воплотить во времени свой вечный акт избрания любимого Ты. Я желает, чтобы Ты не мешало ему в его любви, т. е. чтобы оно в отношении к нему действительно было Ты. Пусть любимое Ты ведет себя, как единственное; пусть не сходит со своего пьедестала выделенности, обособленности, избранничества. Это ничего, если избранное Ты будет самым заурядным в толпе и для толпы. Но для Я, для избравшего, оно должно быть именно Ты, и — ничем, кроме как Ты: иначе невозможна самая любовь, иначе не может воплотиться во времени самый акт избрания. Иначе «время» любви не будет «подвижным образом вечности»,[822] избрания. Ты, в отношении Я, должно и вести себя как Ты, а не как один из многих, — должно быть в венце царском, а не в ночном колпаке. Сознание необходимости этого от Ты для самой возможности любви влечет за собою желание осуществить это избранничество и, затем, утвердить и охранить его. Все это вместе и будет ревностью.
А если Ты не захочет этого? Если оно упорно нарушает сан свой и высокое положение, свободно им принятые? Если оно, сказав «Да» на предложение ему новой сущности, — Ты, — если оно, по легкомыслию, или по упрямству, или по недостатку искренности в принятом на себя высоком жребии, своей жизнью показывает, что для него Я — не Я? Если, желая быть Ты, оно не хочет признавать Яза Я? — Тогда Я не может и не должно оставаться без противо-действия. Это противодействие есть проявление ревности, — ревности к своей любви, т. е. заботы о непорочности, о подлинности, наконец, о сохранение своей любви. Требование этого от Ты во имя самой возможности любви влечет за собою желание осуществить это избранничество, утвердить и оградить его. Все это, вместе, — повторяю, — и будет ревностью. Что-нибудь одно. Или Ты должно признать это противо-действие себе, эту борьбу за любовь, эту ревность — и измениться, или же оно должно отказаться от сана своего, признать себя только заурядным, вернуться с престола в серую толпу, из торжества — в будничную обстановку. Для Я нельзя любить и не ревновать, когда Ты фактически перестает быть Ты, т. е. не стараться снова сделать его Ты. Поэтому, если за ним не признают права и долга ревности, то не остается ему ничего, кроме как низвержения Ты с его престола. Я должно забыть о Ты, разлюбить его, ибо только этим путем можно избавить Ты от требования ответной любви. Но Ты — вросло в Я, сделалось частью его. Разлюбить — это значит лишиться части своей. Забыть — это значит отсечь от себя кусок живой плоти. Так и бывает, когда, уважая чужую свободу, приходится вырвать любовь из груди вместе с самым сердцем.
Любовь — беспредельна; она не ограничивается ни местом, ни временем, она — вселенска. Но эта вселенскость любви не только не исключает, но даже предполагает обособленность, отъединенность, изоляцию.[823] Ведь любовь имеет корнем своим святыню души и возможна лишь постольку, поскольку жива эта святыня. Оберегать жемчужину души — значит оберегать самую любовь; нерадеть о святыне своей — значит нерадеть о любви. Любовь не только вселенска, но —и ограниченна; не только беспредельна, но — и замкнута. Слово, сказанное о сем Господом, ныне не приемлется и считается жестким и жестоким; но, что всего замечательнее, в «мати всем книгам», — в Евангелии, — оно стоит непосредственно после слова о неосуждении ближнего и притчи о бревне и сучке в глазу. «Лицемер? вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть сучек из глаза брата твоего» (Мф 6:5). И антитетически встречается с этою мыслью, как бы направляясь острием против ее острия: «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего пред свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас» (Мф 7:6). Как бы поясняя это изречение, преп. Серафим Саровский учит нас:
«Что есть лучшего в сердце, — то мы без надобности не должны обнаруживать; не всем открывай тайны сердца твоего».[824] 
Итак, с одной стороны, «не осуждай», но, с другой» «считай псами и свиньями» тех, которым не достоит открывать тайны сердца. Открывай их лишь некоторым, избранным, выделенным из стада свиного. Это— антиномия, и антиномия эта приблизительно равносильна антиномии любви-ревности.
Для примерного (—хотя и приблизительного только—) пояснения сказанного приведу еще отрывок из уже цитированного ранее дневника.[825] Это — запись какого-то действительного или воображаемого разговора с другом. Вот она:
«— Ты ведешь себя так-то и так-то. Ты таишься, ты секретничаешь, ты желаешь полной самостоятельности, тебя тяготит признание,— как твое, так и друга.
—  Да, но неужели ты не знаешь, что я всегда и везде так веду себя?                      
—  Хотя это и не совсем правильно, и ты далеко не со всеми и не всегда и не везде таков, но если бы и так было, — это для меня не ответ. — «Дружба» потому и есть дружба, что от другого что-то передается мне и от меня — другому. Потому «отношения» и суть отношения, что они кого-то к кому-то, т. е. к другому, относят, — выводят каждого из само-замкнутости эгоизма и узости сердечной, — что они «расширяют бытие» личности, как говорил Спиноза...
— Но если, — пойми, — природа моя, естество мое такое.
— Ну, так что ж? Всякого естество таково, — эгоистично и узко. Но дружба-то и открывает ход притоку новой реальности. На то — и дружба, чтобы мы не были «сердцем хладные скопцы», а ведь скопчество сердечное — самый худший из пороков, самое ужасное из всего, что может быть с человеком.
— А если я — всегда «скопец»...
— В любви наша личность перестает быть такой, как «всегда», как «везде», как «со всеми». Старчество, дряхлость души проходят. Душа обновляется и молодеет.
— Но разве у нас нет никаких отношений? Живем же как-нибудь...
— В том-то и дело, что — «как-нибудь». Если же нет тех отношений, о которых я говорил, если «отношения» никого не соотносят и «связи» никого не связывают, — тогда их вовсе нет, и личности — не в дружбе, не друг в друге, а сами в себе и сами по себе, — в себя-любии. Если ты остаешься со мною, «как со всеми» и ведешь себя в отношении меня, «как всегда и везде», то это-то лучше всего доказывает, что ты не ведаешь ни дружбы, ни отношений, ни связи...
Пойми, я не любви или нелюбви твоей хочу, не дружбы или вражды, а простой определенности, чтобы я знал, стоит ли изнемогать и тратить силы над этою нивой дружбы, в надежде хотя бы на далекий урожай, или же я заранее должен отказаться от мысли на лучшее будущее, бросить бесплодную, каменистую ниву и заняться тогда уже «своими» делами. Но ты глух: «добру и злу внимая равнодушно» ты отмалчиваешься. Долго ли так?..»
Сердце, изъязвленное Другом, не залечится ничем, — кроме Времени, да Смерти. Но Время стирает язвы его, удаляя и больную часть сердца, — частично умерщвляет, — а Смерть изничтожает всего человека. Поскольку жив, стало быть, человек, постольку неисцельны и болезненны раны его от дружбы. И будет он ходить с ними, чтобы явить их Вечному Судие.
Взгляни на Господню притчу о «званных», и «избранных» (Мф 22:2-14; Лк 14:16-24). Сколько в ней тайной горечи, — бесконечной горечи и боли уязвленного в самую любовь свою сердца. Любимые, званные, те, которых сам Бог ревновал, которым Он все делал, — чего не делал ни одному народу... и что же? Они не хотят быть избранными, они не хотят собственного спасения своего. Мало того, они не хотят даже быть просто деликатными, — откликнуться на призыв Любви, дающей им высший дар Свой, делающей их друзьями Своими. Они пренебрегают любовью Любви. Ну, тогда: «Изыди скоро на распутия и стогны града, и нищие, и бедные и слепые и хромые введи семо». И, когда осталось еще место, то опять: «Изыди на пути и халуги, и убеди внити, да наполнится дом мой». Пир любви, который некому предложить, — который готовился для милых сердцу, но оказался наполненным проходимцами с улицы!
Все делать, все сделать в дружбе, чтобы преодолеть стоящую между человеками стену. Не жалеть сил, бороться за общение до поту, до кровей мученических, до смерти. Положить живот за други своя, ибо первое, от чего должно освободить друзей, — это от неискренности, от холодности, от самозамкнутости. Но есть, бывает граница, которой не перейдешь. Есть стена, которой не прошибешь ни лбом, ни же тараном. И, когда подошел к этой границе, когда вплотную придвинулся к этой стене, — тогда надо уходить. Со скорбью сердца надо вырвать чувство из себя, — хотя бы отрывая кусок плоти живой; надо освободиться от того, что невозможно, — а невозможно, именно, показать другому, что невозможное, — т. е. любовь, — возможно. Сам Спаситель мира избранному Богом народу,— когда подошел к этой границе, с которой ясно была видна невозможность пронять его любовью, — Сам Он повернул вспять. «Иерусалиме, Иерусалиме, избивый пророки, и камением побиваяй посланныя к тебе, колькраты восхотех собрати чада твоя, якоже собирает кокош птенцы своя под криле, и не восхотесте! Се оставляется вам дом ваш пуст» (Мф 23:37-38).
Из произведенного анализа понятия ревности видна глубочайшая связь ее с преодолеванием закона тождества, — этой первоосновы рассудка. Отсюда понятно, почему ревность, даже в наиболее чистых проявлениях своих, навлекает на себя косой взгляд недоброжелательства со стороны рассудка, почему «здравый смысл» и кровная дочь его, насмешка, так охотно прохаживаются на счет ревности, даже когда последняя берется in abstracto, в принципе. Как любовь, так и ревность, — другая любовь, — сражаются с рассудком, прорывая своим напором основную часть его, — закон тождества. И, в этом смысле, ревность — глубоко несправедлива. Если безрассудность ревности навлекает на нее интеллектуальное осуждение, как «нелепости», то эта несправедливость ревности, в свою очередь, вызывает раздраженную моральную оценку ее, как явления «безнравственного». Вот еще причина затемнения разобранного нами понятия ревности.
Данные этимологии подтверждают те заключения, к которым привел нас метафизически анализ понятия ревности. Понятие ревности, в русском языке,[826] в основном своем направлении, характеризуется как мощь, как сила, как. напряжение, но вовсе не как страх, или ненависть, или зависть. — Рев-н-ив и соответственные производные рев-н-о-ва-ть, рев-и-ость некоторыми сближаются с латинскими riv-al-is, riv-in-us — соперник и с французскими riv-al, riv-al-is-er, riv-al-it-é. Но, если это — и так, то все же остается неясным, каково коренное значение этого слова. Ответ на этот вопрос дать не трудно. Рев-н-ив, чрез свою старо-славянскую форму рьв-ьн-ив, приводит-ся к тому же корню, что и семейство слов рв-ен-и-е, рев-н-ост-н-ый, рев-н-и-тел-ь, ибо для этих последних старо-славянскими производными будут рьв-ен-и-к, ръв-а-н-ь, т. е. lucta, борьба. Ревность, очевидно, — то же, что и рвение, ревнивый — то же, что и ревнитель, ревновать — то же, что и рвать или, скорее, рваться. Сербское рв-а-ти имеет смысл eniti, рв-а-ти се — certare. Тут проводятся соотношения с санскритскими: аг-v-an — стремительно бегущий, поспешающий, aurva — проворный, быстрый, конный; с греческими όρέφοντο — они поспешили, ό-ρεύ-ει — спешит, устремляется; с латинским ru-i-t, с древне-саксонским aru, древне-северным örr — быстрый, готовый, конный.
Как «иметь ревность», так и «иметь рвение», по своему корню, означает лишь наличность силы, мощи, стремительности. Это —противоположность вялости, бессилию, слабости. Вот почему, ревновать нередко употребляется в значении «с силою, с энергиею стремиться к чему-нибудь», «быть энергичным в чем-нибудь». Ревновать чего или поревновать чего значит, — по В. Далю,—«потщиться всеми силами», «со рвением стремиться к чему-либо». Так, говорится: «ревную знаний», «ревную небесного царства», «ревнуйте же дарований больших». Ревновать кому, чему имеет значение «соревновать, подражать, последовать, или стремиться, как бы взапуски, не уступая. Так, Ломоносов употребил оборот: «ревнуйте нашему примеру»; так же точно говорится: «я всегда ревновал успехам его» и т. д. Отсюда мы можем с решительностью заключить, что ревность прежде всего означает, — как и указывает В.Даль, — «горячее усердие, стремление» и даже, преимущественно, — «к делу»; в этом именно смысле говорится: «ревность по службе», «ревность к службе», «ревность не по разуму». Вместе с тем, ревностный значит «самый усердный, прилежный, заботливый, предавшейся всею душею делу»; таков оборот: «ревностный поборник правды или за правду».[827]
Точно также и греческое ζήλος или, в дорической форме, ζαλος имеет собственным своим значением «пыл, рвение — ardeur, zèle»,[828] затем «соперничество, ненависть — rivalité, haine» и, наконец только, «ревнивость — jalousie», т. е. ревность, как принято понимать ее в интеллигентском языке и как ее вовсе не понимает ни один народ. Сообразно с этим, глагол ζηλόω означает «домогаться с жаром, сильно желать, rechercher avec ardeur, envier». Что же касается до этимологии этих слов, то здесь Имеется такое изобилие различных и притом искусственных гипотез, что сказать что-нибудь определенное было бы опрометчивым.[829] Можно указать только, что, по Преллъвицу, слово ζήλος происходит от √jâ, т. е., собственно, «быть рьяным — heftig sein», равно как и глагол ζητέω — искать, домогаться.
 Латинский язык не дает нам в настоящем случае ничего нового: слово zelotypia, — ревность, — заимствовано из греческого и происходить, следовательно, от ζήλος.
Наконец, в древне-еврейском языке, как рвение, Eifer, так и ревность, Eifersucht, обозначается одним словом, а именно קנאה кин'а, происходящим от обще-семитского √קנא , √kh'. Этот трех-литерный корень нисколько не содержит в себе оттенка интеллигентской ревности; так, в арабском языке он имеет значение «становиться весьма красным — hochrot werden», в сирском — «быть темного цвета — dunkelfarbig sein». Отсюда уже в языке еврейском и в прочих семитских √קנא , √kh' означает «быть ревнивым, страстным». Самое слово קנאה кин'а означает, прежде всего, страсть любви с ревностью, затем соревнование и еще ревность, Божию ревность о славе Своей».[830] 
Существует еще одно слово, признаваемое некоторыми[831] за эквивалент русского «ревность», — это именно שקידה шекида.
Но слово шекида, еще менее чем кин'а, содержит в себе понятие «ревности», в специфическом значении слова. В самом деле, шекида происходить от обще-семитского √שקד , √шкд, в финикийском языке соответствующего понятию «уважать, почитать, ценить что — auf etwas achten», а в языке мишнаическом и таргумическом получившем значение «быть ревностным — eifrig sein».[832]
Итак, общее заключение, к которому пришли мы, будет таково: Этимология и словоупотребление слова ревность и производных его бесспорно подтверждают данный ранее метафизический анализ понятия ревности. А именно, окончательно снимается с ревности тяготеющее на ней осуждение, и она признается лишь необходимым выражением, или, точнее сказать, лишь необходимою стороною сильной любви. Это-то и делает понятным, почему Слово Божие столь часто и столь упорно приписывает ревность Богу. Да и было бы совершенно непонятно, как состояние, само в себе предосудительное, может быть образом чего-то в Божественной жизни. Ведь никогда, ни при каких антропопатизмах Богу не приписывается греха, или похоти, или лжи. Если же Ему приписывается ревность, то, как бы мы ни понимали эту Божию ревность, загодя можно утверждать, что она — нечто святое; и потому, человеческая ревность не есть что-то само в себе недолжное и скверное. Из сделанных же здесь разъяснений очевидно, что в таковом приписывании Богу ревности должно видеть не натянутый антропопатизм, а точное обозначение существа дела. Ведь ревность есть понятие онтологическое, а не психологическое и не этическое.
Но мало того, что ревность есть необходимый момент любви. Она, по распространительному толкованию преп. Исаака Сирина, есть необходимая сторона всего доброго, что ни есть в человеке. Она вообще есть сила, осуществляющая добрые желания. «Кто имеет добрые желания, тому противление не может воспрепятствовать исполнить оные... Бывает же это по следующей причине. За всякою мыслью доброго желания, в начале его движения, последует некая ревность, горячностию своею уподобляющаяся огненным углям; и она обыкновенно ограждает сию мысль, и не допускает, чтобы приблизилось к ней какое-либо сопротивление, препятствие и преграда, потому что ревность сия приобретает великую крепость и несказанную силу ограждать на всякий час душу от расслабления или от боязни, при устремлениях на нее всякого рода стеснительных обстоятельств. И как первая та мысль есть сила святого желания, от природы насажденная в естестве души, так ревность сия есть мысль, движимая раздражительною в душе силою, данная нам Богом на пользу, для соблюдения естественного предела, для выражения понятия о своей свободе исполнением естественного желания, находящегося в душе. Это есть добродетель, без которой не производится доброе, и она называется ревностью, потому что от времени до времени движет, возбуждает, распаляет и укрепляет человека. — Некто... ревность сию в словах своих назвал «псом и хранителем закона Божия», т. е. добродетели...».[833] Далее, св. Отец объясняет, что ревность слагается из страха утратить благо и из стремлений удержать его; вот почему ослабление ревности — худое предзнаменование, обусловленное либо охлаждением духовным, либо самонадеянностью и гордостью, т. е. отношением к духовному благу уже не живым и личным, а имущественным и плотским, как к какой-то вещи, которую можно положить под замок и, не переживая ее, все же владеть ею.
Так стремление к Столпу и утверждению Истины осуществляется и сохраняется ревностью, этою для современного сознания загнанною и презренною силою нашего духа.
 
[812] Типично-интеллигентские суждения о ревности слышим от интеллигента из интеллигентов — В. Г. Белинского. «Сердцем Алеко одолевает ревность... — говорит он. — Эта страсть свойственна или людям по самой натуре эгоистическим, или людям неразвитым нравственно... Человек нравственно-развитой, любит спокойно, уверенно, потому что уважает предмет любви своей (любовь без уважения для него невозможна)... Охлаждение [«любимого предмета»] заставит его страдать, потому что любящее сердце не может не страдать при потере любимого сердца; но он не будет ревновать, ревновать, без достаточного основания, есть болезнь людей ничтожных, которые не уважают ни самих себя, ни своих прав на привязанность любимого ими предмета; в ней высказывается мелкая тирания существа, стоящего на степени животного эгоизма.   Такая   ревность   невозможна   для   человека   нравственно-развитого; но таким же точно образом невозможна для него ревность на достаточном основании: ибо такая ревность непременно предполагает мучения подозрительности, оскорбления и жажды мщения...» и т. д. и т. д., и все это резонерство пересыпано: «если бы человек», «существо нравственно развитое», «человеческое достоинство» и т. п. (В. Г. Белинский. Сочинения А. Пушкина [о «Цыганах»]. «Соч.», Т. 8, стр. 458 слл.).
[813] Fr. Kirchner. Wörterbuch d. Philosophischen Grundbegriffe, 3-te Aufl., Lpz., 1897, S. 106: Eifersucht. 
[814] Привед. афор. цит. по: Н. Макаров. Энциклопедия ума, или словарь избранных мыслей авторов всех народов и всех веков, СПб., 1877, стр. 271-272.
[815] Spinoza. Ethices pars prima. Prop. XXXV, Seh. (Opera [95] Vol. l,p. 151). 
[816] id., pars III, Propp. XXXIJI-XXXVIII, pp. 150-154. — Б. Спиноза. Этика, изложена в геометрическом порядке, пер. с лат. Н. А. Иван-цова, М., 1892. — Ср. излож. у Куно Фишера. Ист. Нов. Филос, Т. II, СПб., 1906, стр. 444-445.
[817] Этика [816], стр. 184,186, 189.
[818] Фр. Ницше. Мысли и наброски к несвоевременному размышлению. Мы филологи. Из посмертн. произ. 1874—1875 г. Пер. П. Рутковского II, 3. 103 («Полн. Собр. Соч.», «Моск. Книгоизд.», Т. 2, 1909 г., стр. 302).
[819] Ср. стих. Уот Уитмана, — «Тебе».
[820] Аристотель. Этик. Ник. VII 7 (Ф 8) [35], р. 1158 1-8.
[821] Стр. 76-81.
[822] Ср. Платон. Тимей 37d, 38a, 38b [29], pp. 209 16-20, 31-32, 39-43. 
[823] В этом стремлении к уединению предмета любви есть нечто похожее на стыдливость [288]
[824] Αрх. Серафим [42], стр. 182.
[825] Стр. 452-456.
[826] Горяев [6], стр. 296: рвение; стр. 297: ревнив — Даль [7], Т. 3, стлб. 1666-1667: ревнивец; пол. 1667: ревновать.
[827] Даль [7], Т. 3, стлб. 1667.
[828] Boisacq [l2], 4-me livr., p. 309, тут приведены нек. из этимологии. Еще: Curtius Π, 4-te Aufl. Lpz., 1873, SS. 380-381, n. 567.
[829] Prellwitz [830], S. 109: ζάλη; S. 110: ζήλος, ζητέω. 
[830] Gesenius. Handw. [24], SS. 692-693. Тут же привед. и ссылки на соотв. места Св. Пис.
[831] [О. К. Штейнберг]. Русско-еврейский словарь, СПб., 1860, изд. Мин. Н. Пр., стр. 737.
[832] Gesenius. [830], S. 820.
[833] Исаак Сирин. Сл. 32. р. п., [420] стр. 143-144. По греч. тексту Сл. 61.
 
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar