Меню
Назад » »

Николай Бердяев. Константин Леонтьев. (5)

III

Жизнь К. Леонтьева на Востоке дала огромные импульсы для его творчества. Можно сказать, что самые значительные произведения его написаны под влиянием переживаний и мыслей, рожденных на Востоке. Восток окончательно сформировал его духовную личность, страшно обострил его политическую, философскую и религиозную мысль, возбудил его художественное творчество, которое посвящено, главным образом, жизни христиан в Турции. Если бы К. Леонтьев не служил дипломатом на Балканах, то его творческий облик был бы иным. Все его мышление и все его творчество насыщены образами Востока. Он почти не может вести своего размышления иначе, как отталкиваясь от восточной темы. На них развивает он мысли, имеющие мировое значение. Восточные образы неразрывны для него с красотой и радостью жизни. С этим связана некоторая узость леонтьевского творчества, некоторая однотонность, недостаток разнообразия. На Востоке прежде всего искал и осуществлял он эстетику жизни, но также и эстетику искусства. К. Н. не мог жить только искусством, подобно французским эстетам, как не мог жить философским созерцанием, отвлеченной мыслью. Ему нужна была разнообразная жизнь, окруженная образами пластической красоты. Эстетика его не выносила ничего среднего, умеренного, неяркого. Более всего К. Н. любил Константинополь и там находил эстетику жизни, которой в такой полноте не мог найти нигде. «Я люблю самую жизнь этого посольства (в Константинополе), — пишет он Губастову, — его интересы, мне родственны там все занятия, и в среде этого общества мало есть лиц, о которых я вспоминаю без удовольствия, приязни и благодарности. Я люблю самый город, острова, греков, турок... все люблю там, и будьте уверены, что я ежедневно терзаюсь мыслию о том, что не могу придумать средство переселиться туда навсегда. Ни Москва, ни Петербург, ни Кудиново, ни самая выгодная должность, где попало, ни даже монастырь самый хороший — не могут удовлетворить меня так, как Константинополь... Только разнообразная жизнь Константинополя (где есть и отшельники на острове Халки, в лесу, и гостиная Игнатьевых, и политическая жизнь, и поздняя обедня, и бесконечный материал литературы)... Только эта сложная жизнь могла удовлетворить моим нестерпимо сложным потребностям». У него навсегда осталось томление по Константинополю и мечта вернуться туда. С Константинополем были связаны заветные мечты его. И трудно сказать, какой Константинополь был ему дороже, Константинополь византийский или Константинополь турецкий. Константинополь и Греция имели для К. Леонтьева то же значение, которое для многих имели Рим и Италия. Он чувствовал и любил красоту старой Европы, но он не жил ею непосредственно, не черпал из нее источников творческого вдохновения. Его слишком отталкивала современная буржуазная Европа. Все надежды его на цветущую и сложную культуру были связаны с Востоком. Он придавал огромное значение внешнему стилю жизни и пластической её стороне. То, что европейские люди надели фрак и пиджак, он считал роковым и для их духа. Он видел в этом знак внутреннего процесса разложения и смерти. На Востоке процесс разложения ещё не так далеко зашел, хотя роковые признаки его Леонтьев видел и предрекал последствия его.
«Все истинные художники, все поэты, все мыслители, одаренные эстетическим чувством, не любили среднего человека». «Все истинные поэты и художники в душе любили дворянство, высший свет, двор, военное геройство». «Байрон бежал изцивилизованных стран в запущенные тогда и одичалые сады Италии, Испании и Турции. Тогда в Турции ещё жил Али-паша Янинский, которого свирепость была живописнее серой свирепости французских коммунаров; в Италии в то время было ещё восхитительное царство развалин и плюща, калабрийских разбойников, мадонн и монахов. «Ограниченный» сардинский король не запирал ещё первосвященника римского в ватиканскую тюрьму и не обращал ещё с помощью людей прогресса всемирного города в простую столицу неважного государства. В Испании боя быков ещё не стыдились тогда. И даже сражаясь за Грецию, великий человек не предвидел, что интересная Греция Корсара в Фустанелле — есть лишь плод азиатского Давления, спасительного для поэзии, и что освобожденный от турка Корсар наденет дешевый сюртучишко и пойдет болтать всякий вздор на скамьях афинской «говорильни». «Без мистики и пластики религиозной, без величавой и грозной государственности и без знати, блестящей и прочно устроенной, — какая же будет в жизни поэзия?.. Не поэзия ли всеобщего рационального мещанского счастья?..» К. Н. более всего заботила не «эстетика отражений» на полотне или в книгах, а эстетика самой жизни. Он все ещё верил и надеялся, что эстетика жизни, эстетикаединства в разнообразии, сохранится на Востоке, тогда как на Западе казалось ему безнадежно проигранным дело эстетики жизни, — там и «эстетика отражений» скоро будет невозможна. Он видел, что экзотический, живописный быт Востока разрушался. Особенно остро подмечал он этот прогресс у балканских славян, которых не любил и с которыми не связывал никаких надежд. Все надежды его были связаны с византийским духом, с греческим православием и с Турцией, которые препятствуют либерально-эгалитарному прогрессу и спасают от разложения. Наблюдения над жизнью славян в Турции и на Балканах поколебали в нем веру в племенной, национальный принцип и привели к отрицательному отношению к панславизму. О национальной политике потом им были высказаны необычайно острые и глубокие мысли. Внутренняя драма К. Н., которая привела его к религиозному кризису, к ужасу гибели и исканию спасения, была в том, что он страстно искал земной радости, земной прелести и земной красоты и не верил в прочность и верность всего земного. Чувство гибели всего земного, тленности земной красоты было у него уже до духовного перелома. Это чувство было заложено в его романтическом темпераменте. Как романтик, хотел он во имя красоты противоречий, страданий и неосуществимости желаний. Романтическая эстетика К. Н. требовала существования зла наряду с добром. Это повлияло и на все его понимание христианства.
В такой духовной атмосфере окончательно созрел в К. Леонтьеве художник. Он пишет прекрасные, красочные повести из жизни христиан в Турции, которые ждут ещё справедливой оценки. В некоторых рассказах он обнаруживает изумительный объективный дар художественного воспроизведения быта Востока. Таковы повести и рассказы, помещенные во втором томе собрания сочинений — «Очерки Крита», «Хризо» и др. Очень хороша старинная восточная повесть «Дитя души». Наряду с этим он пишет вещи совершенно субъективные, представляющие автобиографическое отражение его собственной судьбы. Так, лучшая из его субъективных вещей «Египетский голубь», написанная позже, имеет огромное значение для его биографии. Вся повесть ведется от лица человека, искавшего, подобно самому К. Н., счастья в красоте и упоении жизнью Востока, где он служит дипломатом. Большая часть повествования окрашена языческой радостью и упоенностью, проникнута своеобразным леонтьевским эротизмом, но написана после того, как герой пережил внутреннюю катастрофу и потерял все надежды на земное счастье. Он стоит в церкви в один из дней, когда все земное, самое прекрасное и радостное, оказалось неверным и непрочным, и, когда диакон стал молить о христианской кончине жизни нашей «безболезненной» и «мирной» и о «добром ответе на суде Христовом», он «вдруг почувствовал желание положить глубокий поклон, и встал с земли нескоро, и, касаясь лбом пола, думал: «Вот этого, конечно, и только этого, мне должно желать». И образ пленявшей его Маши Антониади далеко отодвинулся от него. Повесть «Египетский голубь» написана ретроспективно, но она насыщена мотивами восточной жизни К. Н. и отражает время его консульской службы со всеми обманчивыми и неверными радостями.
Одно из лучших художественных творений К. Леонтьева — это повесть «Исповедь мужа (Ай-Бурун)». Впоследствии он резко осудил это произведение и не хотел, чтобы оно было перепечатано. Вот его собственный отзыв:
 «В высшей степени безнравственное, чувственное, языческое, дьявольское сочинение, тонко-развратное; ничего христианского в себе не имеющее, но смелое и хорошо написано; с искренним чувством глубоко развращенного сердца... Я бы просил в этом виде её не печатать: грех! и грех великий! Именно потому, что написана хорошо и с чувством». В этом суде над собственным произведением есть что-то мучительное, напоминающее драму Гоголя или Боттичелли. «Исповедь мужа» — очень тонкая вещь, новая по духу, в русской литературе единственная в своем роде. Она отражает очень тонкий эротизм сложной души, столь не похожей на людей шестидесятых годов, столь чуждой им. Психология любви человека средних лет к молодой девушке, согласие отказаться от нее и помочь её любви к другому — все это описано с тонкостью и изяществом, почти не бывшими в русской литературе. Большой роман «Одиссей Полихрониадес» из греческой жизни К. Н. считал лучшим своим произведением. Но мнение автора для нас не обязательно. В «Одиссее Полихрониадесе» есть много хорошего, в нем есть великолепное знание жизни греков, но он растянут и скучноват. Большие вещи не очень удавались Леонтьеву. Он все же был писателем импрессионистического темперамента. И даже в стиле эпически-этнографическом ему лучше удавались небольшие вещи. Больше всего работал К. Н. над серией романов под общим заглавием «Река времен». Они должны были быть связным повествованием о русской жизни с 1811 и по 1862 год. Возможно, что в них окончательно развернулось бы дарование К. Леонтьева. Но им не суждено было увидать света. У К. Н. было большое и оригинальное художественное дарование, и он мог бы выйти на совершенно самостоятельный путь, если бы отдался художественному творчеству. Но он не мог отдаться ему по духовной природе своей и по духовному пути своему. К. Леонтьев не мог создать совершенных произведений ни в какой области. Он творил жизнь свою. И в этом отношении судьба его была характерно русской судьбой, судьбой русского писателя, искавшего самой жизни и спасения, несмотря на многие его западные его черты.
IV

Восточный вопрос был в центре размышлений К. Леонтьева. На нем кристаллизовалась вся его философия общества и философия истории. В сложной и запутанной восточной политике он занял совершенно оригинальное положение, резко отделявшее его от традиционных славянофильских точек зрения. На Балканах К. Леонтьев любил греков и турок и не любил славян, особенно болгар. Во всех столкновениях сочувствие его всегда было на стороне греков, и даже турок, против славян. Его отталкивал демократизм балканских славян. Он видел в южном славянском мире торжество ненавистных ему европейских либерально-эгалитарных начал и предсказывал окончательную и скорую победу в этом мире всеуравнивающего европейского мещанства. Он не видел у южных славян тех крепких начал, которые противились бы этому роковому разрушительному процессу. Аристократическая нелюбовь К. Леонтьева к демократизму славян была в нем какой-то нерусской чертой, отличавшей его от славянофилов. Он предпочитал поляков, ему нравился их аристократизм, их верность католичеству. На Востоке он высоко ценил греков как хранителей византийского православия. У греков сильно было монашество, и они боролись за церковные начала против демократического прогресса. Лишь в верности традициям и преданиям византизма видел он серьезную преграду для мирового процесса разложения и опошления, в который вовлечены и все балканские народы. У славян он не находил верности византийским началам. Турок он любил эстетически за их старый, неевропейский красочный быт, у него ведь был «пафос туретчины». Власть турок мешала народам Балканского полуострова окончательно ввергнуться в пучину европейского демократического прогресса. Он считал эту власть благоприятной для охранения древнего православия на Востоке. Он приветствовал турецкие гонения на христиан. «Пока было жить страшно, пока турки часто насиловали, грабили, убивали, казнили, пока в храм Божий нужно было ходить ночью, пока христианин был собака, он был более человек, то есть идеальнее. В двадцатых и тридцатых годах этого столетия были ещё добровольные мученики, были матери, которые говорили сыновьям, как лакедемонские матери: «Лучше пусть убьют тебя турки, нежели видеть мне тебя изменником Христу». В монастыри шли прежде богатые и высокопоставленные люди. Богатые, знатные фанариоты, молдаво-волашские бояре приносили в дар на церкви и обители огромные имения... Эти политические успехи Церкви послужили косвенно и неожиданно к ослаблению православия сердечного, личного, мистического. Свобода открыла настежь двери мелочным европейским влияниям, мелкому самодовольству». Вот почему не могло быть у К. Леонтьева пафоса освобождения славян. Он дорожил на Востоке не славизмом, а византизмом. Интересы Церкви ставил он на первом плане и им подчинял интересы политические. Европейский демократический прогресс он считал для православия и для славянства более опасным, чем турецкий гнет и турецкие насилия над христианами. И он готов был сохранить подольше власть Турции на Балканах, чтобы не побеждали ненавистные ему освободительно-уравнительные начала. Туретчина предохраняет от мещанства. Либеральное и демократическое славянофильство было ему противно, претило всем его инстинктам, он решительно разошелся с И. Аксаковым в славянской политике на Востоке. И его готовы были признать изменником славянофильским идеалам и традициям русской политики на Востоке. К. Леонтьев был более прозорлив и видел дальше. Многие его предсказания сбылись. Он проникал в глубь действующих в истории мировых начал. Он не находился во власти политических интересов и эмоций сегодняшнего дня. Его интересовали в восточном вопросе судьбы Церкви, судьбы человечества, судьбы России в мире. Но Леонтьев никогда не пробовал применить к русскому православию тех истин, которые он высказывал о православии балканских славян. Можно ведь было бы также сказать, что гонения, когда «в храм Божий нужно будет ходить ночью», способствовали бы возрождению православия в России, а господствующее положение и покровительство вели к упадку православия. Не только туретчина, но и большевизм предохраняют христиан от мещанства. В отличие от славянофилов и Данилевского К. Леонтьев отрицал самостоятельность славянства и единство их культуры. Он не верил вообще в самостоятельность племенного, национального принципа и не соглашался признать его верховенство. Должна быть высшая идея, образующая национальность, целиком её себе подчиняющая. Такой высшей идеей он считал византизм. Но славяне на Востоке как раз очень слабо представляют эту высшую идею, они не являются верными её рыцарями, они раскрыты для действий иных, низших, либерально-демократических идей. Панславизм К. Леонтьев считал опасным для России, для русской идеи в мире. «Я понял, что все славяне, южные и западные, именно в том, столь дорогом для меня культурно-оригинальном смысле, суть для нас, русских, не что иное, какнеизбежное политическое зло, ибо народы эти до сих пор в лице «интеллигенции» своей ничего, кроме самой пошлой и обыкновенной современной буржуазии, миру не дают». Как подозрительно относился К. Н. к идее Восточнославянского союза, как претил ему славянский демократизм, видно из жестоких слов его о чехах, которых он ещё более не любил, чем славян балканских: «Было бы большим счастьем, если бы немцы заставили бы нас предать чехов на совершенное съедение германизму. Иначе можно опасаться, что они попадут тоже в состав великого Восточнославянского союза; это было бы великим бедствием. Чехи — это европейские буржуа по преимуществу; буржуа из буржуа; «честные» либералы из «честных» либералов. Их претенциозное и либеральное бюргерство гораздо вреднее своим мирным вмешательством, чем бунт польской шляхты. Это тоже химическое, внутреннее, отравление. Их гуситизм гораздо опаснее иезуитизма... Если бы нужно было проиграть два сражения немцам, чтобы обстоятельства заставили нас с радостью отдать им чехов, то я, с моей стороны, желаю от души, чтобы мы эти два сражения проиграли!» Слова эти будут для многих звучать отталкивающе и почти отвратительно, но они сказаны с обычным для К. Н. радикализмом, искренностью и безграничной смелостью. Он не щадит ни себя, ни других. Он так же хочет насилия немцев над чехами, как и насилия турок над балканскими славянами, чтобы славянство не окончательно обмещанилось. Он хотел не освобождения славян, а порабощения и угнетения славян, так как верил, что под гнетом славяне будут духовно выше и оригинальнее, при свободе же обмещанятся, потеряют своеобразие и либерально-демократические принципы поставят выше Церкви и старых святынь. В имманентные духовные силы славянства К. Н. не верил, не видел в нем никаких преимуществ. Он отдавал предпочтение не только грекам, но и немцам, и туркам. Он — крайний антиславянофил по своим инстинктивным симпатиям и верованиям, более антиславянофил, чем многие наши западники, многие наши либералы и демократы. И Аксаков и славянофилы решительно восстали против парадоксальных мнений К. Леонтьева. Леонтьев не сочувствовал национальному движению среди балканских славян. «С первого взгляда, все это движение христиан кажется не столько демократическим, сколько национальным. Но это лишь одна из особых форм общего прогресса демократизации всей Европы, как Западной, так и Восточной». Если турки будут изгнаны из Царьграда и Россия не заменит трудного охранительного давления собственной дисциплиной, то Царьград превратится в центр международной революции, который затмит Париж. Поэтому, по мнению К. Н., Царьград должен быть турецким до тех пор, пока он не сделается русским. Он боится не только разгрома Турции, но и Австрии. «Бойтесь того, чтобы, наше торжество не зашло слишком далеко; чтобы не распалась Австрия и чтобы мы не оказались внезапно и без подготовки лицом к лицу с новыми миллионами эгалитарных и свободолюбивых братьев-славян!» Эти смелые, радикальные и парадоксальные мысли К. Леонтьева не могли иметь успеха. Он не мог иметь влияния в славянской политике. Влияние всегда имеют средние мысли. «Реакционность» К. Леонтьева была преждевременной, он заглянул слишком вперёд. Потом он писал: «Было время, лет десять-пятнадцать тому назад, я ещё мечтал своими статьями сделать какую-то «пользу»... я верил тогда ещё наивно, что я «коту следует открою глаза...» Я постоянно оправдан позднейшими событиями, но не людской догадкой и не современной справедливостью критики. Теперь я разучился воображать себя очень нужным и полезным; я имею достаточно оснований, чтобы считать свою литературную должность если не совсем уже бесполезной, то во всяком случае преждевременной».
В греко-болгарской церковной распре К. Леонтьев решительно стал на сторону греков, в то время как на стороне болгар было русское общественное мнение, и славянофилы, и Катков, и наш посол гр. Игнатьев. Сущность этой распри заключается в том, что болгары, зависевшие в церковном отношении от греческого патриарха в Константинополе, захотели самостоятельности и отделились от патриарха. Поместный собор в Константинополе в 72-м году объявил их «схизматиками». «Славянская» политикана Востоке требовала сочувствия болгарам. В этом видели борьбу за национальную независимость. Леонтьев же видел в этом ущерб для Православной Церкви на Востоке, подрыв авторитета патриархов, победу «демократических» начал над «византийскими» началами. К. Н. всегда ставил интересы религиозно-церковные выше интересов национальных и государственных. Православная Церковь на Востоке была ему дороже славянства. Отношение русского общественного мнения к болгарам он называл болгаробесием. И с политической точки зрения он лучше других видел, что болгары не будут друзьями России. Но главное не в этом. Он не мог примириться с демократизацией
Церкви, к которой вели национальные притязания болгар. Он был сторонником строго-иерархического строя Церкви и скорее склонен был сочувствовать папизму, чем демократизму в Церкви. По его мнению, «и Катков, и Аксаков так и скончались в заблуждении по греко-болгарскому вопросу». «Разница только та, что у Аксакова заблуждение было, вероятно, более искреннее и вместе с тем более близорукое, опять-таки либерально-славянское по существу его собственной веры; а у Михаила Никифоровича — едва ли! Он имел тут, по всем приметам, другие виды, гораздо более дальнозоркие и вместе с тем более для Церкви вредные. Ему, видимо, хотелось вообще заблаговременно сокрушить силы всех восточных Церквей, чтобы в случае скорого разрешения восточного вопроса русскому чиновнику не было бы уже там ни в чем живых и твердых препон... Дух Феофана Прокоповича и подобных ему!» Такой патриотической политики, которая обращает Церковь в своё орудие, К. Н. не выносил. Церковь для него выше патриотизма. В этом мотиве он близок к Вл. Соловьёву. В греко-болгарском вопросе у К. Н. возникло разногласие с Игнатьевым, которое сделало затруднительной его дальнейшую дипломатическую службу на Востоке. К этому присоединились и причины чисто личного характера. Он должен был выйти в отставку. Приспособляться К. Н. не умел. Он отличался прямотой характера. В это время уже кончался период упоенности жизнью Востока; он пережил духовный кризис, изменивший все направление его жизни.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar