Меню
Назад » »

Михаил Зощенко (41)

    СТАКАН

Тут недавно один знаменитый человек - маляр Иван Антонович Блохин - скончался от болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день, небольшой пикничок устроила. И меня пригласила. -- Приходите;-- говорит,-- помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, говорит, не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать. Я говорю: -- В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, говорю, добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил. -- Ну,-- говорит,-- приходите тем более. В четверг я и пошел. А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и интересу, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает. А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать,-- шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону. Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай. Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы. Вдова отвечает: -- Никак, батюшка, стакан тюкнули? Я говорю: -- Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится. А деверь нажрался арбуза и отвечает: -- То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают. А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается. -- Это,-- говорит,-- чистое разорение в хозяйстве -- стаканы бить. Это, говорит, один -- стакан тюкнет, другой -- крантик у самовара начисто оторвет, третий -- салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое? А деверь, паразит, отвечает: -- Об чем, говорит, речь. Таким, говорит, гостям прямо морды надо арбузом разбивать. Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю: -- Мне, говорю, товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, говорю, товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, говорю, чай у вас шваброй пахнет. Тоже, говорю, приглашение. Вам, говорю, чертям, три стакана и одну кружку разбить -- и то мало. Тут шум, конечно, поднялся, грохот. Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился. И вдова тоже трясется мелко от ярости. -- У меня,-- говорит,-- привычки такой нету -- швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр, говорит, Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов... Я, говорит, щучий сын, не оставлю вас так после всего этого. Ничего я на это не ответил, только говорю: -- Тьфу на всех, и на деверя, - говорю, - тьфу. И поскорее вышел. Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной. Являюсь и удивляюсь. Нарсудья дело рассматривает и говорит: -- Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще не угодно ли. Платите, говорит, этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере. Я говорю: -- Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа. Вдова говорит: -- Подавись этим стаканом. Бери его. На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший. Ничего я на это не сказал, только говорю: -- Передай, говорю, своим сволочам, что я их по судам затаскаю. Потому, действительно, когда характер мой задет,-- я могу до трибунала дойти. 1923

    КРЕСТЬЯНСКИЙ САМОРОДОК

Фамилию этого самородка и крестьянского поэта я в точности не запомнил. Кажется -- Овчинников. А имя у него было простое -- Иван Филиппович. Приходил Иван Филиппович ко мне три раза в неделю. Потом стал ходить ежедневно. Дела у него были ко мне несложные. Он тихим, как у таракана, голосом читал свои крестьянские стишки и просил, по возможности скорей, пристроить их по знакомству в какой-нибудь журнал или газетку. -- Хотя бы одну штуковину напечатали,-- говорил Иван Филиппович.-- Охота посмотреть, как это выглядит в печати. Иногда Иван Филиппович присаживался на кровать и говорил, вздыхая: -- К поэзии, дорогой товарищ, я имею склонность, прямо скажу, сыздетства. Сыздетства чувствую красоту и природу... Бывало, другие ребята хохочут, или рыбку удют, или в пятачок играют, а я увижу, например, бычка или тучку и переживаю... Очень я эту красоту сильно понимал. Тучку понимал, ветерок, бычка... Это все я, уважаемый товарищ, очень сильно понимал. Несмотря на понимание бычков и тучек, стишки у Ивана Филипповича были весьма плохие. Надо бы хуже, да не бывает. Единственно подкупало в них полное отсутствие всяких рифм. -- С рифмами я стихотворения не пишу,-- признавался Иван Филиппович.-- Потому с рифмами с этими одна путаница выходит. И пишется меньше. А плата все равно -- один черт, что с рифмой, что и без рифмы. Первое время я честно ходил по редакциям и предлагал стишки, но после и ходить бросил-- не брали... Иван Филиппович приходил ко мне рано утром, садился на кровать и спрашивал: -- Ну как? Не берут? -- Не берут, Иван Филиппович. -- Чего же они говорят? Может, они, как бы сказать, в происхождении моем сомневаются? То пущай не сомневаются -- чистый крестьянин. Можете редакторам так и сказать: от сохи, дескать. Потому кругом крестьянин. И дед крестьянин, и отец, и которые прадеды были -- все насквозь крестьяне. И женились Овчинниковы завсегда на крестьянках. Ей-богу. Бывало, даже смех кругом стоит: "Да чего вы, говорят, Овчинниковы, все на крестьянках женитесь? Женитесь, говорят, на дворянках..." -- "Нету, говорим, знаем, что делаем". Ей-богу, уважаемый товарищ. Пущай не сомневаются... -- Да не в том дело, Иван Филиппович. Так не берут. Не созвучно, говорят, эпохе. -- Ну это уж они тово,-- возмущался Иван Филиппович.-- Это-то не созвучные стихотворения? Ну, это они объелись... Как это не созвучные, раз я сыздетства природу чувствовал? И тучку понимал, бычка... За что же, уважаемый товарищ, не берут-то? Пущай скажут. Нельзя же голословно оскорблять личности! Пущай хотя одну штуковину возьмут. Натиск поэта я стойко выдерживал два месяца. Два месяца я, нервный и больной человек, отравленный газами в германскую войну, терпел нашествия Ивана Филипповича из уважения к его происхождению. Но через два месяца я стал сдавать. И наконец, когда Иван Филиппович принес мне большую поэму или балладу, черт ее разберет, я окончательно сдал. -- Ага,-- сказал я,-- поэмку принесли? -- Поэмку принес,- добродушно подтвердил Иван Филиппович,-- очень сильная поэмка вышла... Два дня писал... Как прорвало. Удержу нет... -- С чего бы это? -- Да уж не знаю, уважаемый товарищ. Творчество нашло. Пишешь и пишешь. Руку будто кто водит за локоть. Вдохновенье... -- Вдохновенье! -- сказал я.-- Стишки пишешь... Работать нужно, товарищ, вот что! Дать бы тебе камни на солнцепеке колоть, небось бы... Иван Филиппович оживился и просиял: -- Дайте,-- сказал он.-- Если есть, дайте. Прошу и умоляю. Потому до крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку найти... -- То есть как? -- удивился я.-- А поэзия? -- Какая поэзия,-- сказал Иван Филиппович тараканьим голосом.-- Жрать надо... Поэзия!.. Не только поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что могу пойти... Поэзия... Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел. А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций. Стишки он писать бросил. Нынче, хотя безработицы нету, ходит ко мне бывший делопроизводитель табачной фабрики -- поэт от станка. Он откровенно говорит: "Хочу, знаете, к своему скромному канцелярскому заработку немножко подработать на этой самой поэзии". 1924

    БАНЯ

Говорят, граждане, в Америке бани отличные. Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет -- мол, кража или пропажа - номерка даже не возьмет. Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику: -- Гуд бай, дескать, присмотри. Только и всего. Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают -- стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишко! А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно. У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку),-- дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой. А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать -- некуда. Карманов нету. Кругом -- живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь. Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню. Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один. Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли. Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает. -- Ты что ж это,-- говорит,-- чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит, тебе шайкой между глаз -- не зарадуешься. Я говорю: -- Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой. Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю. А он задом повернулся и моется. "Не стоять же,-- думаю,-- над его душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться". Пошел дальше. Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался. А только тую шайку я взял себе. Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться -- какое же мытье? Грех один. Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь. А кругом-то, батюшки-свсты, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся -- опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки -- мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один. "Ну их,-- думаю,-- в болото. Дома домоюсь". Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу -- все мое, штаны не мои. -- Граждане,-- говорю.-- На моих тут дырка была. А на этих эвон где. А банщик говорит: -- Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит. Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают -- номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок -- нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка. Подаю банщику веревку -- не хочет. -- По веревке,-- говорит,-- не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок -- польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика разойдется -- выдам, какое останется. Я говорю: -- Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц,-- то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится. Все-таки выдал. И веревки не взял. Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл. Вернулся снова. В пальто не впущают. -- Раздевайтесь,-- говорят. Я говорю: -- Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла. Не дают. Не дают -- не надо. Пошел без мыла. Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес? Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник. 1924

    НЕРВНЫЕ ЛЮДИ

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой. Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилычу последнюю башку чуть не оттяпали. Главная причина -- народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане. Оно, конечно, после гражданский войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилыча от этой идеологии башка поскорее не зарастет. А приходит, например, одна жиличка Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит. Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались, совсем не разжигается. Она думает: "С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!" И берет она в левую руку ежик и хочет чистить. Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает : -- Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте. Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает: -- Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять. Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать, Шум у них поднялся, грохот, треск. Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный. Так является этот Иван Степаныч и говорит: -- Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться. Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является. -- Что это,-- говорит,-- за шум, а драки нету? Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось. А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать -- троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду -- с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности. А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему: -- Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут. Гаврилыч говорит: -- Пущай, говорит, нога пропадет! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили. А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу. Инвалид -- брык на пол и лежит. Скучает. Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит: -- Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду! Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам. "Вот те,-- думают,-- клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?" Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет. Через две недели после этого факта суд состоялся. А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался -- прописал ижицу. 1924

    БРАК ПО РАСЧЕТУ

-- Раньше, граждане, было куда как проще,-- сказал Григорий Иванович.-- А которые женихи -- тем все было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее мама, а вот-- приданое. А если приданое, то опять- таки какое это приданое: деньгами или, может быть домик на фундаменте. Ежели деньгами -- благородный родитель oбъявляет сумму. А ежели домик на фундаменте, то опять- таки иная речь -- какой это домик? Может, деревянный, а может, он и каменный. Все видно, все понятно, и нету никакой фальши. Ну, а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених -- не разбери-бери! Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет -- давать деньгами. А которые женихи на имущество ориентируются -- еще того хуже. Скажем, недвижимое имущество -- висит шуба на вешалке. Ну, висит и висит. Месяц висит и два висит. Каждый день, например, ее можно видеть и руками щупать, а как до дела, то шубу эту, не угодно ли, комнатный жилец повесил и вовсе она не невестина. Или перина. Глядишь -- перина, а ляжешь на нее -- она пером набита. Вот вам и имущество! С таким имуществом крови больше испортишь. Ах, чего только не делается на свете -- не разбери-бери! Я старый революционер с десятого года, во всех партиях перебывал, и то у меня голова кругом и не разбираюсь. Только и есть одно -- которые невесты служат. У тех без обмана: ставка, разряд, категория... Но и тут обмишуриться можно. Мне вот понравилась одна. Перемигнулись. Познакомились. Тары да бары, где, говорю, служите, сколько получаете? Дескать, разряд ваш и ставка? -- Служу,-- говорит,-- на складе. Ставка такая-то. -- Ну,-- говорю,-- мерси и отлично. Вы, говорю, мне нравитесь. И разряд ваш симпатичный, и ставка ничего себе. Будем знакомы. Стали мы с ней кинематографы посещать. Плачу я. Посещали неделю или две -- ультиматум ей ставлю: вводите, говорю, в дом. Ввела в дом. Ну, конечно, в доме старушка мамочка. Папашка -- этакий старый революционер. Дочь -- невеста, и при ней я -- жених вроде бы. Дальше -- больше. Хожу к ним в гости и приглядываюсь. С мамашей на философские темы разговариваю: дескать, как им живется, не туго ли? Не придется ли, оборони создатель, помогать? -- Нет,-- отвечает,-- насчет помощи нам не надо. А что до приданого, не совру,-- приданого нету. Хотя бельишко и полдюжины ложек можно отсыпать. -- Ах,-- говорю,-- старушка, божий цветочек! Полдюжины или вся дюжина -- там видно будет. Стоит ли об этом говорить раньше времени. Мне, говорю, ваша дочка и так нравится -- все-таки разряд пятнадцатый, льготы, талоны... Это мне вроде бы приданое. Ну, старушка, божий цветочек,-- в слезы. И папочка, старый революционер, прослезился. -- Что ж,-- говорит,-- женись, милый, если так. Ну, обручение. Разговоры. Вздохи. А старушка, божий цветочек, насчет церкви намекает. Не плохо бы, дескать, в церкви окрутиться. А я говорю: -- Окрутимся и так. Я, говорю, старый революционер. Не дожидаясь чистки, ушел из партии. Не могу идти против своей совести. Не настаивайте. Поплакала старушка. И папаша, старый революционер, прослезился. Однако соглашаются. Женились мы. По утрам молодая, красивая супруга отбывает на службу, а в четыре -- назад возвращается, А в руках у ей сверток. Ну, конечно, снова нежные речи -- дескать, вставай, Гриша, пролежни пролежишь. И опять слезы счастья и медовый месяц. И вот длится эта дискуссия два месяца по новому стилю. Но только однажды приходит молодая, красивая супруга без свертка и вроде -- рыдает. -- О чем,-- говорю,-- рыдаете, не потеряли ли свертка, оборони создатель? -- Да нет,-- говорит,-- что значит сверток? Уволили меня по сокращению. -- Да что вы,-- говорю,-- помилуйте! -- Да,-- говорит. -- Позвольте,-- говорю,-- я от вас приданого не требую, но, говорю, я на службу ориентировался. А молодая супруга неутешна. -- Да,-- говорит,-- уволили, как замужнюю. -- Помилуйте,-- говорю,-- да я сам на вашу службу пойду, объяснюсь. Это немыслимо. И вот надел я поскорее штаны и вышел. Прихожу. Заведующий -- этакий старый революционер с бородкой. Я ему, подлецу, объясняю всю подноготную, а он уперся и говорит: ничего не знаю. Я ему про приданое, а он говорит -- в семейные дела не касаюсь. Я говорю: -- Я тоже старый революционер, с пятого года. А он из помещения просит честью. Попрощался с ним и -- домой. Прихожу. Супруга сидит и не плачет. -- Что ж,-- говорю,-- плакать перестали! Я, говорю, на вас женился, а вы сокращаетесь? Беру ее за руку, и идем к мамаше. -- Спасибо,-- говорю,-- за одолжение. Думаете, дюжину ложек дали, и баста? Ну, старушка, божий цветочек,-- в слезы. И папаша, старый революционер, прослезился. -- Все,-- говорит,-- от бога. Может, говорит, и так проживете. Хотел я папашке за это по роже съездить, да воздержался. Еще, думаю, в суд, стерва, подаст. Плюнул я другу в жилетку и вышел... А теперь я развелся и ищу невесту... 1924
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar