Меню
Назад » »

Марк Туллий Цицерон. Вторая филиппика против Марка Антония (1)

Марк Туллий Цицерон. Вторая филиппика против Марка Антония.
[Опубликована 28 ноября 44 г. до н.э.]
(I, 1) Каким велением моей судьбы, отцы-сенаторы, объяснить мне то, что на протяжении последних двадцати лет1 не было ни одного врага государства, который бы в то же время не объявил войны и мне? Нет необходимости называть кого-либо по имени: вы сами помните, о ком идет речь. Эти люди2 понесли от меня более тяжкую кару, чем я желал. Тебе удивляюсь я, Антоний, - тому, что конец тех, чьим поступкам ты подражаешь, тебя не страшит. И я меньше удивлялся этому, когда дело касалось их; ведь ни один из них не стал моим недругом по своей воле; на них всех я, радея о благе государства, напал первый. Ты же, не оскорбленный мной ни единым словом, желая показаться более дерзким, чем Катилина, более бешеным, чем Клодий, сам напал на меня с бранью и счел, что разрыв со мной принесет тебе уважение нечестивых граждан. (2) Что подумать мне? Что я заслуживаю презрения? Но я не вижу ни в своей частной жизни, ни в своем общественном положении, ни в своей деятельности, ни в своих дарованиях - даже если они и посредственны ничего такого, на что Антоний мог бы взглянуть свысока. Или он подумал, что именно в сенате мое значение легче всего умалить? Однако наше сословие засвидетельствовало, что многие прославленные граждане честно вели дела государства, но что спас его я один3. Или он захотел вступить в состязание со мной на поприще ораторского искусства? Да, поистине это немалая услуга мне. В самом деле, какой возможен для меня более обширный, более благодарный предмет для речи, чем защитить себя и выступить против Антония? Несомненно, вот в чем дело: он подумал, что свою вражду к отечеству он не сможет доказать подобным ему людям никаким иным способом, если только не станет недругом мне. (3) Прежде чем отвечать ему о других обстоятельствах дела, я скажу несколько слов о дружбе, в нарушении которой он меня обвинил, это я считаю самым тяжким обвинением.
(II) Антоний пожаловался на то, что я - уже не помню, когда, - выступил в суде во вред ему. Неужели мне не следовало выступать против чужого мне человека в защиту близкого и родственника, выступать против влияния, которого Антоний достиг не подаваемыми им надеждами на доблестные деяния, а цветущей юностью? Не следовало выступать против беззакония, которого он добился благодаря несправедливейшей интерцессии, а не на основании разбора дела у претора? Но ты упомянул об этом, мне думается, для того, чтобы снискать расположение низшего сословия, так как все вольноотпущенники вспоминали, что ты был зятем, а твои дети - внуками вольноотпущенника Квинта Фадия4. Но ведь ты, как ты утверждаешь, поступил ко мне для обучения, ты посещал мой дом5. Право, если бы ты делал это, ты лучше позаботился бы о своем добром имени, о своем целомудрии. Но ты не сделал этого, а если бы ты и желал, то Гай Курион6 этого тебе бы не позволил.
(4) От соискания авгурата ты, по твоим словам, отказался в мою пользу7. О, невероятная дерзость! О, вопиющее бесстыдство! Ведь в то время как вся коллегия желала видеть меня авгуром, а Гней Помпей и Квинт Гортенсий8 назвали мое имя (предложение от лица многих не допускалось), ты был несостоятельным должником и полагал, что сможешь уцелеть только в том случае, если произойдет государственный переворот. Но мог ли ты добиваться авгурата в то время, когда Гая Куриона в Италии не было? А тогда, когда тебя избрали, смог ли бы ты без Куриона получить голоса хотя бы одной трибы? Ведь даже его близкие друзья были осуждены за насильственные действия9, так как были чересчур преданы тебе.
(III, 5) Но ты, по твоим словам, оказал мне благодеяние. Какое? Впрочем, именно то, о чем ты упоминаешь, я всегда открыто признавал: я предпочел признать, что я перед тобой в долгу, лишь бы мне не показаться кому-нибудь из людей менее осведомленных недостаточно благодарным человеком. Но какое же благодеяние? То, что ты не убил меня в Брундисии? Меня, которого даже победитель10, пожаловавший тебе, как ты сам был склонен хвалиться, главенство среди своих разбойников, хотел видеть невредимым, меня, которому он велел выехать в Италию, ты убил бы? Допустим, что ты мог это сделать. Какого другого благодеяния можно ожидать от разбойников, отцы-сенаторы, кроме того, что они могут говорить, будто даровали жизнь тем людям, которых они ее не лишили? Если бы это было благодеянием, то те люди, которые убили человека, сохранившего им жизнь, те, кого ты сам привык называть прославленными мужами11, никогда не удостоились бы столь высокой хвалы. Но что это за благодеяние - воздержаться от нечестивого злодейства? В этом деле мне следовало не столько радоваться тому, что ты меня не убил, сколько скорбеть о том, что ты мог убить меня безнаказанно. (6) Но пусть это было благодеянием, коль скоро от разбойника не получишь большего. За что ты можешь называть меня неблагодарным? Неужели я не должен был сетовать на гибель государства, чтобы не показаться неблагодарным по отношению к тебе? И при этих моих сетованиях12, правда, печальных и горестных, но ввиду высокого положения, которого меня удостоили сенат и римский народ, для меня неизбежных, разве я сказал что-либо оскорбительное или выразился несдержанно и не по-дружески? Насколько надо было владеть собой, чтобы, сетуя на действия Марка Антония, удержаться от резких слов! Особенно после того, как ты развеял по ветру остатки государства13, когда у тебя в доме все стало продажным, стало предметом позорнейшей торговли, когда ты признавал, что законы - те, которые и объявлены никогда не были, проведены относительно тебя и самим тобой; когда ты, авгур, упразднил авспиции и ты, консул, - интерцессию14; когда ты, к своему величайшему позору, окружил себя вооруженными людьми; когда ты в своем непотребном доме изо дня в день предавался всевозможным гнусностям, изнуренный пьянством и развратом. (7) Но, горько сетуя на положение государства, я ничего не сказал об Антонии как человеке, словно я имел дело с Марком Крассом (ведь с ним у меня было много споров и притом сильных), а не с подлейшим гладиатором. Поэтому сегодня я постараюсь, чтобы Антоний понял, какое большое благодеяние оказал я ему в тот раз.
(IV) Но он, этот человек, совершенно невоспитанный и не имеющий понятия о взаимоотношениях между людьми, даже огласил письмо, которое я, по его словам, прислал ему15. В самом деле, какой человек, которому хотя бы в малой степени известны правила общения между порядочными людьми, под влиянием какой бы то ни было обиды когда-либо предал гласности и во всеуслышание прочитал письмо, присланное ему его другом? Не означает ли это устранять из жизни правила общежития, устранять возможность беседовать с друзьями, находящимися в отсутствии? Как много бывает в письмах шуток, которые, если сделать их общим достоянием, должны показаться неуместными, как много серьезных мыслей, которые, однако, отнюдь не следует распространять! (8) Припишем это его невоспитанности; но вот на глупость его невероятную обратите внимание. Что сможешь ответить мне ты, красноречивый человек, как думают Мустела и Тирон16? Так как они в настоящее время стоят с мечами в руках перед лицом сената, то я, пожалуй, признаю тебя красноречивым, если ты сумеешь показать, как ты будешь защищать их в суде по делам об убийстве. И, наконец, что ты мне возразишь, если я заявлю, что я вообще никогда не посылал тебе этого письма? При посредстве какого свидетеля мог бы ты изобличить меня? Или ты исследовал бы почерк? Ведь тебе хорошо знакома эта прибыльная наука17 Но как смог бы ты это сделать? Ведь письмо написано рукой писца. Я уже завидую твоему наставнику - тому, кто за такую большую плату, о которой я сейчас всем расскажу, учит тебя ничего не смыслить. (9) Действительно, что менее подобает, не скажу - оратору, но вообще любому человеку, чем возражать противнику таким образом, что тому достаточно будет простого отрицания на словах, чтобы дальше возражать было уже нечего? Но я ничего не отрицаю и тем самым могу изобличить тебя не только в невоспитанности, но и в неразумии. В самом деле, какое слово найдется в этом письме, которое бы не было преисполнено доброты, услужливости, благожелательности? Твое же все обвинение сводится к тому, что я в этом письме хорошо отзываюсь о тебе, что пишу тебе как гражданину, как честному мужу, а не как преступнику и разбойнику. Но я все-таки не стану оглашать твоего письма, хотя и мог это сделать с полным правом в ответ на твои нападки. В нем ты просишь разрешить тебе возвратить одного человека из изгнания и клянешься, что наперекор мне ты этого не сделаешь. И ты получил мое согласие. Право, к чему мне мешать тебе в твоей дерзости, которую ни авторитет нашего сословия, ни мнение римского народа, ни какие бы то ни было законы обуздать не могут? (10) Какое же, в самом деле, было у тебя основание просить меня, если тот, за кого ты просил, на основании закона Цезаря18 уже возвращен? Но Антоний, очевидно, захотел моего согласия в том деле, в котором не было никакой нужды даже в его собственном согласии, раз закон уже был проведен.
(V) Но так как мне, отцы-сенаторы, предстоит сказать кое-что в свою собственную защиту и многое против Марка Антония, то я, с одной стороны, прошу вас выслушать благосклонно мою речь в мою защиту; с другой стороны, я сам постараюсь о том, чтобы вы слушали внимательно, когда я буду выступать против него. Заодно молю вас вот о чем: если вам известны моя сдержанность и скромность как во всей моей жизни, так и в речах, то не думайте, что сегодня я, отвечая тому, кто меня на это вызвал, изменил своему обыкновению. Я не стану обращаться с ним, как с консулом; да и он не держал себя со мной, как с консуляром. А впрочем, признать его консулом никак нельзя - ни по его образу жизни, ни по его способу управлять государством, ни по тому, как он был избран, а вот я, без всякого сомнения, консуляр. (11) Итак, дабы вы поняли, что он за консул, он поставил мне в вину мое консульство. Это консульство было на словах моим, отцы-сенаторы, но на деле - вашим. Ибо какое решение принял я, что совершил я, что предложил я не по совету, не с согласия, не по решению этого сословия19? И ты, человек, столь же разумный, сколь и красноречивый, в присутствии тех, по чьему совету и разумению это было совершено, осмелился это порицать? Но нашелся ли кто-нибудь, кроме тебя и Публия Клодия, кто стал бы порицать мое консульство? И как раз тебя и ожидает участь Клодия, как была она уготована Гаю Куриону20, так как у тебя в доме находится та, которая для них обоих была злым роком21.
(12) Не одобряет моего консульства Марк Антоний; но его одобрил Публий Сервилий, - назову первым из консуляров тех времен имя того, кто умер недавно, - его одобрил Квинт Катул, чей авторитет всегда будет жить в нашем государстве; его одобрили оба Лукулла, Марк Красс, Квинт Гортенсий, Гай Курион, Гай Писон, Маний Глабрион, Маний Лепид, Луций Волькаций, Гай Фигул, Децим Силан и Луций Мурена, бывшие тогда избранными консулами22. То, что одобрили консуляры, одобрил и Марк Катон который, уходя из жизни, предвидел многое - ведь он не увидел тебя консулом23. Но, поистине, более всего одобрил мое консульство Гней Помпей, который, как только увидел меня после своего возвращения из Сирии, обнял меня и с благодарностью сказал, что мои заслуги позволили ему видеть отечество24. Но зачем я упоминаю об отдельных лицах? Его одобрил сенат, собравшийся в полном составе, и не было сенатора, который бы не благодарил меня, как отца, не заявлял, что обязан мне жизнью, достоянием своим, жизнью детей, целостью государства25?
(VI, 13) Но так как тех, кого я назвал, столь многочисленных и столь выдающихся мужей, государство уже лишилось, то перейдем к живым, а их из числа консуляров осталось двое. Луций Котта26, муж выдающихся дарований и величайшего ума, после тех событий, которые ты осуждаешь, в весьма лестных для меня выражениях подал голос за назначение молебствия, а те самые консуляры, которых я только что назвал, и весь сенат согласились с ним, а со времени основания нашего города этот почет до меня ни одному человеку, носящему тогу, оказан не был27. (14) А Луций Цезарь28, твой дядя по матери? Какую речь, с какой непоколебимостью, с какой убедительностью произнес он, подавая голос против мужа своей сестры, твоего отчима29! Хотя ты во всех своих замыслах и во всей своей жизни должен был бы смотреть на Луция Цезаря как на руководителя и наставника, ты предпочел быть похожим на отчима, а не на дядю. Его советами, в бытность свою консулом, пользовался я, чужой ему человек. А ты, сын его сестры? Обратился ли ты когда-либо к нему за советом насчет положения государства? Но к кому же обращается он? Бессмертные боги! Как видно, к тем, о чьих даже днях рожденья мы вынуждены узнавать! (15) Сегодня Антоний на форум не спускался. Почему? Он устраивает в своем загородном имении празднество по случаю дня рождения. Для кого? Имен называть не стану. Положим - или для какого-то Формиона или для Гнафона, а там даже и для Баллиона30. О, гнусная мерзость! О, нестерпимое бесстыдство, ничтожность, разврат этого человека! Хотя первоприсутствующий в сенате, гражданин исключительного достоинства - твой близкий родственник, но ты к нему по поводу положения государства не обращаешься; ты обращаешься к тем, которые своего достояния не имеют, а твое проматывают!
(VII) Твое консульство, видимо, было спасительным; губительным было мое. Неужели ты до такой степени вместе со стыдливостью утратил и всякий стыд, что осмелился сказать это в том самом храме, где я совещался с сенатом, стоявшим некогда, в расцвете своей славы, во главе всего мира, и где ты собрал отъявленных негодяев с мечами в руках? (16) Но ты даже осмелился - на что только не осмелишься ты? - сказать, что в мое консульство капитолийский склон заполнили вооруженные рабы31. Пожалуй, именно для того, чтобы сенат вынес в ту пору свои преступные постановления, и я пытался применить насилие к сенату! О, жалкий человек! Тебе либо ничего об этом не известно (ведь о честных поступках ты не знаешь ничего), либо, если известно, то как ты смеешь столь бесстыдно говорить в присутствии таких мужей! В самом деле, какой римский всадник, какой, кроме тебя, знатный юноша, какой человек из любого сословия, помнивший о том, что он гражданин, не находился на капитолийском склоне, когда сенат собрался в этом храме? Кто только не внес своего имени в списки? Впрочем, писцы даже не могли справиться с работой, а списки не могли вместить имен всех явившихся. (17) И право, когда нечестивцы сознались в покушении на отцеубийство отчизны и, изобличенные показаниями своих соучастников, своим почерком, чуть ли не голосом своих писем, признали, что сговорились город Рим предать пламени, граждан истребить, разорить Италию, уничтожить государство, то мог ли найтись человек, который бы не поднялся на защиту всеобщей неприкосновенности, тем более, что у сената и римского народа тогда был такой руководитель32, при котором, будь ныне кто-нибудь, подобный ему, тебя постигла бы та же участь, какую испытали те люди?
Антоний утверждает, что я не выдал ему тела его отчима для погребения. Даже Публию Клодию никогда не приходило в голову говорить это; да, я с полным основанием был недругом твоего отчима, но меня огорчает, что ты уже превзошел его во всех пороках. (18) Но как тебе пришло на ум напомнить нам, что ты воспитан в доме Публия Лентула? Или мы, по-твоему, пожалуй, могли подумать, что ты от природы не смог бы оказаться таким негодяем, не присоединись еще обучение?
(VIII) Но ты был с голь безрассуден, что во всей своей речи как будто боролся сам с собой и высказывал мысли, не только не связанные одна с другой, но чрезвычайно далекие одна от другой и противоречивые, так что ты спорил не столько со мной, сколько с самим собой. Участие своего отчима в столь тяжком преступлении ты признавал, а на то, что его постигла кара, сетовал. Таким образом, то, что сделано непосредственно мной, ты похвалил, а то, что всецело принадлежит сенату, ты осудил. Ибо взятие виновных под стражу было моим делом, наказание - делом сената. Красноречивый человек, он не понимает, что того, против кого он говорит, он хвалит, а тех, перед чьим лицом говорит, порицает. (19) А это? Какой, не скажу - наглости (ведь он желает быть наглым), но глупости, которой он превосходит всех (правда, этого он вовсе не хочет), приписать то обстоятельство, что он упоминает о капитолийском склоне, когда вооруженные люди снуют между нашими скамьями, когда - бессмертные боги! - в этом вот храме Согласия, где в мое консульство были внесены спасительные предложения, благодаря которым мы прожили до нынешнего дня, стоят люди с мечами в руках? Обвиняй сенат, обвиняй всадническое сословие, которое тогда объединилось с сенатом, обвиняй все сословия, всех граждан, лишь бы ты признал, что именно теперь итирийцы33 держат наше сословие в осаде. Не по наглости своей говоришь ты все это так беззастенчиво, но потому, что ты, не замечая всей противоречивости своих слов, вообще ничего не смыслишь. В самом деле, возможно ли что-либо более бессмысленное, чем, взявшись самому за оружие на погибель государству, упрекать другого в том, что он взялся за оружие во имя его спасения?
(20) Но ты по какому-то поводу захотел показать свое остроумие. Всеблагие боги! Как это тебе не пристало! В этом ты немного виноват; ибо ты мог перенять хотя бы немного остроумия у своей жены-актрисы34. "Меч перед тогой склонись35!" Что же? Разве меч тогда не склонился перед тогой? Но, правда, впоследствии перед твоим мечом склонилась тога. Итак спросим, что было лучше: чтобы перед свободой римского народа склонились мечи злодеев или чтобы наша свобода склонилась перед твоим мечом? Но насчет стихов я не стану отвечать тебе более подробно. Скажу тебе коротко одно: ни в стихах, ни вообще в литературе ты ничего не смыслишь; я же никогда не оставлял без своей поддержки ни государства, ни друзей и все-таки всеми своими разнообразными сочинениями достиг того, что мок ночные труды и мои писания в какой-то мере служат и юношеству на пользу и имени римлян во славу. Но говорить об этом не время; рассмотрим вопросы более важные.
(IX, 21) Публий Клодий был, как ты сказал, убит по моему наущению. А что подумали бы люди, если бы он был убит тогда, когда ты с мечом в руках преследовал его на форуме, на глазах у римского народа, и если бы ты довел дело до конца, не устремись он по ступеням книжной лавки и не останови он твоего нападения, загородив проход36? Что я это одобрил, признаюсь тебе; что я это посоветовал, даже ты не говоришь. Но Милону я не успел даже выразить свое одобрение, так как он довел дело до конца, прежде чем кто-либо мог предположить, что он это сделает. Но я, по твоим словам, дал ему этот совет. Ну, разумеется, Милон был таким человеком, что сам не сумел бы принести пользу государству без чужих советов! Но я, по твоим словам, обрадовался. Как же иначе? При такой большой радости, охватившей всех граждан, мне одному надо было быть печальным? (22) Впрочем, по делу о смерти Клодия было назначено следствие, правда, не вполне разумно. В самом деле, зачем понадобилось на основании чрезвычайного закона37 вести следствие о том, кто убил человека, когда уже существовал постоянный суд; учрежденный на основании законов? Но все же следствие было проведено. И вот, то, чего никто не высказал против меня, когда дело слушалось, через столько лет говоришь ты один.
(23) Кроме того, ты осмелился сказать, - и затратил на это немало слов - что вследствие моих происков Помпей порвал дружеские отношения с Цезарем и что по этой причине, по моей вине, и возникла гражданская война; насчет этого ты ошибся, правда, не во всем, но - и это самое важное - в определении времени этих событий.
(X) Да, в консульство Марка Бибула, выдающегося гражданина, я, насколько мог, не преминул приложить все усилия, чтобы отговорить Помпея от союза с Цезарем. Цезарь в этом отношении был более удачлив; ибо он сам отвлек Помпея от дружбы со мной. Но к чему было мне, после того как Помпей предоставил себя в полное распоряжение Цезаря, пытаться отвлечь Помпея от близости с ним? Глупый мог на это надеяться, а давать ему советы было бы наглостью. (24) И все же, действительно, было два случая, когда я дал Помпею совет во вред Цезарю. Пожалуй, осуди меня за это, если можешь. Один - когда я ему посоветовал воздержаться от продления империя Цезаря еще на пять лет38; другой - когда я посоветовал ему не допускать внесения закона о заочных выборах Цезаря39. Если бы я убедил его в любом из этих случаев, то нынешние несчастья никогда не постигли бы нас. А когда Помпей уже передал в руки Цезаря все средства - и свои и римского народа - и поздно начал понимать то, что я предвидел уже давно, когда я видел, что на отечество наше надвигается преступная война, я все-таки не перестал стремиться к миру, согласию, мирному разрешению спора: многим известны мои слова: "О, если бы ты, Помпей, либо никогда не вступал в союз с Цезарем, либо никогда не расторгал его! В первом случае ты проявил бы свою стойкость, во втором свою предусмотрительность". Вот каковы были, Марк Антоний, мои советы, касавшиеся и Помпея и положения государства. Если бы они возымели силу, государство осталось бы невредимым, а ты пал бы под бременем своих собственных гнусных поступков, нищеты и позора.
(XI, 25) Но это относится к прошлому, а вот недавнее обвинение: Цезарь будто бы был убит по моему наущению40. Боюсь, как бы не показалось, отцы-сенаторы, будто я - а это величайший позор - воспользовался услугами человека, который под видом обвинения превозносит меня не только за мои, но и за чужие заслуги. В самом деле, кто слыхал мое имя в числе имен участников этого славнейшего деяния? И, напротив, чье имя - если только этот человек был среди них - осталось неизвестным? "Неизвестным", говорю я? Вернее, чье имя не было тогда у всех на устах? Я скорее сказал бы, что некоторые люди, ничего и не подозревавшие, впоследствии хвалились своим мнимым участием в этом деле41, но действительные участники его нисколько не хотели этого скрывать. (26) Далее, разве правдоподобно, чтобы среди стольких людей, частью незнатного происхождения, частью юношей, не считавших нужным скрывать чьи-либо имена, мое имя могло оставаться в тайне? В самом деле, если для освобождения отчизны были нужны вдохновители, когда исполнители были налицо, то неужели побуждать Брутов42 к действию пришлось бы мне, когда они оба могли изо дня в день видеть перед собой изображение Луция Брута, а один из них - еще и изображение Агалы? И они, имея таких предков, стали бы искать совета у чужих, а не у своих родных и притом на стороне, а не в своем доме? А Гай Кассий? Он происходит из той ветви рода, которая не смогла стерпеть, уже не говорю - господства, но даже чьей бы то ни было власти43. Конечно, он нуждался во мне как в советчике! Ведь он даже без этих прославленных мужей завершил бы дело в Киликии, у устья Кидна, если бы корабли Цезаря причалили к тому берегу, к какому Цезарь намеревался причалить, а не к противоположному44. (27) Неужели Гнея Домиция побудила выступить за восстановление свободы не гибель его отца, прославленного мужа, не смерть дяди, не утрата высокого положения45, а мой авторитет? Или это я воздействовал на Гая Требония46? Ведь я не осмелился бы даже давать ему советы. Тем большую благодарность должно испытывать государство по отношению к тому, кто поставил свободу римского народа выше, чем дружбу одного человека, и предпочел свергнуть власть, а не разделять ее с Цезарем. Разве моим советам последовал Луций Тиллий Кимвр47? Ведь я был особенно восхищен тем, что именно он совершил это деяние, так как я не предполагал, что он его совершит, а восхищен я был по той причине, что он, не помня об оказанных ему милостях, помнил об отчизне. А двое Сервилиев - назвать ли мне их Касками или же Агалами48? И они, по твоему мнению, подчинились моему авторитету, а не руководились любовью к государству? Слишком долго перечислять прочих; в том, что они были столь многочисленны, для государства великая честь, для них самих слава.
(XII, 28) Но вспомните, какими словами этот умник обвинил меня. "После убийства Цезаря, - говорит он, - Брут, высоко подняв окровавленный кинжал, тотчас же воскликнул: "Цицерон!" - и поздравил его с восстановлением свободы". Почему именно меня? Не потому ли, что я знал о заговоре? Подумай, не было ли причиной его обращения ко мне то, что он, совершив деяние, подобное деяниям, совершенным мной, хотел видеть меня свидетелем своей славы, в которой он стал моим соперником. (29) И ты, величайший глупец, не понимаешь, что если желать смерти Цезаря (а именно в этом ты меня и обвиняешь) есть преступление, то радоваться его смерти также преступление? В самом деле, какое различие между тем, кто подстрекает к деянию, и тем, кто его одобряет? Вернее, какое имеет значение, хотел ли я, чтобы оно было совершено, или радуюсь тому, что оно уже совершено? Разве есть хотя бы один человек, - кроме тех, кто радовался его господству, - который бы либо не желал этого деяния, либо не радовался, когда оно совершилось? Итак, виноваты все; ведь все честные люди, насколько это зависело от них, убили Цезаря. Одним не хватило сообразительности, другим - мужества; у третьих не было случая; но желание было у всех. (30) Однако обратите внимание на тупость этого человека или, лучше сказать, животного; ибо он сказал так: "Брут, имя которого я называю здесь в знак моего уважения к нему, держа в руке окровавленный кинжал, воскликнул: "Цицерон!" - из чего следует заключить, что Цицерон был соучастником". Итак, меня, который, как ты подозреваешь, кое-что заподозрил, ты зовешь преступником, а имя того, кто размахивал кинжалом, с которого капала кровь, ты называешь, желая выразить ему уважение. Пусть будет так, пусть эта тупость проявляется в твоих словах. Насколько она больше в твоих поступках и предложениях! Определи, наконец, консул, чем тебе представляется дело Брутов, Гая Кассия, Гнея Домиция, Гая Требония и остальных. Повторяю, проспись и выдохни винные пары. Или, чтобы тебя разбудить, надо приставить к твоему телу факелы, если ты засыпаешь при разборе столь важного дела? Неужели ты никогда не поймешь, что тебе надо раз навсегда решить, кем были люди, совершившие это деяние: убийцами или же борцами за свободу?
(XIII, 31) Удели мне немного внимания и в течение хотя бы одного мгновения подумай об этом, как человек трезвый. Я, который, по своему собственному признанию, являюсь близким другом этих людей, а по твоему утверждению - союзником, заявляю, что середины здесь нет: я признаю, что они, если не являются освободителями римского народа и спасителями государства, хуже разбойников, хуже человекоубийц, даже хуже отцеубийц, если только убить отца отчизны - большая жестокость, чем убить родного отца. А ты, разумный и вдумчивый человек? Как называешь их ты? Если отцеубийцами, то почему ты всегда упоминал о них с уважением и в сенате и перед лицом римского народа; почему, на основании твоего доклада сенату, Марк Брут был освобожден от запретов, установленных законами, хотя его не было в Риме больше десяти дней49; почему игры в честь Аполлона были отпразднованы с необычайным почетом для Марка Брута50; почему Бруту и Кассию были предоставлены провинции51; почему им приданы квесторы; почему увеличено число их легатов? Ведь все это было решено при твоем посредстве. Следовательно, ты их не называешь убийцами. Из этого вытекает, что ты признаешь их освободителями, коль скоро третье совершенно невозможно. (32) Что с тобой? Неужели я привожу тебя в смущение? Ты, наверное, не понимаешь достаточно ясно, в чем сила этого противопоставления, а между тем мой окончательный вывод вот каков: оправдав их от обвинения в злодеянии, ты тем самым признал их вполне достойными величайших наград. Поэтому я теперь переделаю свою речь. Я напишу им, чтобы они, если кто-нибудь, быть может, спросит, справедливо ли обвинение, брошенное тобой мне, ни в каком случае его не отвергали. Ибо то, что они оставили меня в неведении, пожалуй, может быть нелестным для них самих, а если бы я, приглашенный ими, от участия уклонился, это было бы чрезвычайно позорным для меня. Ибо какое деяние, - о почитаемый нами Юпитер! - совершенное когда-либо, не говорю уже - в этом городе, но и во всех странах, было более важным, более славным, более достойным вечно жить в сердцах людей? И в число людей, участвовавших в принятии этого решения, ты и меня вводишь, как бы во чрево Троянского коня, вместе с руководителями всего дела? Отказываться не стану; даже благодарю тебя, с какой бы целью ты это ни делал. (33) Ибо это настолько важно, что та ненависть, какую ты хочешь против меня вызвать, ничто по сравнению со славой. И право, кто может быть счастливее тех, кто, как ты заявляешь, тобою изгнан и выслан? Какая местность настолько пустынна или настолько дика, что не встретит их приветливо и гостеприимно, когда они к ней приблизятся? Какие люди настолько невежественны, чтобы, взглянув на них, не счесть этого величайшей в жизни наградой? Какие потомки окажутся столь забывчивыми, какие писатели - столь неблагодарными, что не сделают их славы бессмертной? Смело относи меня к числу этих людей.
(XIV, 34) Но одного ты, боюсь я, пожалуй, не одобришь. Ведь я, будь я в их числе, уничтожил бы в государстве не одного только царя, но и царскую власть вообще; если бы тот стиль52 был в моих руках, как говорят, то я, поверь мне, довел бы до конца не один только акт, но и всю трагедию. Впрочем, если желать, чтобы Цезаря убили, - преступление, то подумай, пожалуйста, Антоний, в каком положении будешь ты, который, как очень хорошо известно, в Нарбоне принял это самое решение вместе с Гаем Требонием53. Ввиду твоей осведомленности, Требоний, как мы видели, и задержал тебя, когда убивали Цезаря. Но я - смотри, как я далек от недружелюбия, говоря с тобой, - за эти честные помысли тебя хвалю; за то, что ты об этом не донес, благодарю; за то, что ты не совершил самого дела, тебя прощаю: для этого был нужен мужчина. (35) Но если бы кто-нибудь привел тебя в суд и повторил известные слова Кассия: "Кому выгодно?"54- смотри, как бы тебе не попасть в затруднительное положение. Впрочем, событие это, как ты говорил, пошло на пользу всем тем, кто не хотел быть в рабстве, а особенно тебе; ведь ты не только не в рабстве, но даже царствуешь; ведь ты в храме Oпс55 освободился от огромных долгов; ведь ты на основании одних и тех же записей растратил огромные деньги; ведь к тебе из дома Цезаря были перенесены такие огромные средства; ведь у тебя в доме есть доходнейшая мастерская для изготовления подложных записей и собственноручных заметок и ведется гнуснейший рыночный торг землями, городами, льготами, податями. (36) И в самом деле, что, кроме смерти Цезаря, могло бы тебе помочь при твоей нищете и при твоих долгах? Ты, кажется, несколько смущен. Неужели ты в душе побаиваешься, что тебя могут обвинить в соучастии? Могу тебя успокоить: никто никогда этому не поверит; не в твоем это духе - оказывать услугу государству; у него есть прославленные мужи, зачинатели этого прекрасного деяния. Я говорю только, что ты рад ему; в том, что ты его совершил, я тебя не обвиняю. Я ответил на важнейшие обвинения; теперь и на остальные надо ответить.
(XV, 37) Ты поставил мне в вину мое пребывание в лагере Помпея56 и мое поведение в течение всего того времени. Если бы именно тогда, как я сказал, возымели силу мой совет и авторитет, ты был бы теперь нищим, мы были бы свободны, государство не лишилось бы стольких военачальников и войск. Ведь я, предвидя события, которые и произошли в действительности, испытывал, признаюсь, такую глубокую печаль, какую испытывали бы и другие честнейшие граждане, если бы предвидели то же самое, что я. Я скорбел, отцы-сенаторы, скорбел из-за того, что государство, когда-то спасенное вашими и моими решениями, вскоре должно было погибнуть. Но я не был столь неопытен и несведущ, чтобы потерять мужество из-за любви к жизни, когда жизнь, продолжаясь, грозила бы мне всяческими тревогами, между тем как ее утрата избавила бы меня от всех тягот. Но я хотел, чтобы остались в живых выдающиеся мужи, светила государства - столь многочисленные консуляры, претории, высокочтимые сенаторы, кроме того, весь цвет знати и юношества, а также полки честнейших граждан: если бы они остались в живых, мы даже при несправедливых условиях мира (ибо любой мир с гражданами казался мне более полезным, чем гражданская война) ныне сохранили бы свой государственный строй. (38) Если бы это мнение возобладало и если бы те люди, о чьей жизни я заботился, увлеченные надеждой на победу, не воспротивились более всего именно мне, то ты, - опускаю прочее - несомненно, никогда не остался бы в этом сословии, вернее, даже в этом городе. Но, скажешь ты, мои высказывания, несомненно, отталкивали от меня Гнея Помпея. Однако кого любил он больше, чем меня? С кем он беседовал и обменивался мнениями чаще, чем со мной? В этом, действительно, было что-то великое - люди, несогласные насчет важнейших государственных дел, неизменно поддерживали дружеское общение: Я понимал его чувства и намерения, он - мои. Я прежде всего заботился о благополучии граждан, дабы мы могли впоследствии позаботиться об их достоинстве; он же заботился, главным образом, об их достоинстве в то время. Но так как у каждого из нас была определенная цель, то именно потому наши разногласия и можно было терпеть. (39) Но что этот выдающийся и, можно сказать, богами вдохновленный муж думал обо мне, знают те, кто после его бегства из-под Фарсала сопровождал его до Пафа. Он всегда упоминал обо мне только с уважением, упоминал, как друг, испытывая глубокую тоску и признавая, что я был более предусмотрителен, а он больше надеялся на лучший исход. И ты смеешь нападать на меня от имени этого мужа, причем меня ты признаешь его другом, а себя покупщиком его конфискованного имущества!
(XVI) Но оставим в стороне ту войну, в которой ты был чересчур счастлив. Не стану отвечать тебе даже по поводу острот, которые я, как ты сказал, позволил себе в лагере57. Пребывание в этом лагере было преисполнено тревог; однако люди даже и в трудные времена все же, оставаясь людьми, порой хотят развлечься. (40) Но то, что один человек ставит мне в вину и мою печаль и мои остроты, с убедительностью доказывает, что я проявил умеренность и в том и в другом. Ты заявил, что я не получал никаких наследств58. О, если бы твое обвинение было справедливым! У меня осталось бы в живых больше друзей и близких. Но как это пришло тебе в голову? Ведь я, благодаря наследствам, полученным мной, зачел себе в приход больше 20 миллионов сестерциев. Впрочем, признаю, что в этом ты счастливее меня. Меня не сделал своим наследником ни один из тех, кто в то же время не был бы моим другом, так что с этой выгодой (если только таковая была) было связано чувство скорби; тебя же сделал своим наследником человек, которого ты никогда не видел, - Луций Рубрий из Касина. (41) И в самом деле, смотри, как тебя любил тот, о ком ты даже не знаешь, белолицым ли он был или смуглым. Он обошел сына своего брата Квинта Фуфия, весьма уважаемого римского всадника и своего лучшего друга; имени того, кого он всегда объявлял во всеуслышание своим наследником, он в завещании даже не назвал; тебя, которого он никогда не видел или, во всяком случае, никогда не посещал для утреннего приветствия, он сделал своим наследником. Скажи мне, пожалуйста, если это тебя не затруднит, каков собой был Луций Турселий, какого был он роста, из какого муниципия, из какой трибы. "Я знаю о нем, скажешь ты, - одно: какие имения у него были". Итак, он сделал тебя своим наследником, а своего брата лишил наследства? Кроме того, Антоний, насильственным путем вышвырнув настоящих наследников, захватил много имущества совершенно чужих ему людей, словно наследником их был он. (42) Впрочем, больше всего был я изумлен вот чем: ты осмелился упомянуть о наследствах, когда ты сам не мог вступить в права наследства после отца.
(XVII) И для того, чтобы собрать эти обвинения, ты, безрассуднейший человек, в течение стольких дней59 упражнялся в декламации, находясь в чужой усадьбе? Впрочем, как раз ты, как нередко поговаривают самые близкие твои приятели, декламируешь ради того, чтобы выдохнуть винные пары, а не для того, чтобы придать остроту своему уму. Но при этом ты, paди шутки, прибегаешь к помощи учителя, которого ты и твои друзья-пьянчужки голосованием своим признали ритором, которому ты позволил высказывать даже против тебя все, что захочет. Он, конечно, человек остроумный, но ведь и невелик труд отпускать шутки на твой счет и на счет твоего окружения. Взгляни, однако, каково различие между тобой и твоим дедом60: он обдуманно высказывал то, что могло бы принести пользу делу; ты, не подумав, болтаешь о том, что никакого отношения к делу не имеет. (43) А сколько заплачено ритору! Слушайте, слушайте, отцы-сенаторы, и узнайте о ранах, нанесенных государству. Две тысячи югеров в Леонтинской области, притом свободные от обложения, предоставил ты ритору Сексту Клодию, чтобы за такую дорогую цену, за счет римского народа, научиться ничего не смыслить. Неужели, величайший наглец, также и это совершено на основании записей Цезаря? Но я буду в другом месте говорить о леонтинских и кампанских землях, которые Марк Антоний, изъяв их у государства, осквернил, разместив на них тяжко опозорившихся владельцев. Ибо теперь я, так как в ответ на его обвинения сказано уже достаточно, должен сказать несколько слов о нем самом; ведь он берется нас переделывать и исправлять. Всего я вам выкладывать не стану, дабы я, если мне еще не раз придется вступать в решительную борьбу, - как это и будет - всегда мог рассказать вам что-нибудь новенькое, а множество его пороков и проступков предоставляет мне эту возможность весьма щедро.
(XVIII, 44) Так не хочешь ли ты, чтобы мы рассмотрели твою жизнь с детских лет? Мне думается, будет лучше всего, если мы взглянем на нее с самого начала. Не помнишь ли ты, как, нося претексту61, ты промотал все, что у тебя было? Ты скажешь: это была вина отца. Согласен; ведь твое оправдание преисполнено сыновнего чувства. Но вот в чем твоя дерзость: ты уселся в одном из четырнадцати рядов, хотя, в силу Росциева закона62, для мотов назначено определенное место, даже если человек утратил свое имущество из-за превратности судьбы, а не из-за своей порочности. Потом ты надел мужскую тогу, которую ты тотчас же сменил на женскую. Сначала ты был шлюхой, доступной всем; плата за позор была определенной и не малой, но вскоре вмешался Курион, который отвлек тебя от ремесла шлюхи и - словно надел на тебя столу63 - вступил с тобой в постоянный и прочный брак. (45) Ни один мальчик, когда бы то ни было купленный для удовлетворения похоти, в такой степени не был во власти своего господина, в какой ты был во власти Куриона. Сколько раз его отец выталкивал тебя из своего дома! Сколько раз ставил он сторожей, чтобы ты не мог переступить его порога, когда ты все же, под покровом ночи, повинуясь голосу похоти, привлеченный платой, спускался через крышу64! Дольше терпеть такие гнусности дом этот не мог. Не правда ли, я говорю о вещах, мне прекрасно известных? Вспомни то время, когда Курион-отец лежал скорбя на свом ложе, а его сын, обливаясь слезами, бросившись мне в ноги, поручал тебя мне, просил меня замолвить за него слово отцу, если он попросит у отца 6 миллионов сестерциев; ибо сын, как он говорил, обязался заплатить за тебя эту сумму; сам он, горя любовью, утверждал, что он, не будучи в силах перенести тоску из-за разлуки с тобой, удалится в изгнание. (46) Какие большие несчастья этого блистательного семейства я в это время облегчил, вернее, отвратил! Отца я убедил долги сына заплатить, выкупить на средства семьи этого юношу, подающего надежды65, и, пользуясь правом и властью отца, запретить ему, не говорю уже - быть твоим приятелем, но с тобой даже видеться. Памятуя, что все это произошло благодаря мне, неужели ты, если бы не полагался на мечи тех, кого мы здесь видим, осмелился бы нападать на меня?
(XIX, 47) Но оставим в стороне блуд и гнусности; есть вещи, о которых я, соблюдая приличия, говорить не могу, а ты, конечно, можешь и тем свободнее, что ты позволял делать с тобой такое, что даже твой недруг, сохраняя чувство стыда, упоминать об этом не станет. Но теперь взгляните, как протекала его дальнейшая жизнь, которую я бегло опишу. Ибо я спешу обратиться к тому, что он совершил во время гражданской войны, в пору величайших несчастий для государства, и к тому, что он совершает изо дня в день. Хотя многое известно вам гораздо лучше, чем мне, я все же прошу вас выслушать меня внимательно, что вы и делаете. Ибо в таких случаях не только сами события, но даже воспоминание о них должно возмущать нашу душу; однако не будем долго задерживаться на том, что произошло в этот промежуток времени, чтобы не прийти слишком поздно к рассказу о том, что произошло за последнее время.
(48) Во время своего трибуната Антоний, который твердит о благодеяниях, оказанных им мне, был близким другом Клодия. Он был его факелом при всех поджогах, а в доме самого Клодия он уже тогда кое-что затеял. О чем я говорю, он сам прекрасно понимает. Затем он, наперекор суждению сената, вопреки интересам государства и религиозным запретам, отправился в Александрию66; но его начальником был Габиний, все, что бы он ни совершил вместе с ним, считалось вполне законным. Каково же было тогда его возвращение оттуда и как он вернулся? Из Египта он отправился в Дальнюю Галлию раньше, чем возвратиться в свой дом. Но в какой дом? В ту пору, правда, каждый занимал свой собственный дом, но твоего не было нигде. "Дом?" - говорю я? Да было ли на земле место, где ты мог бы ступить ногой на свою землю, кроме одного только Мисена, которым ты владел вместе со своими товарищами по предприятию, словно это был Сисапон67?
(XX, 49) Ты приехал из Галлии добиваться квестуры. Посмей только сказать, что ты приехал к своей матери68 раньше, чем ко мне. Я уже до этого получил от Цезаря письмо с просьбой принять твои извинения; поэтому я тебе не дал даже заговорить о примирении. Впоследствии ты относился ко мне с уважением и получил от меня помощь при соискании квестуры. Как раз в это время ты, при одобрении со стороны римского народа, и попытался убить Публия Клодия на форуме; хотя ты и пытался сделать это по своему собственному почину, а не по моему наущению, все же ты открыто заявлял, что ты - если не убьешь его - никогда не загладишь обид, которые ты нанес мне. Поэтому меня изумляет, как же ты утверждаешь, что Милон совершил свой известный поступок по моему наущению; между тем, когда ты сам предлагал оказать мне такую же услугу, я никогда тебя к этому не побуждал; впрочем, если бы ты упорствовал в своем намерении, я предпочел бы, чтобы это деяние принесло славу тебе, а не было совершено в угоду мне. (50) Ты был избран в квесторы. Затем немедленно, без постановления сената, без метания жребия69, без издания закона, ты помчался к Цезарю; ведь ты, находясь в безвыходном положении, считал это единственным на земле прибежищем от нищеты, долгов и беспутства. Насытившись подачками Цезаря и своими грабежами, - если только можно насытиться тем, что тотчас же извергаешь, - ты, будучи в нищете, прилетел, чтобы быть трибуном, дабы, если сможешь, уподобиться в этой должности своему "супругу"70.
(XXI) Послушайте, пожалуйста, теперь не о тех грязных и необузданных поступках, которыми он опозорил себя и свой дом, но о том, что он нечестиво и преступно совершил в ущерб нам и нашему достоянию, то есть в ущерб государству в целом; вы поймете, что его злодеяние и было началом всех зол.
(51) Когда вы, в консульство Луция Лентула и Гая Марцелла71, в январские календы хотели поддержать пошатнувшееся и, можно сказать, близкое к падению государство и позаботиться о самом Гае Цезаре, если он одумается, тогда Антоний противопоставил вашим планам свой проданный и переданный им в чужое распоряжение трибунат и подставил свою шею под ту секиру, под которой многие, совершившие меньшие преступления, пали. Это о тебе, Марк Антоний, невредимый сенат, когда столько светил еще не было погашено, принял постановление, какое по обычаю предков принимали о враге, облаченном в тогу72. И ты осмелился перед лицом отцов-сенаторов выступить против меня с речью, после того как это сословие меня признало спасителем государства, а тебя - его врагом? Упоминать о твоем злодеянии перестали, но память о нем не изгладилась. Пока будет существовать человеческий род и имя римского народа, - а это, с твоего позволения, будет всегда - губительной будут называть твою памятную нам интерцессию73. (52) Разве то решение, которое сенат пытался провести, было пристрастным или необдуманным? А между тем ты один, еще совсем молодой человек, помешал всему нашему сословию принять постановление, касавшееся благополучия государства, причем ты сделал это не один раз, а делал часто и не согласился идти ни на какие переговоры относительно суждения сената74. А о чем другом шла речь, как не о том, чтобы ты не стремился к полному уничтожению и ниспровержению государственного строя? После того, как на тебя не смогли повлиять ни первые среди граждан люди, обращавшиеся к тебе с просьбами, ни люди, старшие тебя годами, тебя предостерегавшие, ни собравшийся в полном составе сенат, который вел с тобой переговоры относительно твоего голоса, уже запроданного и отданного тобой, только тогда тебе после многих сделанных ранее попыток к примирению и была, по необходимости, нанесена такая рана, какая до тебя была нанесена лишь немногим, из которых не уцелел ни один. (53) Тогда-то наше сословие и вручило консулам и другим лицам, облеченным империем и властью, для действий против тебя оружие, от которого ты не спасся бы, если бы не присоединился к вооруженным силам Цезаря.
(XXII) Это ты, Марк Антоний, ты, повторяю, был тем, кто первый подал Гаю Цезарю, стремившемуся ниспровергнуть весь порядок, повод для объявления войны отчизне. И правда, на что иное ссылался Цезарь? Какую другую причину приводил он для своего безумнейшего решения и поступка75, как не ту, что интерцессией пренебрегли, что право трибунов попрано, что сенатом ограничен в своих полномочиях Антоний? Я уже не говорю о том, как это ложно, как это неубедительно, тем более что вообще ни у кого не может быть законного основания браться за оружие против отечества. Но о Цезаре - ни слова; а вот ты, во всяком случае, должен признать, что предлогом для самой губительной войны оказался ты сам. (54) О, сколь ты жалок, если понимаешь, еще более жалок, если не понимаешь, что одно только будет внесено в летописи, одно будет сохранено в памяти, одного только даже потомки наши во все века никогда не забудут: того, что консулы были из Италии изгнаны и вместе с ними Гней Помпей, украшение и светило д°ржавы римского народа. Все консуляры, у которых сохранилось еще достаточно сил, чтобы перенести это потрясение и это бегство, все преторы, претории, народные трибуны, значительная часть сената, вся молодежь, словом, все государство было выброшено и изгнано из места, где оно пребывало. (55) Подобно, тому как в семенах заложена основа возникновения деревьев и растений, так семенем этой горестной войны был ты. Вы скорбите о том, что три войска римского народа истреблены - истребил их Антоний. Вы не досчитываетесь прославленных граждан - и их отнял у нас Антоний. Авторитет нашего сословия ниспровергнут - ниспроверг его Антоний. Словом, если рассуждать строго, все то, что мы впоследствии увидели (а каких только бедствий не видели мы?), мы отнесем на счет одного только Антония. Как Елена для троянцев, так Марк Антоний для нашего государства стал причиной войны, мора и гибели. Остальное время его трибуната было подобным его началу. Он совершил все то, что сенат старался предотвратить, пока государство было невредимо.
(XXIII, 56) Но я все же сообщу вам еще об одном его преступлении в ряду прочих: он восстановил в гражданских правах многих людей, утративших их; о своем дяде76 он при этом даже не упомянул. Если он строг, то почему не ко всем? Если сострадателен, то почему не к своим родным? Но о других я не говорю. А вот Лициния Дентикула, осужденного за игру в кости77, своего товарища по игре, он восстановил в правах, словно с осужденным играть нельзя; но он сделал это, чтобы свой проигрыш в игре покрыть милостью в виде издания закона. Какой довод в пользу его восстановления в правах ты привел римскому народу? Видимо, Лициний был привлечен к суду заочно, а приговор был вынесен без слушания дела? Может быть, суда на основании закона об игре не было; может быть, к подсудимому была применена вооруженная сила? Наконец, может быть, как говорили при суде над твоим дядей, приговор был куплен за деньги? Ничего подобного. Но мне, пожалуй, скажут: он был честным мужем и достойным гражданином. Правда, это совершенно не относится к делу, но я, коль скоро быть осужденным - теперь не порок, наверное простил бы его. Но неужели не признается вполне открыто в своем пристрастии тот, кто восстановил в правах величайшего негодяя, который без всякого стеснения играл в кости даже на форуме и был осужден на основании закона, запрещавшего игру?

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar