Меню
Назад » »

К. Н. ЛЕОНТЬЕВ О ВСЕМИРНОЙ ЛЮБВИ (4)

III
Итак (скажет мне кто-нибудь), вы позволяете себе отрицать не только возможность повсеместного "воцарения правды", "мирной гармонии" и "благоденствия" на земле, но даже как будто противополагаете все это христианству как вещи с ним несовместные, изображаете все это чуть- чуть не антитезами его... Вы забыли даже катехизис, в котором всегда приводится текст: "Бог любы есть..." [38]
"Писатель, которого вы сами высоко цените и которого вы в начале предыдущего письма назвали не только даровитым и вполне русским, но и весьма полезным, шаг за шагом, слово за словом, явился у вас под конец того же письма человеком, почти вредным своими заблуждениями, чуть-чуть не еретиком!.." Но чего же вы хотите после этого? Чего же вы требуете от России нашей и от нас самих?
О воцарении "правды" и "благоденствия" на земле я не буду здесь много говорить, потому что по этому вопросу все люди, мне кажется, разделяются, очень просто, на расположенных этому идеалу верить и на пожимающих только плечами при подобной мысли, противной одинаково и реальным законам природы, и всем главным и самым влиятельным из известных нам положительных религий.
Для убеждения первых (то есть верующих в "благоденствие" и "правду") нужно говорить долго и подробно, а это невозможно в статье или письме, имеющем специальную цель; вторые же (не расположенные этому верить) поймут меня и с полуслова. Это - о всемирном "благоденствии" и о человеческой "правде".
О "гармонии" я постараюсь сказать особо, если успею, потому что слово "гармония" я понимаю, по-видимому, иначе, чем г. Достоевский и многие другие современники наши. Теперь же объяснюсь примером, кратко и мимоходом. Пушкин сопровождает Паскевича[39] на войну; присутствует при сражениях. Много людей убито, ранено, огорчено и разорено. Русские победителями вступают в Эрзерум. Сам поэт испытывает, конечно, за все это время множество сильных и новых ощущений. Природа Кавказа и Азиатской Турции; вид убитых и раненых; затруднения и усталость походной жизни; возможность опасности, которую Пушкин так рыцарски любил; удовольствия штабной жизни при торжествующем войске; даже незнакомое ему дотоле наслаждение восточных бань в Тифлисе... После всего этого, или под влиянием всего этого (в том числе и под влиянием крови и тысячи смертей), Пушкин пишет какие-нибудь прекрасные стихи в восточном стиле.
Вот это гармония, примирение антитез, но не в смысле мирного и братского нравственного согласия, а в смысле поэтического и взаимного восполнения противоположностей и в жизни самой, и в искусстве.
Борьба двух великих армий, взятая отдельно от всего побочного во всецелости своей, есть проявление "реально-эстетической гармонии"...
А если бразильский император сидит в Петербурге за столом в обществе русских ориенталистов, до того уже все восточное давно утративших (положим), что их очень трудно отличить со стороны от любого европейского бюргера,- то это не столько гармония, сколько унисон, очень мирный унисон, скучный, немного деревянный и очень бесплодный, то есть на нравы и понятия самих ориенталистов практически не действующий, их более восточными и оригинальными людьми не делающий. При таком понимании слова "гармония" я не могу и говорить о ней в смысле не гармонического или не эстетического братства однообразных народов будущего, если бы я даже в это братство имел право верить и как. реалист, и как христианин.
В глазах реалиста, то есть человека, не имеющего права делать предсказания без предыдущих, даже и приблизительных, примеров, подобное благоденственное братство, доводящее людей даже до субъективного постоянного удовольствия, не согласуется ни с психологией, ни с социологией, ни с историческим опытом. В глазах христианина подобная мечта противоречит прямому и очень ясному пророчеству Евангелия об ухудшении человеческих отношений под конец света.
Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются Священным Писанием Нового Завета для загробного спасения личной души; но в Священном Писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал... Это неправда: Христос приказывает, или советует, всем любить ближних во имя Бога; но, с другой стороны, пророчествует, что Его многие не послушают.
Вот в каком смысле гуманность новоевропейская и гуманность христианская являются несомненно антитезами, даже очень трудно примиримыми (или примиримыми эстетически, только в области поэзии, как жизненной, так и художественной, то есть в смысле увлекательной и многосложной борьбы). Удивляться этому или ужасаться такой мысли не следует. Это очень понятно, хотя и печально. Гуманность есть идея простая; христианство есть представление сложное. В христианстве между многими другимисторонами есть и гуманность, или любовь к человечеству "о Христе", то есть не из нас прямо истекающая, а Христом даруемая и Христа за ближним провидящая,- от Христа и для Христа. Гуманность же простая, "автономическая", шаг за шагом, мысль за мыслью может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva[vi]. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи Божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными. Я говорю - ошибочнее, ибо доброту еще свою, порывы искренней любви и милосердия человек не может не чувствовать - это факт невольного сознания. Но как быть уверенным в пользе не только всем, но и многим? Спасая одного, я, может быть, врежу кому-нибудь другому. Христианство мирит это легко именно тем, что, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство автономических добродетелей наших, а с другой - долгое благоденствие и покой души считает вредным. Оскорбителю оно говорит: "Кайся: ты согрешил". Оскорбленному внушает: "Эта обида тебе полезна; рукой неправедного человека наказал тебя Бог; прости человеку и кайся перед Богом".
Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением Божиим.
А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести...
В этом отношении христианство и гуманность можно уподобить двум сильным поездам железной дороги, вышедшим сначала из одного пункта, но которые, вследствие постепенного уклонения путей, должны не только удариться друг об друга, но даже и прийти в сокрушающее столкновение[vii].
Во всех духовных сочинениях, правда, говорится о любви к людям. Но во всех же подобных книгах мы найдем также, что начало премудрости (то есть религиозной и истекающей из нее житейской премудрости) есть "страх Божий", простой, очень простой страх и загробной муки, и других наказаний в форме земных истязаний, горестей и бед.
Отчего же г. Достоевский не говорит прямо об этом страхе? Не потому ли, что идея любви привлекательнее? Любовь красит человека, а страх унижает. Но, во-первых, перед христианским учением добровольное унижение о Господе (то есть самое "смирение", которое так уважает и г. Достоевский) лучше и вернее для спасения души, чем эта гордая и невозможная претензия ежечасного незлобия и ежеминутной елейности. Многие праведники предпочитали удаление в пустыню деятельной любви; там онимолились Богу сперва за свою душу, а потом за других людей; многие из них это делали потому, что очень правильно не надеялись на себя и находили, что покаяние и молитва, то есть страх и своего рода унижение, вернее, чем претензия мирского незлобия и чемсамоуверенность деятельной любви в многолюдном обществе. Даже в монашеских общежитиях опытные старцы не очень-то позволяют увлекаться деятельною и горячею любовью, а прежде всего учат послушанию, принижению, пассивному прощению обид... И это все считается до невероятности трудным, в особенности для тех людей, которые воображают себя уже "смиренными" и в "миру" собственными усилиями для монастыря подготовленными. Случаями поразительного падения этих духовных Икаров, нередко весьма искренних и благородных, наполнена история монашества от начала его и до нашего времени.
Да, прежде всего страх, потом "смирение"; или прежде всего - смирение ума, презрительно относящегося не к себе только одному, но и ко всем другим, даже и гениальным человеческим умам, беспрестанно ошибающимся.
Такое смирение шаг за шагом ведет к вере и страху пред именем Божиим, к послушанию учению Церкви, этого Бога нам поясняющей. А любовь - уже после. Любовь кроткая, себе самому приятная, другим отрадная, всепрощающая - это плод, венец: это или награда за веру и страх, или особый дар благодати, натуре сообщенный, или случайными и счастливыми условиями воспитания укрепленный. Как в особый дар благодати я охотно верю искренности и любви, когда дело идет, например, о самом ораторе, то есть о натуре высоко одаренной; но совсем другое я чувствую, когда я думаю о большинстве слушателей его, восхищавшихся, я уверен, больше любовью к Европе, чем любовью ко Христу и действительно к ближнему...
Есть, однако, в числе разных многочисленных родов и оттенков человеческой любви один особый род, который может и неверующего и несмиренного человека своим путем привести и к вере, и к смирению, а потом даже и к той любви человечества о Боге, которой достигали столь немногие во все времена, да и то приблизительно, подобно тому как к квадратуре круга приближается подвижной многоугольник, к полному и неподвижному кругу Божественной чистоты.
Но об этой любви я не стану говорить своими словами. Прежде меня и лучше меня сказал о ней, почти в одно время с г. Достоевским, другой русский христианин, в речи менее прославленной, но в одном отношении более правильной, чем речь г. Достоевского.
Я говорю о К. П. Победоносцеве. Почти в то самое время, когда в Москве так шумно праздновали память Пушкина, ели, пили, убирали памятник венками, рукоплескали, плакали и даже падали в обморок, радуясь, что мы наконец-то "созрели" или, вернее,перезрели до того, что нам остается только заклать себя на алтаре всечеловеческой (то есть просто европейской) демократии, этот русский христианин, о котором я вспомнил, один, по должности своей, счастливо совпадающей с его чувствами и призванием, посетил далекую Ярославскую епархию, и там, на выпуске в училище для дочерей священно- и церковнослужителей, состоявшем под покровительством в Бозе почившей императрицы, сказал слово, которое "Московские ведомости" по справедливости назвали прекрасным и возвышенным и которое я бы желал назвать благородно-смиренным [40].
Вот отрывки из этой речи. Сперва г. Победоносцев говорит о том, как поминать покойную их покровительницу: "Она сама завещала всем любящим ее поминать ее на литургии, когда приносится бескровная Жертва на престоле Господнем..."
"До последних дней жизни она поминала с глубокою признательностью тех, кто ввел ее в Церковь и показал ей нашу церковную красоту. Любите вы выше всего на свете нашу святую Церковь так, как любит человек, однажды узнавши, верховную красоту и ничего не хочет променять на нее..."
И еще:
"Только чрез Церковь можете вы сойтись с народом просто и свободно и войти в его доверие".
Потом:
"Одно прочно - простые дела милосердия алчущего напитать, жаждущего напоить, нагого одеть, а выше всего темную душу осветить светом богопознания, холодную согреть огнем любви,- вот дела, которые пойдут вслед за нами".
В чем же разница между этими двумя речами, одинаково прекрасными в ораторском отношении?
И там "Христос", и здесь "Божественный Учитель". И там и здесь - "любовь и милосердие". Не все ли равно? Нет, разница большая, расстояние неизмеримое...
Во-первых, в речи г. Победоносцева Христос познается не иначе как через Церковь: "любите прежде всего Церковь". В речи г. Достоевского Христос, по-видимому по крайней мере, до того помимо Церкви доступен всякому из нас, что мы считаем себя вправе, даже не справясь с азбукой катехизиса, то есть с самыми существенными положениями и безусловными требованиями православного учения, приписывать Спасителю никогда не высказанные им обещания "всеобщего братства народов", "повсеместного мира" и "гармонии".
Во-вторых - о "милосердии и любви". И тут для внимательного ума большая разница. "Милосердие" г. Победоносцева - это только личное милосердие, и "любовь" г. Победоносцева - это именно та непритязательная любовь к "ближнему" - именно к ближнему, к ближайшему, к встречному, к тому, кто под рукой,- милосердие к живому, реальному человеку, которого слезы мы видим, которого стоны и вздохи мы слышим, которому руку мы можем пожать действительно как брату в этот час... У г. Победоносцева нет и намека на собирательное и отвлеченное человечество, которого многообразные желания, противоположные потребности, друг друга борющие и исключающие, мы и представить себе не можем даже и в настоящем, не только в лице грядущих поколений...
У г. Победоносцева это так ясно: любите Церковь, ее учение, ее уставы, обряды, даже догматы, (да, даже сухие догматы можно, благодаря вере, любить донельзя!). Будет вам приятна церковь, или (скажем проще) понравится вам ходить почаще к обедне или посещать внимательно монастыри - вы захотите лучше понять учение; понявши учение, будете, по мере сил вашей натуры, жить по-христиански или по крайней мере понимать все по-христиански, как понимал по-христиански столь дурно живший мытарь. Церковь скажет вам вот что: "Не претендуйте постоянно пылать и пылать любовью..." Дело вовсе не в ваших высоких порывах, которыми вы восхищаетесь,- дело, напротив того, в покаянии и даже в некотором унижении ума. Не берите на себя лишнего, не возноситесь все этими высокими и высокими порывами, в которых кроется часто столько гордости, тщеславия, честолюбия. Будьте свободолюбивы, если вам угодно, на почве политической (хотя и это не совсем правильно, ибо апостол говорит, что даже иноверному и несправедливому начальству надобно повиноваться[41]), но ради Бога, на почве религиозной учитесь скромно у Церкви и, даже еще проще и прямее говоря, учитесь у русского духовенства, у этого сословия столь несовершенного и нравственно, и умственно. Оно весьма несовершенно, это правда; быть может, оно по условиям исторического воспитания вышло несколько суше, несколько грубее нас, по-дворянски воспитанных мирян, это правда... Но оно знает учение Церкви; и даже (путей у Бога много!) самая эта сухость его могла располагать его сопротивляться порывистым новшествам. И еще: разве для горячих порывов необходимы только новшества? Или разве православие еще не достаточно у нас забыто и в светском обществе, и в ученом, чтобы не иметь возможности стать опять новым и увлекательным?.. Прекрасный сосуд не разбит еще, не расплавлен дотла на пожирающем огне европейского прогресса. Вливайте в него утешительный и укрепляющий напиток вашей образованности, вашего ума, вашей личной доброты, и только,- и вы будете правы.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar