Меню
Назад » »

ФРИДРИХ НИЦШЕ. УТРЕННЯЯ ЗАРЯ (6)


УТРЕННЯЯ ЗАРЯ, ИЛИ МЫСЛЬ О МОРАЛЬНЫХ ПРЕДРАССУДКАХ

Нежность. — Если мы кого-нибудь любим, или уважаем, или удивляемся кому-нибудь, и потом узнаем, что он страдает (узнаем всегда с большим удивлением, так как мы всегда думаем, что наше счастье, получаемое нами от него, идет от избытка его собственного счастья — то наше чувство любви, уважения, удивления изменяется существенно: оно делается нежным, т. е. пропасть между ним и нами как бы замыкается и появляется как бы приближение к равенству. Только теперь мы считаем возможным отплатить ему, так как прежде он стоял в нашем представлении выше нашей благодарности. Эта плата дает нам большую радость и возвышает нас в наших собственных глазах. Мы стараемся угадать, что может смягчить его боль и даем ему это; если он хочет слов утешения, внимания, услуг, подарков, — мы даем ему это; но прежде всего, если он хочет, чтобы мы страдали его страданием, мы страдаем, но при всем этом мы испытываем удовольствие активной благодарности, т. е. доброй мести. Если он ничего не хочет и не принимает от нас, мы уходим от него опечаленным, почти больным, как будто отвергли нашу благодарность, — в этом пункте чести самый хороший человек очень щекотлив. Из всего этого выходит, что, даже в самом благоприятном случае, в страдании есть нечто унижающее; в сострадании — нечто возвышающее, дающее гордость: а это непроходимой пропастью разделяет оба ощущения. Мнимое "выше”. — Вы говорите, что мораль сострадания выше морали стоицизма? Докажите это! Но заметьте, что моральные понятия "выше” и "ниже” нельзя мерить моральным аршином, так как нет абсолютной морали. Итак, берите масштаб какой-нибудь другой! Похвала и порицание. — Если война кончается неудачно, то ищут "виновника” войны; если война кончается успехом, то хвалят ее зачинщика. Всегда ищут "вину” там, где есть неуспех, так как он приносит с собой уныние, против которого невольно применяется единственное средство: новое возбуждение чувства в л а с т и, — а оно находится в осуждении виновного. Этот виновный — не козел отпущения, он жертва слабых, упавших духом, унывших, которым на чем-нибудь хочется показать, что они имеют еще власть и силу. Для того, чтобы после поражения доставить себе чувство власти и силы, можно осудить, даже себя самого! — Наоборот, прославление виновника успеха часто бывает слепым следствием другой страсти, желающей иметь свою жертву — и на этот раз самому жертвенному животному жертва кажется сладкой и заманчивой, — именно если чувство власти в народе или в обществе переполнено большим чарующим успехом и наступило утомление победой, то начинают отказываться от своей гордости; подымается чувство преданности и ищут его объекта. — Порицают нас или хвалят, мы служим, при этом, обыкновенно поводом и очень часто, поводом произвольно выбранным, — дающим возможность нашему ближнему излить клокочущую в нем страсть порицания или похвалы: и в том и в другом случае мы оказываем ему благодеяние, которое не является заслугой с нашей стороны и не вызывает благодарности с его стороны. Красивее, но менее ценно. — Художественная мораль: это мораль быстро вырывающихся аффектов, крутых переходов, патетических, сильных, страшных, торжественных движений и звуков. Это полудикая ступень морали: не позволяйте же ей соблазнить себя эстетическими чарами и не ставьте ее высоко. Сочувствие. — Для того, чтобы понять другого, т. е. для того, чтобы воспроизвести в себе его чувство, мы часто стараемся отыскать причину того или другого возникшего в нем чувства. Например, мы спрашиваем: чем он опечален? — Для того, чтобы представить себе ту же причину, и воспроизвести в себе то же чувство печали. Но чаще мы опускаем это, и воспроизводим в себе чувство по тем действиям, которые оказывает оно на другого, воспроизводя выражение его глаз, голоса, походки. Тогда в нас возникает подобное же чувство вследствие ассоциации движений и ощущений. В этой способности понимать чувства другого мы ушли очень далеко, и почти непроизвольно, в присутствии человека, мы упражняемся в этой способности. Всмотритесь только в игру черт женского лица, как оно все дрожит и изменяется от непереставаемого подражания и отражения того, что совершается, чувствуется и ощущается вокруг нее. Но яснее всего показывает музыка, какие великие мы мастера в быстром и тонком разгадывании чувств и в сочувствии: музыка есть воспроизведение чувств, и однако, несмотря на эту отдаленность и неопределенность, она заставляет нас участвовать в них, так что мы становимся печальными без малейшего повода к печали, как настоящие сумасшедшие, только потому, что слышим звуки и ритмы, которые как-нибудь напоминают голоса и движения печалящихся. Рассказывают о датском короле, что музыка какого-то певца так настроила его на воинственный лад, что он вскочил и тут же убил пятерых придворных: не было войны, не было врага, но сила, приводящая от чувства к причине, оказалась так сильна, что одолела и очевидность, и рассудок. Но именно почти всегда действие музыки таково, и чтобы понять это, нет надобности в таких парадоксальных случаях: состояние чувства, которое заставляет нас испытывать музыка, стоит почти всегда в противоречии с очевидностью нашего действительного положения, и с рассудком, который сознает это действительное положение и его причины. Если спросить, почему воспроизведение в себе чувств другого для нас так легко, то в ответе не может быть никаких затруднений: человек, будучи самым трусливым из всех тварей, благодаря своей тонкой и хрупкой природе, имел учительницей того сочувствия, того быстрого понимания чувства другого (даже животного) — трусливость. В течение многих тысячелетий он видел в каждом незнакомом ему одушевленном предмете, опасность: при одном только взгляде на него он тотчас же воспроизводил в себе выражение черт его лица и его манеры, и по этим чертам и манерам он делал заключение о его злом или добром намерении. Это толкование намерений по движениям и линиям человек применил даже к неодушевленной природе, воображая ее одушевленной: я уверен, что те ощущения, которые мы испытываем при виде неба, леса, скалы, реки, моря, звезд, весны и т. п., имеют такое именно происхождение. Радость и приятное удивление, даже чувство смешного должно быть признаны позднейшими детьми сочувствия и младшими братьями страха. — Способность быстро пони мать — которая, таким образом, покоится на способности быстро становиться на место другого — уменьшается у гордых самостоятельных людей и народов, потому что они испытывают меньше страха; наоборот, все трусливее и забитые быстро все понимают и могут стать на место другого: здесь также надобно искать настоящую родину подражательных искусств и высшей интеллигенции. — Если после той теории сочувствия, которую я здесь изложил, вспомнить об излюбленной теории мистического процесса, в силу которого сострадание делает из двух существ одно и этим путем облегчает одному непосредственное понимание другого; если вспомнить, что такая светлая голова, как Шопенгауэр, находил удовольствие в такой сумасбродной, ничего не стоящей болтовне, и заразил этим другие светлые и полусветлые головы: я не могу достаточно надивиться им и достаточно сожалеть их. Как велика, должно быть, у нас страсть к непонятной бессмыслице! Как еще близко стоит человек к сумасшедшему, если он прислушивается к своим таинственным интеллектуальным желаниям! (За что, собственно, чувствовал себя Шопенгауэр так благодарным, так глубоко обязанным Канту? Загадка разъясняется очень просто. Кто-то сказал, что можно у категорического императива Канта отнять qualitas occulta, и он может сделаться понятным. На это Шопенгауэр разразился такой тирадой: "Понять категорический императив! Бессмыслица! Египетская тьма! Спаси Бог, чтобы он сделался понятным!..” Подумайте теперь, может ли иметь добрую волю к познанию моральных вещей тот, кто заведомо чувствует себя одушевленным верой в непонятность этих вещей, — тот, кто благоговейно верует в магию, духов, наития и метафизическое безобразие жаб! Горе, если овладеет эта страсть! — Если бы влечение привязанности и заботы о других ("симпатические аффекты”) сделались вдвое сильнее, чем они есть в действительности, то на земле нельзя было бы жить. Подумайте только, сколько глупостей ежедневно, ежечасно делает каждый из любви в себе и заботы о самом себе, и как невыносимо бывает тогда смотреть на него: а что было бы, если бы мы были для другого объектом этих глупостей и навязчивостей, которыми до сих пор он награждал только самого себя! Пришлось бы всякий раз, как подходил к нам "ближний”, бежать от него, закрывши глаза! И "симпатические аффекты” звучали бы тогда для нас так же зло, как звучит теперь "эгоизм”. Затыкать уши перед плачем. — Если мы позволяем плачу и страданию других смертных помрачать и покрывать облаками наше собственное небо, кто же должен нести последствия этого помрачения? Другие смертные в добавление ко всем своим собственным тягостям! Мы не можем ни помочь, ни утешить их, если мы сами служим эхом их плача или даже только прислушиваемся к нему, — разве только мы научимся искусству олимпийцев и будем наслаждаться несчастием человека вместо того, чтобы быть несчастным от этого. Но это слишком много для нас, — хотя мы сделали уже шаг к этому каннибальству богов. "Неэгоистично”. — Тот пуст, и хочет быть полным; этот переполнен, и хочет быть пустым. — Оба стремятся найти индивидуума, который служил бы им для этого. И этот процесс, в высшей степени понятный, называют в обоих случаях одним словом6 любовь. — Как? Ведь любовь есть нечто неэгоистичное! Прочь ближнего. — Как? Сущность истинной морали должна заключаться в том, чтобы мы постоянно имели в виду ближайшие и непосредственные следствия наших действий для другого и сообразовались с этим в своих поступках? Это — только узкая, мелко-гражданская мораль. Мне кажется выше и свободнее — смотреть дальше этих ближайших последствий для другого и стремиться к более отдаленным целям, хотя бы, при случае, даже и через страдания другого, — например, стремиться к познанию, не обращая внимания на то, что наш свободный дух тотчас принесет другим сомнение, печаль и еще что-нибудь худшее. Нее имеем ли мы, по крайней мере, права обращаться с другими так, как обращаемся с самими собой? И если мы не думаем так узко и мелочно о непосредственных следствиях и страданиях для нас самих, зачем должны мы думать о другом. Если бы нам пришло в голову пожертвовать собой для самих себя, что помешало бы нам принести вместе с собой в жертву и ближнего, как это делают государства, жертвуя одним гражданином для других, для "общих интересов”. Но и мы имеем общие и, может быть, более общие интересы, почему же мы не имеем права, пожертвовать несколькими индивидуумами нашего поколения в пользу поколений грядущих? — Наконец, мы сообщаем ближнему наш образ мыслей и действий, в котором он может чувствовать себя жертвой, мы убеждаем его взять на себя задачу, для которой мы будем пользоваться им. Разве мы не сострадательны? Но если мы одерживаем победу над своим состраданием к самим себе, не более ли высокий и свободный этот образ действий и мыслей, где чувствуют себя безопасным, открыв, что при носит вред и пользу ближнему? Напротив, жертвуя собой и ближним, мы увеличиваем и подымаем выше общее чувство человеческой силы, даже если мы не достигаем чего-нибудь более реального. Но и это уже было бы положительным увеличением счастия. — Наконец, если это даже… Нет надобности в словах. Вы с одного взгляда поняли меня. Причина альтруизма. — О любви люди говорят так восторженно и благоговейно потому, что они мало ее имеют и никогда не могут быть сыты этой пищей: это для них "божественная пища”. Пускай поэт в картине утопии опишет всеобщую человеческую любовь существующей: он опишет полное страдания и смешное состояние, какого земля никогда не видала, — каждая человек окружен и согрет любовью не одного любящего человека, как это бывает теперь, а любовью целых тысяч, или даже любовью каждого в силу непреодолимого влечения, которое тогда будут бранить и проклинать так же, как бранили и бранят теперь эгоизм; и поэты того времени, если предоставить им свободу, будут мечтать о благословенном прошлом, свободном от любви, о божественном эгоизме, о возможном еще некогда на земле одиночестве, нелюбви, ненависти, презрении, и вообще всей той "низости” нашего "милого животного мира”, в котором мы живем. Взгляд в отдаленное. — Если моральными действиями, по одному определению, можно называть лишь такие, которые совершаются ради другого и только ради него, то нет моральных действий! — Если моральными действия, по другому определению, можно назвать лишь такие, которые совершаются при свободе воли, то нет моральных действий! — Что же такое то, что называют таким именем, что, во всяком случае, существует и требует объяснения? Это следствия некоторых интеллектуальных ошибок. — Предположим, что от таких ошибок освободились, что сделалось бы с "моральными действиями”? — Вследствие этих ошибок мы приписывали до сих пор некоторым действиям высшее значением, чем они имеют на самом деле: мы отделили их от "эгоистических” и от "несвободных” действий. Если теперь мы опять соединим их с этими последними, как и должны мы сделать, то мы, конечно, уменьшим их цену, и притом поставим ее даже ниже средней меры, так как "эгоистические” и "несвободные” действия оценивались до сих пор слишком низко по причине той воображаемой глубокой разницы между ними. Будут-ли они с этих пор совершаться реже, потому что оцениваются ниже? Несомненно! По крайней мере в то время, пока будет действовать реакция! Но наша переоценка будет иметь своим последствием то, что мы дадим людям возможность совершать со спокойной совестью действия, о которых кричат теперь как об эгоистических; восстановим истинную ценность этих действий и снимем с них клеймо "зла и вреда”! А так как эти действия до сих пор совершались наиболее часто и будут так же совершаться и впредь, то мы снимаем своей переоценкой наружный вид "зла и вреда” со всей картины наших действий и жизни! Это последствие очень важное! Если человек перестанет считать человека дурным, он перестанет быть таким. КНИГА ТРЕТЬЯ КУЛЬТУРА И КУЛЬТУРЫ Маленькие исключения необходимы! — В вопросах нравственности поступить иногда против своих лучших убеждений; делать уступки на практике и удерживать за собой духовную свободу; делать так, как делают все, и этим поступком оказать другим любезность, вознаградив себя таким сознанием за отступление от своих убеждений, — многие свободомыслящие люди не только не стесняются действия таким образом, но даже считают его "честным”, "гуманным” видят здесь "терпимость”, "отсутствие педантизма”, и вообще называют такой свой образ действий многими красивыми словами, стараясь усыпить ими свою совесть. "Это не важно, если кто-нибудь из нас делает так, потому что все всегда так делают и делали”, - так звучит грубый предрассудок! Грубая ошибка! Здесь можно искать новых идеалов. — Нельзя позволить принимать решение относительно своей жизни в состоянии влюбленности и под влиянием сильной прихоти определять характер своего общества раз и навсегда: надобно дозволить влюбленным отказаться от своих клятв и дать им возможность свободы: и именно потому, что на брак надобно смотреть несравненно серьезнее! Не такого ли рода большинство теперешних браков, что не желают иметь третье лицо, могущее быть свидетелем. А между тем, в этом третьем лице — в ребенке — почти никогда не бывает недостатка, и ему приходится играть здесь роль более чем свидетеля — он козел отпущения. Клятва. – "Если я лгу, то я нечестный человек, и пусть каждый скажет это мне в глаза”. Такую формулу я рекомендую вместо присяги: она сильнее. Даже благочестивый человек не имеет ничего возразить на это: тогда было бы меньше случаев нарушения заповеди: "не приемли имени Господа Бога твоего всуе”. Недовольный. — Это один из тех древних храбрецов, который сердится на цивилизацию, думая, что она имеет целью сделать доступным всем, в том числе и трусам, все хорошие вещи — честь, богатство, красивых женщин… Утешение находящихся в опасности. — В жизни, подверженной большим опасностям и превратностям, греки искали опоры и последнего refugium в размышлении и познании. Мы, живя в несравненно более безопасном состоянии, перенесли опасность на размышление и познание и отдыхаем и успокаиваемся от них в жизни. Скепсис древних и новых народов. — Решимость встречаться теперь реже, чем в древние и средние века, — очевидно потому, что новое время не имеет более веры в предзнаменования, оракулы, звезды, предсказания, т. е. мы сделались неспособны к тому, чтобы верить в определенную нами будущность, как верили древние, которые, в противоположность нам, были гораздо меньшими скептиками относительно того, что предстоит, чем относительно того, что есть. Культ естественных выражений чувства. — На что указывает то, что наша культура не только терпит выражения печали, слезу, жалобы, упреки, негодование и смирение и считает их хорошими и более благородными неизбежностями, между тем как дух античной философии смотрел на все это с презрением и не признавал за ними необходимости существования? Вспомните только, как Платон — один из самых человечных философов — говорит о Филоктете трагической сцены. Может быть, нашей современной культуре недостает "философии”. Может быть, отвергнувши тех древних философов, мы все вместе и каждый порознь принадлежим к "черни”? Климат шута. — Шуты не водятся теперь около королей: короли любят теперь военных. Но вокруг банкиров и теперь еще растут эти цветы. Воскресители мертвых. — Суетные люди оценивают прошлое выше с той минуты, с какой они могут воспроизводить в себе ощущения его; они хотели бы даже, если возможно, снова воскресить его. Но так как суетных постоянно бывает бесчисленное множество, то опасность исторических занятий, как скоро им посвящается все время, нельзя считать незначительной. Слишком много силы тратится на всевозможные воскресения мертвецов. С этой точки зрения, может быть, легко понять все движения романтики. Красота соответственно веку. — Если бы наши скульпторы, художники, музыканты захотели воспроизвести дух времени, они должны были бы представить красоту одутлой, громадной и нервной: так как греки, под влиянием своей морали меры, создали красоту Аполлона Бельведерского. Мы должны были бы назвать его собственно безобразным! — Но проклятые "классицисты” лишили нас всякой честности! Ирония настоящего. — Сейчас у европейцев существует прием — обо всех великих интересах говорить с иронией, — потому что, вечно служа им, они не имеют времени принимать их серьезно. Против Руссо. — Если правда, что наша цивилизация имеет в себе что-то достойное сожаления, то пред вами стоит альтернатива или делать дальнейшее заключение вместе с Руссо: "эта жалкая цивилизация виновна в нашей дурной нравственности”; или делать обратное заключение против Руссо: "наша нравственность виновна в этой жалкой цивилизации. Наши слабые, неустойчивые общественные понятия о добре и зле и чудовищное господство их над телом и душою сделали, наконец, все тела и души слабыми и сломили самостоятельность, независимость, беспристрастность людей, эти столпы сильной цивилизации: где встречаются еще теперь с дурною нравственностью, там можно видеть последние обломки этих столпов”. Так стоит парадокс пред парадоксом! Правды не может быть на той и другой стороне: а есть ли она вообще на одной из них? Пусть докажут. Может быть, слишком рано. — Теперь кажется так, что под всякими ложными вводящими в заблуждение именами и, главным образом, в большой тайне делаются со стороны лиц, не считающих себя связанными существующими обычаями и законами, первые попытки организоваться и создать себе право: между тем как до сих пор они считались преступниками, свободомыслящими, безнравственными, вредными, жили под опалой, с клеймом нечистой совести, развращенные и развращающие. Эта борьба указывает на то, что нет морали, делающей моральными всех, а что каждая исключительно саму себя утверждающая нравственность тратит слишком много хороших сил и стоит человечеству дорого. Не следует приносить в жертву отступников от обычаев, людей часто изобретательных и плодотворных; не следует считать безусловно вредным хотя бы малейшее отступление от морали, — надобно делать новые попытки улучшения жизни, надобно изгнать из мира чудовищное бремя злой совести, — вот общие цели, которые признаются всеми честными, ищущими правды людьми, и к которым они стремятся. Какая мораль не наводит на скуку. — Главные нравственные заповеди, которые народ постоянно учит, и которые все снова и снова проповедуются ему, касаются главных ошибок народа, и потому не наскучивают ему. Греки, которым очень часто недоставало уверенности, хладнокровия, здравого смысла и вообще рассудочности, внимательно слушали о четырех сократовских добродетелях, — потому что они нуждались в них, и к ним-то именно не имели способностей! На распутье. — Фу! Вы хотите войти в систему, где надобно быть или колесом, или попасть под колеса! Где само собою понятно, что каждый есть то, чем предназначен быть свыше! Где стремление быть частью целой машины принадлежит к естественным обязанностям! Где никто не чувствует себя оскорбленным, если ему кивком головы указывают на человека: "Он может быть вам полезным”! Где не стыдятся ездить с визитом, чтобы просить ходатайства! Где не догадываются, что, вмешиваясь в жизнь с такими обычаями, делаешь из себя, раз и навсегда, ничтожную глиняную посуду, которой пользуются другие и которую они могут разбить, не делаясь ответственным за это! Вы как будто говорите: "В таких людях, как я, никогда не будет недостатка; пользуйтесь мной! Без колебаний!”
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar