Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (89)

 - Якши! ух, якши! - забормотал, весь оживляясь, Маметка, кивая
Скуратову своей смешной головой, - якши!
 - Не поймают их? йок?
 - Йок, йок! - и Маметка заболтал опять, на этот раз уже размахивая
руками.
 - Значит, твоя врала, моя не разобрала, так, что ли?
 - Так, так, якши! - подхватил Маметка, кивая головою.
 - Ну и якши!
 И Скуратов, щелкнув его по шапке и нахлобучив ее ему на глаза, вышел из
кухни в веселейшем расположении духа, оставив в некотором изумлении Маметку.
 Целую неделю продолжались строгости в остроге и усиленные погони и
поиски в окрестностях. Не знаю, каким образом, но арестанты тотчас же и в
точности получали все известия о маневрах начальства вне острога. В первые
дни все известия были в пользу бежавших: ни слуху и духу, пропали, да и
только. Наши только посмеивались. Всякое беспокойство о судьбе бежавших
исчезало. "Ничего не найдут, никого не поймают!" - говорили у нас с
самодовольствием.
 - Нет ничего; пуля!
 - Прощайте, не стращайте, скоро ворочусь!
 Знали у нас, что всех окрестных крестьян сбили на ноги, сторожили все
подозрительные места, все леса, все овраги.
 - Вздор, - говорили наши подсмеиваясь, - у них, верно, есть такой
человек, у которого они теперь проживают.
 - Беспременно есть! - говорили другие, - не такой народ; все вперед
изготовили.
 Пошли еще дальше в предположениях: стали говорить, что беглецы до сих
пор, может, еще в форштадте сидят, где-нибудь в погребе пережидают, пока
"трелога" пройдет да волоса обрастут. Полгода, год проживут, а там и
пойдут...
 Одним словом, все были даже в каком-то романтическом настроении духа.
Как вдруг, дней восемь спустя после побега, пронесся слух, что напали на
след. Разумеется, нелепый слух был тотчас же отвергнут с презрением. Но в
тот же вечер слух подтвердился. Арестанты начали тревожиться. На другой день
поутру стали по городу говорить, что уже изловили, везут. После обеда узнали
еще больше подробностей: изловили в семидесяти верстах, в такой-то деревне.
Наконец получилось точное известие. Фельдфебель, воротясь от майора, объявил
положительно, что к вечеру их привезут, прямо в кордегардию при остроге.
Сомневаться уже было невозможно. Трудно передать впечатление, произведенное
этим известием на арестантов. Сначала точно все рассердились, потом
приуныли. Потом проглянуло какое-то поползновение к насмешке. Стали
смеяться, но уж не над ловившими, а над пойманными, сначала немногие, потом
почти все, кроме некоторых серьезных и твердых, думавших самостоятельно и
которых не могли сбить с толку насмешками. Они с презрением смотрели на
легкомыслие массы и молчали про себя.
 Одним словом, в той же мере как прежде возносили Куликова и А-ва, так
теперь унижали их, даже с наслаждением унижали. Точно они всех чем-то
обидели. Рассказывали с презрительным видом, что им есть очень захотелось,
что они не вынесли голоду и пошли в деревню к мужикам просить хлеба. Это уже
была последняя степень унижения для бродяги. Впрочем, эти рассказы были
неверны. Беглецов выследили; они скрылись в лесу; окружили лес со всех
сторон народом. Те, видя, что нет возможности спастись, сдались. Больше им
ничего не оставалось делать.
 Но когда их повечеру действительно привезли, связанных по рукам и по
ногам, с жандармами, вся каторга высыпала к палям смотреть, что с ними будут
делать. Разумеется, ничего не увидали, кроме майорского и комендантского
экипажа у кордегардии. Беглецов посадили в секретную, заковали и назавтра же
отдали под суд. Насмешки и презрение арестантов вскоре упали сами собою.
Узнали дело подробнее, узнали, что нечего было больше и делать, как сдаться,
и все стали сердечно следить за ходом дела в суде.
 - Пробуравят тысячу, - говорили одни.
 - Куда тысячу! - говорили другие, - забьют. А-ву, пожалуй, тысячу, а
того забьют, потому, братец ты мой, особого отделения.
 Однако ж не угадали. А-ву вышло всего пятьсот; взяли во внимание его
удовлетворительное прежнее поведение и первый проступок. Куликову дали,
кажется, полторы тысячи. Наказывали довольно милосердно. Они, как люди
толковые, никого перед судом не запутали, говорили ясно, точно, говорил, что
прямо бежали из крепости, не заходя никуда. Всех больше мне было жаль
Коллера: он все потерял, последние надежды свои, прошел больше всех, кажется
две тысячи, и отправлен был куда-то арестантом, только не в наш острог. А-ва
наказали слабо, жалеючи; помогали этому лекаря. Но он куражился и громко
говорил в госпитале, что уж теперь он на все пошел, на все готов и не то еще
сделает. Куликов вел себя по-всегдашнему, то есть солидно, прилично, и,
воротясь после наказания в острог, смотрел так, как будто никогда из него
отлучался. Но не так смотрели на него арестанты: несмотря на то что Куликов
всегда и везде умел поддержать себя, арестанты в душе как-то перестали
уважать его, как-то более запанибрата стали с ним обходиться. Одним словом,
с этого побега слава Куликова сильно померкла. Успех так много значит между
людьми...

    X

ВЫХОД ИЗ КАТОРГИ Все это случилось уже в последний год моей каторги. Этот последний год почти так же памятен мне, как и первый, особенно самое последнее время в остроге. Но что говорить о подробностях. Помню только, что в этот год, несмотря на все мое нетерпение поскорей кончить срок, мне было легче жить, чем во все предыдущие годы ссылки. Во-первых, между арестантами у меня было уже много друзей и приятелей, окончательно решивших, что я хороший человек. Многие из них мне были преданны и искренно любили меня. Пионер чуть не заплакал, провожая меня и товарища моего из острога, и когда мы потом, уже по выходе, еще целый месяц жили в этом городе, в одном казенном здании, он почти каждый день заходил к нам, так только, чтоб поглядеть на нас. Были, однако, и личности суровые и неприветливые до конца, которым, кажется, тяжело было сказать со мной слово - бог знает от чего. Казалось, между нами стояла какая-то перегородка. Фельдшер, молодой и добрый малый, немного излишне занятый своею В последнее время я вообще имел больше льгот, чем во все время каторги. В том городе между служащими военными у меня оказались знакомые и даже давнишние школьные товарищи. Я возобновил с ними сношения. Через них я мог иметь больше денег, мог писать на родину и даже мог иметь книги. Уже несколько лет как я не читал ни одной книги, и трудно отдать отчет о том странном и вместе волнующем впечатлении, которое произвела во мне первая прочитанная мною в остроге книга. Помню, я начал читать ее с вечера, когда заперли казарму, и прочитал всю ночь до зари. Это был нумер одного журнала. Точно весть с того света прилетела ко мне; прежняя жизнь вся ярко и светло восстала передо мной, и я старался угадать по прочитанному: много ль я отстал от этой жизни? много ль прожили они там без меня, что их теперь волнует, какие вопросы их теперь занимают? Я придирался к словам, читал между строчками, старался находить таинственный смысл, намеки на прежнее; отыскивал следы того, что прежде, в мое время, волновало людей, и как грустно мне было теперь на деле сознать, до какой степени я был чужой в новой жизни, стал ломтем отрезанным. Надо было привыкать к новому, знакомиться с новым поколеньем. Особенно бросался я на статью, под которой находил имя знакомого, близкого прежде человека... Но уже звучали и новые имена: явились новые деятели, и я с жадностью спешил с ними познакомиться и досадовал, что у меня так мало книг в виду и что так трудно добираться до них. Прежде же, при прежнем плац-майоре, даже опасно было носить книги в каторгу. В случае обыска были бы непременно запросы: "Откуда книги? где взял? Стало быть, имеешь сношения?.." А что мог я отвечать на такие запросы? И потому, живя без книг, я поневоле углублялся в самого себя, задавал себе вопросы, старался разрешить их, мучился им иногда... Но ведь всего этого так не перескажешь!..
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar