Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (4)

 Давно уж это было; все это снится мне теперь, как во сне. Помню, как я
вошел в острог. Это было вечером, в декабре месяце. Уже смеркалось; народ
возвращался с работы; готовились к поверке. Усатый унтер-офицер отворил мне
наконец двери в этот странный дом, в котором я должен был пробыть столько
лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле,
я бы не мог иметь даже приблизительного понятия. Например, я бы никогда не
мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во все
десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не буду один? На работе
всегда под конвоем, дома с двумястами товарищей и ни разу, ни разу - один!
Впрочем, к этому ли еще мне надо было привыкать!
 Были здесь убийцы невзначай и убийцы по ремеслу, разбойники и атаманы
разбойников. Были просто мазурики и бродяги-промышленники по находным
деньгам или по столевской части. Были и такие, про которых трудно решить: за
что бы, кажется, они могли прийти сюда? А между тем у всякого была своя
повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля. Вообще о былом
своем они говорили мало, не любили рассказывать и, видимо, старались не
думать о прошедшем. Я знал из них даже убийц до того веселых, до того
никогда не задумывающихся, что можно было биться об заклад, что никогда
совесть не сказала им никакого упрека. Но были и мрачные дни, почти всегда
молчаливые. Вообще жизнь свою редко кто рассказывал, да и любопытство было
не в моде, как-то не в обычае, не принято. Так разве, изредка, разговорится
кто-нибудь от безделья, а другой хладнокровно и мрачно слушает. Никто здесь
никого не мог удивить. "Мы - народ грамотный! " - говорили они часто, с
каким-то странным самодовольствием. Помню, как однажды один разбойник,
хмельной (в каторге иногда можно было напиться), начал рассказывать, как он
зарезал пятилетнего мальчика, как он обманул его сначала игрушкой, завел
куда-то в пустой сарай да там и зарезал. Вся казарма, доселе смеявшаяся его
шуткам, закричала как один человек, и разбойник принужден был замолчать; не
от негодования закричала казарма, а так, потому что не надо было про это
говорить, потому что говорить про это не принято. Замечу, кстати, что этот
народ был действительно грамотный и даже не в переносном, а в буквальном
смысле. Наверно, более половины из них умело читать и писать. В каком другом
месте, где русский народ собирается в больших местах, отделите вы от него
кучу в двести пятьдесят человек, из которых половина была бы грамотных?
Слышал я потом, кто-то стал выводить из подобных же данных, что грамотность
губит народ. Это ошибка: тут совсем другие причины; хотя и нельзя не
согласиться, что грамотность развивает в народе самонадеянность. Но ведь это
вовсе не недостаток. Различались все разряды по платью: у одних половина
куртки была темно-бурая, а другая серая, равно и на панталонах - одна нога
серая, а другая темно-бурая. Один раз, на работе, девчонка-калашница,
подошедшая к арестантам, долго всматривалась в меня и потом вдруг
захохотала. "Фу, как не славно! - закричала она, - и серого сукна недостало,
и черного сукна недостало! " Были и такие, у которых вся куртка была одного
серого сукна, но только рукава были темно-бурые. Голова тоже брилась
по-разному: у одних половина головы была выбрита вдоль черепа, у других
поперек.
 С первого взгляда можно было заметить некоторую резкую общность во всем
этом странном семействе; даже самые резкие, самые оригинальные личности,
царившие над другими невольно, и те старались попасть в общий тон всего
острога. Вообще же скажу, что весь этот народ, - за некоторыми немногими
исключениями неистощимо-веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим
презрением, - был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный,
хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист. Способность ничему не
удивляться была величайшею добродетелью. Все были помешаны на том: как
наружно держать себя. Но нередко самый заносчивый вид с быстротою молнии
сменялся на самый малодушный. Было несколько истинно сильных людей; те были
просты и не кривлялись. Но странное дело: из этих настоящих сильных людей
было несколько тщеславных до последней крайности, почти до болезни. Вообще
тщеславие, наружность были на первом плане. Большинство было развращено и
страшно исподлилось. Сплетни и пересуды были беспрерывные: это был ад, тьма
кромешная. Но против внутренних уставов и принятых обычаев острога никто не
смел восставать; все подчинялись. Бывали характеры резко выдающиеся, трудно,
с усилием подчинявшиеся, но все-таки подчинявшиеся. Приходили в острог
такие, которые уж слишком зарвались, слишком выскочили из мерки на воле, так
что уж и преступления свои делали под конец как будто не сами собой, как
будто сами не зная зачем, как будто в бреду, в чаду; часто из тщеславия,
возбужденного в высочайшей степени. Но у нас их тотчас осаживали, несмотря
на то что иные, до прибытия в острог, бывали ужасом целых селений и городов.
Оглядываясь кругом, новичок скоро замечал, что он не туда попал, что здесь
дивить уже некого, и приметно смирялся и попадал в общий тон. Этот общий тон
составлялся снаружи из какого-то особенного собственного достоинства,
которым был проникнут чуть не каждый обитатель острога. Точно в самом деле
звание каторжного, решеного, составляло какой-нибудь чин, да еще и почетный.
Ни признаков стыда и раскаяния! Впрочем, было и какое-то наружное смирение,
так сказать официальное, какое-то спокойное резонерство: "Мы погибший народ,
- говорили они, - не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй
ряды". - "Не слушался отца и матери, послушайся теперь барабанной шкуры". -
"Не хотел шить золотом, теперь бей камни молотом". Все это говорилось часто,
и в виде нравоучения и в виде обыкновенных поговорок и присловий, но никогда
серьезно. Все это были только слова. Вряд ли хоть один из них сознавался
внутренно в своей беззаконности. Попробуй кто не из каторжных упрекнуть
арестанта его преступлением, выбранить его (хотя, впрочем, не в русском духе
попрекать преступника) - ругательствам не будет конца. А какие были они все
мастера ругаться! Ругались они утонченно, художественно. Ругательство
возведено было у них в науку; старались взять не столько обидным словом,
сколько обидным смыслом, духом, идеей - а это утонченнее, ядовитее.
Беспрерывные ссоры еще более развивали между ними эту науку. Весь этот народ
работал из-под палки, - следственно, он был праздный, следственно,
развращался: если и не был прежде развращен, то в каторге развращался. Все
они собрались сюда не своей волей; все они были друг другу чужие.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar