Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (29)

 - Да тебя и теперь вместо соболя бить можно, - заметил Лука Кузьмич. -
Ишь, одной одежи рублей на сто будет.
 На Скуратове был самый ветхий, самый заношенный тулупишка, на котором
со всех сторон торчали заплаты. Он довольно равнодушно, но внимательно
осмотрел его сверху донизу.
 - Голова зато дорого стоит, братцы, голова! - отвечал он. - Как и с
Москвой прощался, тем и утешен был, что голова со мной вместе пойдет.
Прощай, Москва, спасибо за баню, за вольный дух, славно исполосовали! А на
тулуп нечего тебе, милый человек, смотреть...
 - Небось на твою голову смотреть?
 - Да и голова-то у него не своя, а подаянная, - опять ввязался Лука. -
Ее ему в Тюмени Христа ради подали, как с партией проходил.
 - Что ж ты, Скуратов, небось мастерство имел?
 - Како мастерство! Поводырь был, гаргосов водил, у них голыши таскал, -
заметил один из нахмуренных, - вот и все его мастерство.
 - Я действительно пробовал было сапоги тачать, - отвечал Скуратов,
совершенно не заметив колкого замечания. - Всего одну пару и стачал.
 - Что ж, покупали?
 - Да, нарвался такой, что, видно, бога не боялся, отца-мать не почитал;
наказал его господь, - купил.
 Все вокруг Скуратова так и покатились со смеху.
 - Да потом еще раз работал, уж здесь, - продолжал с чрезвычайным
хладнокровием Скуратов, - Степану Федорычу Поморцеву, поручику, головки
приставлял.
 - Что ж он, доволен был?
 - Нет, братцы, недоволен. На тысячу лет обругал да еще коленком напинал
мне сзади. Оченно уж рассердился. Эх, солгала моя жизнь, солгала каторжная!
 Погодя того немножко,
 Ак-кулинин муж на двор... -
неожиданно залился он снова и пустился притопывать, вприпрыжку ногами.
 - Ишь, безобразный человек! - проворчал шедший подле меня хохол, с
злобным презрением скосив на него глаза.
 - Бесполезный человек! - заметил другой окончательным и серьезным
тоном.
 Я решительно не понимал, за что на Скуратова сердятся, да и вообще -
почему все веселые, как уже успел я заметить в эти первые дни, как будто
находились в некотором презрении? Гнев хохла и других я относил к личностям.
Но это были не личности, а гнев за то, что в Скуратове не было выдержки, не
было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена
была вся каторга до педантства, - одним словом, за то, что он был, по их же
выражению, "бесполезный" человек. Однако на веселых не на всех сердились и
не всех так третировали, как Скуратова и других ему подобных. Кто как с
собой позволял обходиться: человек добродушный и без затей тотчас же
подвергался унижению. Это меня даже поразило. Но были и из веселых, которые
умели и любили огрызнуться и спуску никому не давали: тех принуждены были
уважать. Тут же, в этой же кучке людей, был один из таких зубастых, а в
сущности развеселый и премилейший человек, но которого с этой стороны я
узнал уже после, видный и рослый парень, с большой бородавкой на щеке и с
прекомическим выражением лица, впрочем довольно красивого и сметливого.
Называли его пионером, потому что когда-то он служил в пионерах; теперь же
находился в особом отделении. Про него мне еще придется говорить.
 Впрочем, и не все "серьезные" были так экспансивны, как негодующий на
веселость хохол. В каторге было несколько человек, метивших на первенство,
на знание всякого дела, на находчивость, на характер, на ум. Многие из таких
действительно были люди умные, с характером и действительно достигали того,
на что метили, то есть первенства и значительного нравственного влияния на
своих товарищей. Между собою эти умники были часто большие враги - и каждый
из них имел много ненавистников. На прочих арестантов они смотрели с
достоинством и даже с снисходительностью, ссор ненужных не затевали, у
начальства были на хорошем счету, на работах являлись как будто
распорядителями, и ни один из них не стал бы придираться, например, за
песни; до таких мелочей они не унижались. Со мной все такие были
замечательно вежливы, во все продолжение каторги, но не очень разговорчивы;
тоже как будто из достоинства. Об них тоже придется поговорить подробнее.
 Пришли на берег. Внизу, на реке, стояла замерзшая в воде старая барка,
которую надо было ломать. На той стороне реки синела степь; вид был угрюмый
и пустынный. Я ждал, что так все и бросятся за работу, но об этом и не
думали. Иные расселись на валявшихся по берегу бревнах; почти все вытащили
из сапог кисеты с туземным табаком, продававшимся на базаре в листах по три
копейки за фунт, и коротенькие талиновые чубучки с маленькими деревянными
трубочками-самодельщиной. Трубки закурились; конвойные солдаты обтянули нас
цепью и с скучнейшим видом принялись нас стеречь.
 - И кто догадался ломать эту барку? - промолвил один как бы про себя,
ни к кому, впрочем, не обращаясь. - Щепок, что ль захотелось?
 - А кто нас не боится, тот и догадался, - заметил другой.
 - Куда это мужичье-то валит? - помолчав, спросил первый, разумеется не
заметив ответа на прежний вопрос и указывая вдаль на толпу мужиков,
пробиравшихся куда-то гуськом по цельному снегу. Все лениво оборотились в ту
сторону и от нечего делать принялись их пересмеивать. Один из мужичков,
последний, шел как-то необыкновенно смешно, расставив руки и свесив набок
голову, на которой была длинная мужичья шапка, гречневиком. Вся фигура его
цельно и ясно обозначалась на белом снегу.
 - Ишь, братан Петрович, как оболокся! - заметил один, передразнивая
выговором мужиков. Замечательно, что арестанты вообще смотрели на мужиков
несколько свысока, хотя половина из них были из мужиков.
 - Задний-то, ребята, ходит, точно редьку садит.
 - Это тяжкодум, у него денег много, - заметил третий.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar