Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (21)

 Я оглядел его с любопытством, и мне показался странным этот быстрый
прямой вопрос Алея, всегда деликатного, всегда разборчивого, всегда умного
сердцем: но, взглянув внимательнее, я увидел в его лице столько тоски,
столько муки от воспоминаний, что тотчас же нашел, что ему самому было очень
тяжело и именно в эту самую минуту. Я высказал ему мою догадку. Он вздохнул
и грустно улыбнулся. Я любил его улыбку, всегда нежную и сердечную. Кроме
того, улыбаясь, он выставлял два ряда жемчужных зубов, красоте которых могла
бы позавидовать первая красавица в мире.
 - Что, Алей, ты, верно, сейчас думал о том, как у вас в Дагестане
празднуют этот праздник? Верно, там хорошо?
 - Да, - ответил он с восторгом, и глаза его просияли. - А почему ты
знаешь, что я думал об этом?
 - Еще бы не знать! Что, там лучше, чем здесь?
 - О! зачем ты это говоришь...
 - Должно быть, теперь какие цветы у вас, какой рай!..
 - О-ох, и не говори лучше. - Он был в сильном волнении.
 - Послушай, Алей, у тебя была сестра?
 - Была, а что тебе?
 - Должно быть, она красавица, если на тебя похожа.
 - Что на меня! Она такая красавица, что по всему Дагестану нет лучше.
Ах какая красавица моя сестра! Ты не видел такую! У меня и мать красавица
была.
 - А любила тебя мать?
 - Ах! Что ты говоришь! Она, верно, умерла теперь с горя по мне. Я
любимый был у нее сын. Она меня больше сестры, больше всех любила... Она ко
мне сегодня во сне приходила и надо мной плакала.
 Он замолчал и в этот вечер уже больше не сказал ни слова. Но с тех пор
он искал каждый раз говорить со мной, хотя сам из почтения, которое он
неизвестно почему ко мне чувствовал, никогда не заговаривал первый. Зато
очень был рад, когда я обращался к нему. Я расспрашивал его про Кавказ, про
его прежнюю жизнь. Братья не мешали ему со мной разговаривать, и им даже это
было приятно. Они тоже, видя, что я все более и более люблю Алея, стали со
мной гораздо ласковее.
 Алей помогал мне в работе, услуживал мне чем мог в казармах, и видно
было, что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить
мне, и в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания
какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не
скрывал ко мне. Между прочим, у него было много способностей механических:
он выучился порядочно шить белье, тачал сапоги и, впоследствии выучился,
сколько мог, столярному делу. Братья хвалили его и гордились им.
 - Послушай, Алей, - сказал я ему однажды, - отчего ты не выучишься
читать и писать по-русски? Знаешь ли, как это может тебе пригодиться здесь,
в Сибири, впоследствии?
 - Очень хочу. Да у кого выучиться?
 - Мало ли здесь грамотных! Да хочешь, я тебя выучу?
 - Ах, выучи, пожалуйста! - и он даже привстал на нарах и с мольбою
сложил руки, смотря на меня.
 Мы принялись с следующего же вечера. У меня был русский перевод Нового
завета - книга, не запрещенная в остроге. Без азбуки, по одной книге, Алей в
несколько недель выучился превосходно читать. Месяца через три он уже
совершенно понимал книжный язык. Он учился с жаром, с увлечением.
 Однажды мы прочли с ним всю Нагорную проповедь. Я заметил, что
некоторые места в ней он проговаривает как будто с особенным чувством.
 Я спросил его, нравится ли ему то, что он прочел.
 Он быстро взглянул, и краска выступила на его лице.
 - Ах, да! - отвечал он, - да, Иса святой пророк, Иса божии слова
говорил. Как хорошо!
 - Что ж тебе больше всего нравится?
 - А где он говорит: прощай, люби, не обижай и врагов люби. Ах, как
хорошо он говорит!
 Он обернулся к братьям, которые прислушивались к нашему разговору, и с
жаром начал им говорить что-то. Они долго и серьезно говорили между собою и
утвердительно покачивали головами. Потом с важно-благосклонною, то есть
чисто мусульманскою улыбкою (которую я так люблю и именно люблю важность
этой улыбки), обратились ко мне и подтвердили, что Иса был божий пророк и
что он делал великие чудеса; что он сделал из глины птицу, дунул на нее, и
она полетела... и что это и у них в книгах написано. Говоря это, они вполне
были уверены, что делают мне великое удовольствие, восхваляя Ису, а Алей был
вполне счастлив, что братья его решились и захотели сделать мне это
удовольствие.
 Письмо у нас пошло тоже чрезвычайно успешно. Алей достал бумаги (и не
позволил мне купить ее на мои деньги), перьев, чернил и в каких-нибудь два
месяца выучился превосходно писать. Это даже поразило его братьев. Гордость
и довольство их не имели пределов. Они не знали, чем возблагодарить меня. На
работах, если нам случалось работать вместе, они наперерыв помогали мне и
считали это себе за счастье. Я уже не говорю про Алея. Он любил меня, может
быть, так же, как и братьев. Никогда не забуду, как он выходил из острога.
Он отвел меня за казарму и там бросился мне на шею и заплакал. Никогда
прежде он не целовал меня и не плакал. "Ты для меня столько сделал, столько
сделал, - говорил он, - что отец мой, мать мне бы столько не сделали: ты
меня человеком сделал, бог заплатит тебе, а я тебя никогда не забуду... "
 Где-то, где-то теперь мой добрый, милый, милый Алей!..
 Кроме черкесов, в казармах наших была еще целая кучка поляков,
составлявшая совершенно отдельную семью, почти не сообщавшуюся с прочими
арестантами. Я сказал уже, что за свою исключительность, за свою ненависть к
каторжным русским они были в свою очередь всеми ненавидимы. Это были натуры
измученные, больные; их было человек шесть. Некоторые из них были люди
образованные; об них я буду говорить особо и подробно впоследствии. От них
же я иногда, в последние годы моей жизни в остроге, доставал кой-какие
книги. Первая книга, прочтенная мною, произвела на меня сильное, странное,
особенное впечатление. Об этих впечатлениях я когда-нибудь скажу особо. Для
меня они слишком любопытны, и я уверен, что многим они будут совершенно
непонятны. Не испытав, нельзя судить о некоторых вещах. Скажу одно: что
нравственные лишения тяжелее всех мук физических. Простолюдин, идущий в
каторгу, приходит в свое общество, даже, может быть, еще в более развитое.
Он потерял, конечно, много - родину, семью, все, но среда его остается та
же. Человек образованный, подвергающийся по законам одинаковому наказанию с
простолюдином, теряет часто несравненно больше его. Он должен задавить в
себе все свои потребности, все привычки; перейти в среду для него
недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом... Это - рыба,
вытащенная из воды на песок... И часто для всех одинаковое по закону
наказание обращается для него в десятеро мучительнейшее. Это истина... даже
если б дело касалось одних материальных привычек, которыми надо
пожертвовать.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar