Меню
Назад » »

Евгений Евтушенко (18)

Пришли иные времена.
Взошли иные имена.

Они толкаются, бегут.
Они врагов себе пекут,
приносят неудобства
и вызывают злобства.

Ну, а зато они — «вожди»,
и их девчонки ждут в дожди
и, вглядываясь в сумрак,
украдкой брови слюнят.

А где же, где твои враги?
Хоть их опять искать беги.
Да вот они — радушно
кивают равнодушно.

А где твои девчонки, где?
Для их здоровья на дожде
опасно, не иначе —
им надо внуков нянчить.

Украли всех твоих врагов.
Украли легкий стук шагов.
Украли чей-то шепот.
Остался только опыт.

Но что же ты загоревал?
Скажи — ты сам не воровал,
не заводя учета,
все это у кого-то?

Любая юность — воровство.
И в этом — жизни волшебство:
ничто в ней не уходит,
а просто переходит.

Ты не завидуй. Будь мудрей.
Воров счастливых пожалей.
Ведь как ни озоруют,
их тоже обворуют.

Придут иные времена.
Взойдут иные имена.
1963

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


СМЕЯЛИСЬ ЛЮДИ ЗА СТЕНОЙ

 Е. Ласкиной

Смеялись люди за стеной,
а я глядел на эту стену
с душой, как с девочкой больной
в руках, пустевших постепенно.

Смеялись люди за стеной.
Они как будто издевались.
Они смеялись надо мной,
и как бессовестно смеялись!

На самом деле там, в гостях,
устав кружиться по паркету,
они смеялись просто так,—
не надо мной и не над кем-то.

Смеялись люди за стеной,
себя вином подогревали,
и обо мне с моей больной,
смеясь, и не подозревали.

Смеялись люди... Сколько раз
я тоже, тоже так смеялся,
а за стеною кто-то гас
и с этим горестно смирялся!

И думал он, бедой гоним
и ей почти уже сдаваясь,
что это я смеюсь над ним
и, может, даже издеваюсь.

Да, так устроен шар земной,
и так устроен будет вечно:
рыдает кто-то за стеной,
когда смеемся мы беспечно.

Но так устроен мир земной
и тем вовек неувядаем:
смеется кто-то за стеной,
когда мы чуть ли не рыдаем.

И не прими на душу грех,
когда ты мрачный и разбитый,
там, за стеною, чей-то смех
сочесть завистливо обидой.

Как равновесье — бытие.
В нем зависть — самооскорбленье.
Ведь за несчастие твое
чужое счастье — искупленье.

Желай, чтоб в час последний твой,
когда замрут глаза, смыкаясь,
смеялись люди за стеной,
смеялись, все-таки смеялись!
1963

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


ДОЛГИЕ КРИКИ

 Ю. Казакову

Дремлет избушка на том берегу.
Лошадь белеет на темном лугу.
Криком кричу и стреляю, стреляю,
а разбудить никого не могу.

Хоть бы им выстрелы ветер донес,
хоть бы услышал какой-нибудь пес!
Спят как убитые... «Долгие крики» —
так называется перевоз.

Голос мой в залах гремел, как набат,
площади тряс его мощный раскат,
а дотянуться до этой избушки
и пробудить ее — он слабоват.

И для крестьян, что, устало дыша,
спят, словно пашут, спят не спеша,
так же неслышен мой голос, как будто
шелест сосен и шум камыша.

Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?
Ты растерялся, промок и продрог.
Кончились пули. Сорван твой голос.
Дождь заливает твой костерок.

Но не тужи, что обидно до слез.
Можно о стольком подумать всерьез.
Времени много... «Долгие крики» —
так называется перевоз.
1963

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


ПО ПЕЧОРЕ

За ухой, до слез перченной,
сочиненной в котелке,
спирт, разбавленный Печорой,
пили мы на катерке.

Катерок плясал по волнам
без гармошки трепака
и о льды на самом полном
обдирал себе бока.

И плясали мысли наши,
как стаканы на столе,
то о Даше, то о Маше,
то о каше на земле.

Я был вроде и не пьяный,
ничего не упускал.
Как олень под снегом ягель,
под словами суть искал.

Но в разброде гомонившем
не добрался я до дна,
ибо суть и говорившем
не совсем была ясна.

Люди все куда-то плыли
по работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
неясны самим себе.

Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
понимает ли рыбак,
тот, что мрачно пьет и курит,
отчего он мрачен так?

Понимает ли завскладом,
продовольственный колосс,
что он спрашивает взглядом
из-под слипшихся волос?

Понимает ли, сжимая
локоть мой, товаровед,—
что он выяснить желает?
Понимает или нет?

Кулаком старпом грохочет.
Шерсть дымится на груди.
Ну, а что сказать он хочет —
разбери его поди.

Все кричат: предсельсовета,
из рыбкопа чей-то зам.
Каждый требует ответа,
а на что — не знает сам.

Ах ты, матушка — Россия,
что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной!

Я — из кубрика на волю,
но, суденышко креня,
вопрошаюшие волны
навалились на меня.

Вопрошали что-то искры
из трубы у катерка,
вопрошали ивы, избы,
птицы, звери, облака.

Я прийти в себя пытался,
и под крики птичьих стай
я по палубе метался,
как по льдине горностай.

А потом увидел ненца.
Он, как будто на холме,
восседал надменно, немо,
словно вечность, на корме.

Тучи шли над ним, нависнув,
ветер бил в лицо, свистя,
ну, а он молчал недвижно —
тундры мудрое дитя.

Я застыл, воображая —
вот кто знает все про нас.
Но вгляделся — вопрошали
щелки узенькие глаз.

«Неужели,— как в тумане
крикнул я сквозь рев и гик,—
все себя не понимают,
и тем более — других?»

Мои щеки повлажнели.
Вихорь брызг меня шатал.
«Неужели? Неужели?
Неужели?» — я шептал.

«Может быть, я мыслю грубо?
Может быть, я слеп и глух?
Может, все не так уж глупо —
просто сам я мал и глуп?»

Катерок то погружался,
то взлетал, седым-седой.
Грудью к тросам я прижался,
наклонился над водой.

«Ты ответь мне, колдовская,
голубая глубота,
отчего во мне такая
горевая глупота?

Езжу, плаваю, летаю,
все куда-то тороплюсь,
книжки умные читаю,
а умней не становлюсь.

Может, поиски, метанья —
не причина тосковать?
Может, смысл существованья
в том, чтоб смысл его искать?»

Ждал я, ждал я в криках чаек,
но ревела у борта,
ничего не отвечая,
голубая глубота.
1963

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


КОГДА МУЖЧИНЕ СОРОК ЛЕТ

Когда мужчине сорок лет, 
ему пора держать ответ: 
душа не одряхлела?- 
перед своими сорока, 
и каждой каплей молока, 
и каждой крошкой хлеба. 

Когда мужчине сорок лет, 
то снисхожденья ему нет 
перед собой и перед богом. 
Все слезы те, что причинил, 
все сопли лживые чернил 
ему выходят боком. 

Когда мужчине сорок лет, 
то наложить пора запрет 
на жажду удовольствий: 
ведь если плоть не побороть, 
урчит, облизываясь, плоть - 
съесть душу удалось ей. 

И плоти, в общем-то, кранты, 
когда вконец замуслен ты, 
как лже-Христос, губами. 
Один роман, другой роман, 
а в результате лишь туман 
и голых баб - как в бане. 

До сорока яснее цель. 
До сорока вся жизнь как хмель, 
а в сорок лет - похмелье. 
Отяжелела голова. 
Не сочетаются слова. 
Как в яме - новоселье. 

До сорока, до сорока 
схватить удачу за рога 
на ярмарку мы скачем, 
а в сорок с ярмарки пешком 
с пустым мешком бредем тишком. 
Обворовали - плачем. 

Когда мужчине сорок лет, 
он должен дать себе совет: 
от ярмарки подальше. 
Там не обманешь - не продашь. 
Обманешь - сам уже торгаш. 
Таков закон продажи. 

Еще противней ржать, дрожа, 
конем в руках у торгаша, 
сквалыги, живоглота. 
Два равнозначные стыда: 
когда торгуешь и когда 
тобой торгует кто-то. 

Когда мужчине сорок лет, 
жизнь его красит в серый цвет, 
но если не каурым - 
будь серым в яблоках конем 
и не продай базарным днем 
ни яблока со шкуры. 

Когда мужчине сорок лет, 
то не сошелся клином свет 
на ярмарочном гаме. 
Все впереди - ты погоди. 
Ты лишь в комедь не угоди, 
но не теряйся в драме! 

Когда мужчине сорок лет, 
или распад, или расцвет - 
мужчина сам решает. 
Себя от смерти не спасти, 
но, кроме смерти, расцвести 
ничто не помешает.
1972

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


ПОДРАНОК

 А. Вознесенскому

Сюда, к просторам вольным, северным,
где крякал мир и нерестился,
я прилетел, подранок, селезень,
и на Печору опустился.

И я почуял всеми нервами,
как из-за леса осиянно
пахнуло льдинами и нерпами
в меня величье океана.

Я океан вдохнул и выдохнул,
как будто выдохнул печали,
и все дробинки кровью вытолкнул,
даря на память их Печоре.

Они пошли на дно холодное,
а сам я, трепетный и легкий,
поднялся вновь, крылами хлопая,
с какой-то новой силой летною.

Меня ветра чуть-чуть покачивали,
неся над мхами и кустами.
Сопя, дорогу вдаль показывали
ондатры мокрыми усами.

Через простор земель непаханых,
цветы и заячьи орешки,
меня несли на пантах бархатных
веселоглазые олешки.

Когда на кочки я присаживался,—
и тундра ягель подносила,
и клюква, за зиму прослаженная,
себя попробовать просила.

И я, затворами облязганный,
вдруг понял — я чего-то стою,
раз я такою был обласканный
твоей, Печора, добротою!

Когда-нибудь опять, над Севером,
тобой не узнанный, Печора,
я пролечу могучим селезнем,
сверкая перьями парчово.

И ты засмотришься нечаянно
на тот полет и оперенье,
забыв, что все это не чье-нибудь —
твое, Печора, одаренье.

И ты не вспомнишь, как ты прятала
меня весной, как обреченно
то оперенье кровью плакало
в твой голубой подол, Печора...
1963

Советская поэзия. В 2-х томах. 
Библиотека всемирной литературы. Серия третья. 
Редакторы А.Краковская, Ю.Розенблюм. 
Москва: Художественная литература, 1977.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar