Меню
Назад » »

Святитель Григорий Нисский / Точное истолкование Екклезиаста Соломонова (3)

Не поэтому ли страсть сластолюбия в Писании называется змием, который имеет свойство, если голова его пройдет в паз стены, пройти в него и всем тянущимся сзади телом? Например что скажу? Природа делает необходимым для людей жилище; но, по этой потребности сластолюбие, вползая в паз души, превратило сию потребность в безмерную трату на дорогие убранства, и изменило предмет заботы; потом этот зверь — сластолюбие проползает к каким-то виноградникам, купелям, садам и украшениям вертоградов. После сего вооружается гордостию, облекается в кичливость, присваивая себе начальство над соплеменными. За сим тянется след сребролюбия, за которым по необходимости следует невоздержание — это последняя и крайняя часть уподобления в сластолюбии зверю. Но как змею не возможно втащить за край хвоста, потому что, чешуя естественным образом, упирается вопреки втаскивающим: так невозможно начинать с крайних частей души, чтобы выжить из нее вторгшееся сластолюбие, если кто не заградить этому злу первого входа. Почему Наставник добродетели повелевает блюсти его главу, главою называя начало порока, в котором, если оно не допущено, бездейственным остается прочее. Ибо кто враждебно противостал удовольствию вообще, тот не поддастся частным приражениям страсти. А кто допустил в себя начало страсти, тот с этим вместе принял в себя целого зверя. Поэтому выводящий наружу таковые страсти, описав все, повторяет слово кратко. Ибо сказав в начале: возвеличих творение мое, присоединяегь теперь по частям изложение сделанного, а именно говорит: возвеличихся, показывая, что ведение противоположного произошло у него не от чего-либо малого, но что опыт доведен до самой крайней величины, так что в бывшем прежде него не равняется этому ни одно воспоминание о чем-либо подобном. Ибо говорит: возвеличихся; и даже присовокупил: паче всех бывших прежде мене во Иерусалиме (Еккл. 2, 9), и открыл теперь цель, для которой снизошел до испытания таких вещей, обучившись всякой премудрости. И мудрость моя пребысть со мною (Еккл. 2, 9), говорит Екклезиаст. Дает же разуметь сказанным, что с мудростию испытывал всякое примышление наслаждения, что разумение его остановилось на самом верху найденного в этом; зрение содействовало пожеланию, произволение при удовольствии взоров преисполнилось вожделеваемым, так что ничего не оставалось из примышленного к наслаждению, но участие в удовольствиях соделалось долею приобретения. А это, кажется мне, не иное что значит, но то, что в себе самом имел он способность примыслить всякое наслаждение, как бы с имения какого, с того, что делалось, собирая в плод веселие. И не возбраних сердцу моему от всякаго веселия моего, и сердце мое возвеселися во всяком труде моем: и сие бысть часть моя от всего труда моего (Еккл. 2, 10). Частию Екклезиаст называет обладание. Итак, когда по частям описал наслаждения, продолжая от начала до конца, и изображая словом все, с чего наслаждающимся собираются удовольствия, красоту зданий, виноградники, вертограды, купели, сады, начальство над соплеменниками, обилие денег, приготовление увеселений на пиршествах, все, как называет он, услаждения, которыми занималась его мудрость, исследывая и примышляя подобное тому, чем, как говорит Екклезиаст, наслаждался он всяким чувством, и глазами находящими, что служит к удовольствию, и душею не возбранно имеющею все, чего она вожделевала; тогда объясняет то выражение, которое употребил в начале слова, обо всем отозвавшись, что все суета. Ибо, смотря на сие, решительно говорит о человеческой жизни, что все суета, и что чувство видит, и что предначинается людьми для веселия. И призрех на вся творения моя, яже сотвориста руце мои, и на труд, имже трудихся творити: и се вся суета, и произволение духа, и нест изобилие под солнцем (Еккл. 2, 11). Ибо вся сила и действенность чувств имеет пределом жизнь под солнцем; преступить этот предел и постигнуть разумением блага превысшие естество чувственное не в состоянии. Посему, обозрев все это и подобное сему, обучает не смотреть в жизни ни на что здешнее, ни на богатство, ни на любочестие, ни на начальство над подчиненными, ни на увеселения, забавы и пиршества, и если что иное признается драгоценным; но видеть, что один конец всему подобному — суета, в которой не обретается напоследок обилия. Ибо как пишущие на воде, хотя производят рукою писмена, начертывая на влаге изображения букв, но ни одно из начертаний не остается в своем виде, старание же написать ограничивается одним действием писания; потому что за пишущею рукою следует всегда поверхность воды, сглаживающая начертанное; так все старание о наслаждении и вся деятельность обнаруживаются в том, что делается это. А с прекращением действия и наслаждение изглаждается, и не сберегается ничего на последующее время, и в усладившихся не остается никакого следа веселия, или остатка в удовольствии прошедшей деятельности. Сие-то означает слово изрекшее: несть изобилие под солнцем трудящимся о чем либо таком, чему предел суета. Чуждыми сего да будем и мы по благодати Господа нашего Иисуса Христа! Ему слава и держава во веки веков! Аминь. Оглавление Беседа 5. (Гл.2, ст.12-16) Теперь великим Вождем Церкви совершается для нас тайноводство к возвышеннейшим урокам. Ибо, предочистив души в предшествовавших беседах, и устранив всякое остающееся в людях пожелание суетного, таким образом приводит он к истине ум, отрясший с себя горесть суеты, как некоторое бремя с рамен. Таковому же как бы догмату да обучится Церковь, дознавая из настоящего учения, что начало добродетельной жизни — стать вне порока. Посему и великий Давид, предлагая в псалмопениях некое предварительное руководство к чистому образу жизни, начинает в слове не с того, что в учении о блаженствах представляется совершеннейшим. Ибо не сказал прежде всего, что блаженнее всех, кто во всем благоуспешен, уподобляется дереву, насажденному при исходищах вод, всегда цветет, пребывая в добре, и в надлежащее время пожинает плоды жизни; но началом блаженства поставил он удаление от зла; так как невозможно и добрым сделаться, пока не омоешь с себя скверну порока. Так и великий сей Екклезиаст сперва очищает словом от суетного, чтобы, как в больном теле, восстановилось благо здравия. Почему и преследовал он словом суету, сказав, что чувство — не надежный оценщик прекрасного, представил взорам несостоятельность того, чего домогается вожделевательное наше расположение, отлучил от наслаждения телесного, и таким образом показывает, что подлинно достойно избрания и истинно вожделенно то, рачение о чем есть нечто действительное и состоятельное, всегда пребывающее для участвующих в этом, и далекое от всякой суетной мысли. И призрех аз видети мудрость, говорит Екклезиаст. Но чтобы в точности видеть желаемое, видел я прежде лесть и безумие; потому что взгляд на желаемое делается более точным при сличении с противоположным. Мудрость же именует он советом, говоря: яко кто человек, иже пойдет в след совета, елика сотвори в нем? (Еккл. 2, 12). Посему научает, какая это человеческая мудрость — следовать мудрости истинной, которую именует и советом, творящии истинно сущее и состоятельное, а не в суете представляющимся. Это есть верх человеческой мудрости. А истинная мудрость и совет, по моему мнению, ни иное что, как мудрость о всем промыслительная: это — мудрость, которою все сотворил Бог, как говорит Пророк: вся премудростию сотворил еси (Псал. 103, 24). Христос же — Божия сила и Божия Премудрость (1 Кор. 1, 24), которою все приведено в бытие и устрояется. Посему, если человеческая мудрость состоит в том, чтобы придти в уразумение истинных дел действительной мудрости и совета, а делом оного совета; или оной мудрости, по моему мнению, нетление, блаженство души, мужество, справедливость, благоразумие и относительно к добродетели всякое умопредставляемое имя и понятие; то ею последовательно приводимся, может быть, к ведению благ. Когда, говорит Екклезиаст, увидел я это, тогда, как бы на весах, различил сущее от несущего, чтобы найти разность между мудростию и безумием, как может быть она найдена при сравнении света с мраком. И мне кажется в рассуждении прекрасного прилично воспользоваться примером, взятым от света, потому что тьма по естеству своему не состоятельна; без чего либо преграждающая солнечный луч не будет и тьмы. Свет же сам по себе умопредставляется в собственной своей сущности. Сим примером Екклезиаст показывает, что порочность не состоятельна сама по себе, но составляется лишением добра. А доброе всегда одинаково, и постоянно пребывает, и составляется без всякого предварительного лишения чего-нибудь. Умопредставляемое же противоположным доброму, в сущности не существует. Ибо что не существует само по себе, то вовсе не существует. И порочность есть лишение сущего, а не бытие. Посему равна разность, как между светом и тьмою, так между мудростью и безумием. Ибо под именем мудрости Екклезиаст объемлет отчасти всякое добро, а безумием означает все естество зла. Но какая нам польза удивляться доброму, если учителем не будет указан какой либо путь к приобретению сего? Посему послушаем учащего, как и нам соделаться причастниками прекрасного. Мудраго, говорит, очи его во главе его (Еккл. 2, 14). Что это значит? Есть ли вообще живое существо, назовем ли живущее в воде; или на суше, или в воздухе, у которого бы это чувствилище — глаза совершенно было вне головы? Ибо у всякого глаз напереди прочего тела, а у имеющих голову утвержден в голове. Почему же Екклезиаст говорит здесь, что у одного мудрого голова имеет очи? Или подразумевает в слове то, что есть некое сходство между усматриваемым в душе и между частями тела? И как в устроении тела преимуществующее над целым называется головою, так и в душе вместо головы разумеется владычественное и первенствующее? И как подошву ноги называем пятою, так у души может быть подошва, которою соприкасается она с сродным ей телом, и тем подлежащему сообщает чувствительную силу и деятельность? Посему, когда прозрительная и зоркая сила души занята чувственным, тогда в пяты ее перемещается естество очей, которыми рассматривает дольнее, оставаясь невидящею высших зрелищ. Но если, познав суетность подлежащего рассмотрению, возводит взор к Главе своей, Которая, как толкует Павел, есть Христос (Ефес. 4, 15); то да ублажается за острозрение, имея очи там, где нет помрачения злом. Великий Павел и иные, если подобно ему велики, и все, которые о Христе живут, движутся и существуют, имели очи во главе. Как сущему во свете невозможно видеть тьму, так невозможно и имеющему око во Христе устремлять его на что либо суетное. Посему, кто имеет очи во главе, глава же, как уразумели мы, — начало всего, тот имеет очи во всякой добродетели (потому что всяческая добродетель есть Христос) — в истине, в справедливости, в нетлении и во всяком добре. Посему мудраго очи его во главе его, а безумный во тме ходит (Еккл. 2, 14). Ибо кто светильника своего не выдвигает на свещник, но ставит под помостом постели, тот свет делает для себя тьмою, став творцом несостоятельного. Несостоятельное же суетно. Поэтому тьма по значению равняется суете. И душа безумного, сделавшись какою-то плотолюбивою и плотскою, смотря на это, ничего не видит. Ибо острозрительность в этом подлинно есть тьма. Видишь ли этих живых и оборотливых в житейском людей, называемых правоведами, как пролагают себе путь к неправде, свидетелями, защитниками, записями, услужливостию судей, чтобы и зло сделать и подвести под наказание? Кто не подивится тонкости и изворотливости таковых людей? Но однако же слепы такие люди, если устремят пытливое око на того, кто обращает взор в горнее, поставлен во главе существ, совершенно слепы они, украшающие пяту свою, угрызаемую зубами змия; тем самым, что обращают взор к дольнему, начертывают в себе веления греха. Ибо любяй неправду, ненавидит свою душу (Псал. 10, 5). И ублажаемое ими в людях бедственнее всякого злополучия. Но сколько еще наоборот таких, которые преисполнены на высоте совершаемых подвигов, заняты созерцанием истинно сущего, почитаются же какими-то слепцами и людьми бесполезными в делах вещественных, как хвалится таковым о нем мнением и Павел, называя себя буим Христа ради потому что его благоразумие и мудрость не были заняты ничем вожделеваемым здесь? Почему и говорит: мы буи Христа ради (1 Кор. 4, 10), как бы выражая сим: мы слепы для дольней жизни, так как устремляем взор в горнее и имеем очи во главе. По сей-то причине не имел он ни дома, ни стола, был нищим, скитальцем, терпел наготу, томился голодом и жаждою. Но таковым будучи долу, смотри, каким он был горе. Ибо возвысившийся до третьего неба, где была его глава, там имел очи, приводимый в восхищение неизреченными тайнами рая, усматривающий незримое и наслаждающийся тем, что выше чувства и разумения. И кто не почтет его жалким, видя узником, приемлющим раны под ударами, утопающим во время кораблекрушения и вместе с узами носимого по морским волнам? Но если и терпел подобное сему среди людей, то не отрекся непрестанно иметь очи во главе, говоря: кто ны разлучит от любве Христовой во Христе Иисусе? Скорбь ли или теснота, или гонение, или глад, или нагота, или беда, или мечь (Рим. 8, 35)? А это значит то же, что сказать: кто вырвет у меня очи из головы, и переставит их на попираемое ногами и земное? Но сие Апостол повелевает равно делать и нам, научая горняя мудрствовать (Кол. 3, 2), что подобно тому, как если бы потребовал иметь очи во главе. Но если дознали мы, почему мудраго очи во главе его, то будем бегать безумия, которое, для проходящих настоящую жизнь, бывает какою-то тьмою. Ибо сказано: а безумный во тьме ходит. Безумный же, как говорит пророчество, есть тот, который говорит в сердце своем: несть Бог, растлен и омерзился в начинаниих (Псал. 13, 1). А что по порядку речи сказано в последующем, то врачует до малодушия привязанных к настоящей жизни, по мнению которых смерть есть нечто тяжелое, и как они уверены; для проходящих высший образ жизни никакой нет пользы от жизни добродетельной, потому что для тех и других жизнь разрешается одним и тем же концем, и что, хотя преуспеем в лучшей жизни, смерти избежать не возможно. Посему Екклезиаст, как бы от собственного своего лица, делая подобные сим возражения, снова нападает на нелепость представляющих оные, как не обращающих внимания на естество существующего, и показывает разность добродетели и порока, и в чем одна пред другим преимуществует, так что надеемся от них не какой либо равной чести, по причине вообще всех постигающей смерти, но по причине в последствии ожидающих благ или зол находим сию разность. Буквально же возражение сие читается так: Уведех аз, яко случай един случится всем им. И рех аз в сердцы моем: якоже случай безумнаго, и мне случится: и вскую умудрихся аз излише? глаголах в сердце моем, понеже безумный от избытка глаголет, яко и сие суета. Яко несть памяти мудраго с безумным во век, зане уже во днех грядущих вся забвена быша: и како умрет мудрый с безумным? (Еккл. 2, 15-16). К сему присовокупляет Екклезиаст, что признает достойным ненависти все то, к чему прежде был пристрастен, любя суетное, как благо. И говорит, что возненавидел все, над чем трудился, имея в виду настоящую жизнь; потому что трудился вовсе не для себя, но для того, кто будет по нем, и о ком; по неизвестности будущего, не возможно предузнать, как воспользуется трудами его. Буквально же говорит это так: И возненавидех живот: яко лукавно мне сотворенное под солнцем: понеже всяческая суета и произволение духа. И возненавидех аз всяческая, труд мой, им же аз труждаюся под солнцем, яко оставлю его человеку будущему по мне. И кто весть, мудр ли будет, или безумен? и обладати ли имать всем трудом, им же трудихся, и мудрствовах под солнцем? и сие же суета (Еккл. 2, 17-19). Сказав это, говорит, что чужда душе его и та мысль; будто бы один и тот же удел и живущего добродетельно и не прилагавшего никакого о сем старания. У одного, говорит он, труд в мудрости, в ведении, в мужестве; а у другого в раздражении, в скорбях, причиняемых житейскою рачительностию. Посему приводить их в равенство между собою, говорит он, есть дело, не только суеты; но и лукавства. Читается же сие так: И обратихся аз отрещися сердцу моему о всем труде, им же трудихся под солнцем. Яко есть человек, егоже труд в мудрости, и в разуме, и в мужестве: и человек, иже не потрудися о нем, даст ему часть свою: и сие суета и лукавство велие. Яко бывает человеку во всем труде его, и в произволении сердца его, имже той труждается под солнцем. Яко вси дние его болезней и ярости попечение ему, и в нощи не спит сердце его: и сие же суета есть (Еккл. 2, 20-23). Но все еще сам себе предлагает возражение тех, которые жизнь сластолюбивую признают предпочтительнейшею жизни возвышенной, и опровергает предлагаемое, от собственного своего лица излагая то и другое, и возражение и решение. Ибо представляемое в возражении таково: не должно почитать благим ничего иного, кроме того, что человек в себя принял, то есть, пищи и пития. Опровержение же состоит в том, что не то благо, чем человек питается и увеселяется, но это — мудрость и ведение, так что и иметь о них рачение есть уже благо; а что вожделенно для плоти, то для души — забота и суета. И подлинные слова сего возвышеннейшего учения имеют следующий вид: Несть благо человеку, который яст и пиет, и покажет души своей благо в труде своем: и сие видех аз, яко от руки Божия есть. Яко кто яст и пиет кроме Его? Яко человеку благу пред лицем Его даде мудрость, и разум и веселие; согрешающему же даде попечение еже прилагати и собирати, во еже дати благому пред лицем Божиим: яко и сие суета и произволение духа (Еккл. 2, 24-26). Посему, хотя смысл написанного в последствии и предварительное воззрение на связь речи приводят к тому самому, что мы кратко теперь изложили, однако же благовременно будет снова повторить чтение и в точности согласить понятие с речениями. И уведех и аз, яко случай един случится всем им: и рех аз, яко случай безумнаго и мне случится, и вскую умудрихся? (Еккл. 2, 14-15). Вот возражение, которое Екклезиаст делает сам себе, говоря: если один этот случай смерти для того и другого, и добродетель пребывающего в мудрости не избавляет от вкушения смерти, то суетным для меня стало рачение о мудрости. Какое же в слове сем опровержение сказанного? Аз, говорит, излише глаголах это в сердце моем, понеже безумный от избытка глаголет: яко и сие суета. Яко нест памяти мудраго с безумным во век (Еккл. 2, 15-16). Екклезиаст осуждает сие возражение, как излишне и непоследовательно сделанное, и безумным называет слово, которое не принадлежит к достойным сбережения, и износится не изнутри хранилищ мудрости, но, как некоторый излишек разумения, извергается, подобно пене; потому что безумный от избытка глаголет. Но так пользоваться словом суетно и ни к чему не служит, потому что слово сие не имеет попечения о другом чем, а только старается убедить, чтоб не обращали внимания на видимое. Возражатель же ведет спор о видимом; потому что и смерть есть нечто видимое. Посему, что же говорит? В этом мире не совершается суда о добродетельной и лукавой жизни; потому что должно было бы одному лукавому умереть телесно, а доброму остаться не изведавшим телесной смерти. И говорит сие не зная, в чем состоит бессмертие добродетели, и какая разумеется смерть живущих порочно. Память мудрого, говорит Екклезиаст, живет всегда, и продолжается во весь век, с безумным же угасает и памятование о нем. О таковых и Пророк говорит: погибе памят их весьма гласно и очевидно (Псал. 9, 7). Ибо сие показывает присовокупление: с шумом. Посему Екклезиаст говорит: несть памяти мудраго с безумным во век: напротив того жизнь мудрого увековечивается памятию; а безумного сопровождает забвение. Ибо во днех грядущих все, что касается безумного, в забвение приходит; выражается же всегда таким речением, как будто уже грядущие дни наступили, и вся забвена быша (Еккл. 2, 16). Итак, если мудрый ищет мудрости, а безумный уничтожен смертию забвения, то како, спрашивает Екклезиаст, говоришь, что мудрый умрет с безумным? (Еккл. 2, 16). Посему скорбит и стыдится того, что было для него вожделенно в этой жизни, и сказывает, что ненавидит все, чего желал для настоящей жизни, терпя подобно тому, кто по жадности без меры насытившись смешанного с чем либо меда, потом, когда это лакомство обратится в нем в дурной сок, при изблевании подмешанного состава ощущает выплевываемое вместе с медом, и потому от воспоминания о сей неприятности ненавидит мед; потому что пресыщение примешанным составом произвело расстройство. Посему-то Екклезиаст, до пресыщения наполнив себя тем, что вожделевается для наслаждения, при очищении себя исповедию, как бы к качеству какого яда ощутив отвращение и омерзение, к постыдно им сделанному взывает, что ненавидит оную жизнь, слово в слово говоря так: и возненавидех живот: яко лукавно мне сотворение сотворенное под солнцем (Еккл. 2, 17). Не для другого кого, говорит он, но для себя самого стал я лукав в том, что сделано мною под солнцем. Ибо у меня не осталось ничего из сделанного, но все вожделеваемое было мечтою и порывом произволения. Всяческая суета и произволение духа (Еккл. 2, 17), говорит он. А другой называет достойным ненависти попечение о здешнем; потому что человек трудится не для себя, но для того, кто будет по нем. Что ни удастся с рачением сделать в этой жизни, укрытия для кораблей, пристани, величественные и многостоющие запасы для крепостей и зданий, преддверия, башни, красивые переходы и подъемы, земледельческие работы, всякого рода рощи, изящество лугов, виноградники, обширностию уподобляющиеся морям, и если потрудится над чем иным сему подобным, что ни удастся сделать ему, пользуется этим после него вступивший в жизнь. И неизвестно, не обратит ли он сего обилия в пищу пороку. Ибо не всякому возможно для приобретения ведения подвергать чувство испытанию подобных вещей, как сделал это я, говорит Екклезиаст, по внушению мудрости. Естественному стремлению, как молодому какому коню, дав не надолго свободу увлечься низшими страстями, снова обуздал я браздою рассудка, и подчинил его власти. Кто же знает, говорит Екклезиаст, возмет ли верх над привязанностию к наслаждению и тот, кто после нас будет в тех же обстоятельствах, а не останется скорее в их власти, подобно какому-то невольнику, преклонившись пред владычеством сластолюбия? Посему-то говорит: возненавидех аз всяческая, труд мой, им же аз труждаюся под солнцем, яко оставляю его человеку, будущему по мне. И кто весть, мудр ли будет или безумен, и обладати ли имать всем трудом, им же трудихся, и им же мудрствовах под солнцем? (Еккл. 2, 18-19). Вот, думаю, смысл сего изречения: Екклезиаст говорит о себе, что не по страсти поползнулся он вести жизнь в удовольствиях, но пришел к этому по некоему внушению мудрости, наслаждаясь сею жизнию свободно, а не подчиняя себя ее владычеству. Посему кто знает, говорит он, что будущий по мне не будет обладаем тем, над чем я трудился не по страсти, но руководясь мудростию? Ибо дает видеть, что трудом наименовал и услаждение; потому что участие в удовольствии допустил до себя принужденно, как непреодолимую какую борьбу. Посему и это, говорит Екклезиаст, пусть причислит человек к суетному. Сказывает же и кому-то иному, что от здешнего отрекся он душою своею, и готов обнаружить в слове, что намерен сказать. Ибо оклеветан пред погрешающим против правого суждения, будто бы, видя ясное различие противоположных родов жизни, из которых в одном трудятся для добродетели, и не обращают пожелания ни к чему человеческому, а в другом поступают наоборот, он не терпит никакого труда людей добродетельных, проводит же время в одних телесных занятиях. Почему, когда произносит кто пред ним приговор о прекрасном, тогда, презирая превосходящего мудростию, дает не только суетное, но лукавое и несправедливое сие суждение. Выражает же это Екклезиаст такими словами: и обратихся аз, говорит, отрещися сердцу моему о всем труде, им же трудихся под солнцем (Еккл. 2, 20). Чего же именно отрекся? яко есть человек, егоже труд в мудрости и в разуме, и в мужестве, а другой человек нимало не потрудился о подобном сему. Так почему же иной таковому предоставит долю предпочтения? Потому, говорит, что и человек тому, иже потрудися о нем, то есть, трудившемуся в жизни о добре, даст ему часть свою (Еккл. 2, 21); а это значит, назовет таковую жизнь доброй долею. Но сие, говорит Екклезиаст, суета и лукавство велие (Еккл. 2, 21). Ибо не велие ли лукавство, когда знает, какая в человеке рачительность к трудам, и сколько произволения? Сие-то и выражает Екклезиаст в словах: яко знает человеку во всем труде его, и в произволении сердца его, им же той труждается под солнцем (Еккл. 2, 22). Что же знает? Яко вси дние его болезней и ярости попечение ему, и в нощи не спит сердце его. Ибо действительно прискорбна жизнь тех, чья душа не знает покоя от сего искушения, и как бы жалами какими уязвляется сердце пожеланиями большего. Мучительна эта рачительность любостяжательного, не столько увеселяющаяся тем, что имеет у себя, сколько огорчаемая тем, чего недостает; у таких людей труд уделяется и дню и ночи, занимая их сообразно той и другой части времени, когда день тратится на труды, а ночь гонит сон от очей. Ибо заботы о выгоде не дают места сну. Посему кто обращает на сие внимание, тому этой рачительности как не признать суетою? К сказанному прежде Екклезиаст присовокупляет: и сие же суета есть (Еккл. 2, 23). Касается и другого еще возражения, а возражаемое таково: если что вне нас, к суете причисляешь это, учитель; то несправедливо осуждаешь, как суетное, и то, что приемлем в себя самих. Но пища и питие бывают в нас самих; значит подобное сему не есть что либо отметаемое; напротив того иной благодать сию назовет Божиим благодеянием. Вот смысл возражения, самые же речения имеют такой вид. Несть благо человеку, говорит Екклезиаст, разве еже яст и пиет, и покажет души своей благо в труде своем: и сие видех аз, яко от руки Божия есть, яко кто яст и пиет кроме Его (Еккл. 2, 24-25). Вот что защитник чревоугодия возражает учителю, и наставник мудрости дает на это ответ человеку благу (Еккл. 2, 26). (Прибавление слова: благий, без сомнения, указывает на отличие, так что разумеемое под именем благости делается явным из противоположного.) Посему человеку, а не скоту, не такому человеку, который смотрит себе на чрево, и вместо рассудка имеет гортань, но благу, живущему по образу единого Благого. Не то наслаждение узаконил Бог, которому радо естество скотское, но в замен пищи даде ему мудрость, разум и веселие. И дары благости увеличит ли кто яствами чрева? Не о хлебе едином жив будет человек (Матф. 4, 4) — вот слово истинного Слова. Не хлебом питается добродетель, не мясами укрепляется и тучнеет сила души; другими яствами питается и приводится в мужество высокая жизнь. Пища благого есть целомудрие, хлеб — мудрость, приправа — справедливость, питие — бесстрастие, удовольствие не какое либо телесное сношение с тем, что приятно, но то, что и по имени и на деле есть веселие (ευφροσήνη). Потому Екклезиаст и наименовал сим словом происходящее в душе расположение к прекрасному, что такое состояние бывает следствием благоразумия (εκ του ευφρονειν). Посему надлежит дознать из сего то же, что слышим и у Апостола: несть Царствие Божие брашно и питие, но правда, и бесстрастие, и блаженство (Рим. 14, 17). А чего домогаются люди для телесного наслаждения, то возбуждает рачительность грешников, и есть попечение души, увлекаемой от горнего к земному, у которой все продолжение пребывания в сей жизни тратится на то, чтобы тщательно прилагати и собирати. Посему, кто пред лицем Божиим признает сие за благо, тот сам не знает, что благое поставляет он в суетном. Это сказал я собственными своими словами, но мысль сию запечатлеет присовокупление Божиих словес. Ибо Екклезиаст продолжает: грешнику даде попечение еже прлагати и собирати, во еже дати благому пред лицем Божиим: яко и сие суета и произволение духа (Еккл. 2, 26). Посему, что в настоящем учении дознали мы при сем взаимном сличении хорошего и худого, то да будет нам пособием к избежанию того, что осуждается, и напутием к преспеянию в лучшем. Оглавление Беседа 6. (Гл.3.ст.1-4) Всем время, и время всяцей вещи под небесем (Еккл. 3, 1). Вот начало словес подлежащих нашему обозрению. И труд исследования не мал; и польза от него достойна труда. Ибо цель обозренного нами в первых частях книги всего более, может быть, обнаружится в этой части, как покажет по порядку следующая за сим речь. В предыдущих словах как суетное осуждено все, чего домогается человек вовсе не для какой либо душевной пользы. Ибо указано благо, к которому надлежит возводить взор по тем понятиям, какие вложены нам в ум, а предпочитающим наслаждение телесное противопоставлено услаждение сообразное с мудростию. Остается узнать, как человеку жить добродетельно, заимствовав в сем слове как бы и некое искусство и способ к преспеянию в жизни. Сие-то обещает нам исследование Екклезиастовых слов в своем начале, где утверждается, что всем время, и время всяцей вещи под небесем. Если кто приникнет во глубину смысла, то найдет великое любомудрие заключенное в сих речениях, и созерцательное и исполненное полезных советов. И чтобы нам в немногих словах открыт был путь к обозрению сего изречения, приступим к слову так: В существующем одно вещественно и чувственно, а другое умопредставляемо и невещественно. В последнем бесплотное выше чувственного постижения, и сие лучше познаем тогда, как совлечемся чувств. Чувство же, способное к постижению естества вещественного, не имеет свойства проникать тело небесное и простираться за пределы видимого. По сей причине слово сие беседует с нами и о земном и о небесном, чтобы мы проводили сию жизнь непогрешительно. Вещественная сия жизнь есть жизнь во плоти; воззрение на прекрасное потемняется несколько видимым чувственно. Посему для суждения о прекрасном имеем нужду в некоем сведении, чтобы, как при постройках всему, что делается, направление давали какое-то прав’ило или нить. Потому и нам предварительно указуется словом, чем направляется жизнь к должному. Два, говорит Екклезиаст, отличительные в жизни признака прекрасного в каждой вещи, какая вожделенна для настоящей жизни, именно соразмерность и благовременность. И сему-то учит он теперь, говоря: всем время (ο χρόνος), и время всяцей вещи под небесем. А под временем (ο χρόνος) должно разуметь меру, потому что всему, что приходит в бытие, спротяженно время. Поэтому не усиливаюсь утверждать, что сии отличительные признаки прекрасного совершенно применимы к всякому преспеянию в добродетели, пока не покажет сего продолжение речи; но что больше бывает успеха в жизни, проводимой при таковом соблюдении сказанного, сие можно приметить всякому. Ибо кому неизвестно, что и добродетель есть мера, измеряемая посредственностию сравниваемых? Не может она быть добродетелию, имея или недостаток, или излишек против должной меры; так например в мужестве недостаток его делается боязливостию, а излишек — дерзостию. Посему-то некоторые из питомцев внешней мудрости, став, может быть, хищниками наших писаний, и поняв мысль выраженную в сем изречении, один в кратком своем правиле советовал ни в чем не иметь недостатка, другой воспрещал чрезмерность. Один утверждал, что всего лучше мера, другой узаконил, ни в чем не допускать излишества. А тем и другим доказывается, что не достигать требуемой добродетелию меры достойно осуждения, превзойти же соразмерность — заслуживает презрение. Но и касательно благовременности то же слово объяснит нам, что и не предварять благовременности, и не опаздывать против нее, признается делом добрым. Что пользы земледельцу, который поручил срезывать колосья прежде, нежели созрела в пору жатва, или отложил попечение о жатве, пока семена не высыплются из стеблей. Ни в том ни в другом случае попечение о деле не послужит к добру, потому что от безвременности жатвы утратится польза времени, не тогда, как следовало, на сие употребленного. А что говорится о части, то должно разуметь и о целом. Подобное сему узнаем и в мореплавании, если кто предупредит или опустит благовременность, А что скажет иной о врачебном искусстве? сколько причинят вреда излишек или недостаток надлежащих ко врачеванию времени и меры? Но сие надлежит оставить, потому что в продолжении речи яснее откроет сие словами самого Екклезиаста представленный пример. Для чего же наперед предлагается это нашему рассмотрению? Для того, что в чем не соблюдается ни меры ни времени, то не есть благо; напротив того прекрасно и вожделенно, что имеет совершенство в том и другом. Ибо если одно только в нем вожделевается, остальное же презрено, то бесполезно и преспеяние в остальном. Посему как у нас, которые совершаем движение двумя ногами, если случится что с одною, бесполезною делается для хождения и не пострадавшая нога, по немощи содействующей: так, если при времени недостает меры, или при мере благовременности, то тем, чего недостает, непременно обращается в бесполезное и то, что есть, но во времени оказывает пользу соразмерность, и в мере благовременность. Посему время (χρόνος) понимается нами как мера, потому что каждой отдельно взятой меры мерою служит время. Что ни бывает, без сомнения, бывает во времени, и с продолжением всего, что бывает, продолжается вместе и протяжение времени, малое протяжение времени с малым, и большее с большим. Есть мера чревоношению, мера возрастанию колосьев, мера созреванию плодов, мера мореплаванию, мера путешествию, мера каждому возрасту, младенчеству, детству, отрочеству, прихождению в юность, юношеству, мужеству, среднему возрасту, совершеннолетию, зрелости и преклонной старости. Посему так как не одна всему мера времени, ибо по разности подлежащих не возможно, чтобы все было одно другому равномерно, общая же, как сказано, мера всему измеряемому есть время, собою все объемлющее: то посему самому не сказал Екклезиаст: всему мера, по причине великого равенства в измеряемом относительно к большему и меньшему, но говорит: всем время — эта родовая мера, которою измеряется все, что ни бывает. Как в человечестве устаревшее изнемогает, а недозревшее бесчинствует; лучшее же — средина между двумя возрастами, то, что избегает неприятностей того и другого, в чем оказываются и сила, не соединенная с бесчинством юности, и благоразумие, не сопряженное с немощию старости, почему сила срастворена с благоразумием, и равно избегает и старческого бессилия и юношеской дерзости: так и определяющий всем время устраняет словом порок в том и другом отношении, происходящий от несоблюдения меры, лишая чести то, что преступило время, и отвергая то, что не достигло совершенства во времени. Но время нам продолжить по порядку и самое обозрение богодухновенных словес. Время раждати, говорит Екклезиаст, и время умирати (Еккл. 3, 2). Прекрасно в первом месте сопряг словом сию необходимую чету, с рождением сочетавая смерть (ибо за рождением необходимо следует смерть, и всякое рождение разрешается в тление), чтобы при совокупном указании на смерть и рождение, напоминанием о смерти, как бы жалом каким, пробудить погруженных в плотскую жизнь и поставить к заботливости о будущем. Тоже самое сокровенным образом в первых надписаниях книг любомудрствует друг Божий; Моисей, прямо после Бытия написавший и Исход, чтобы читающие написанное самым порядком книг научены были, что нужно им знать о себе самих. Ибо кто слышал о Бытии, тому не возможно не подумать тотчас и об Исходе. Ту же мысль имевшим оказывается здесь и великий Екклезиаст, когда восставляет смерть в такой близости с рождении. Ибо говорит: время раждати, и время умирати то есть, пришло время, и я родился; придет время, и я умру. Если все обратим на сие внимание, то не пойдем, оставив это сокращенное шествие, кружиться с нечестивыми, добровольно блуждая по круговратному пути жизни, увлекаясь властительством, знатностию и богатством, которыми будучи замедляемы на таком множестве путей этого мира, не находим исхода из лабиринта сей жизни, тем самым, что, по-видимому, употребляем усилие, смешивая для себя признаки непогрешительного пути. Сколько блаженны, говорит Екклезиаст, те из людей, которые, оставив коловратные обольщения жизни, приводят себя на сокровенный путь добродетели. А на этом пути тот, кто не обращает души ни к чему здешнему, но со тщанием устремляется к предложенному в уповании верою.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar