Меню
Назад » »

Святитель Григорий Богослов / Слова (2)

В рассуждении всего перечисленного мной примечаю еще и то, что охраняемое врачом тело, каково есть по своей природе, таковым и остается, само же собой нимало не злоумышляет и не ухищряется против средств, употребляемых искусством; напротив, врачебное искусство владеет веществом; разве иногда произойдет какой-либо временный беспорядок от воли больного, что, впрочем, нетрудно предотвратить и пресечь. А в нас мудрование, самолюбие и то, что не умеем и не терпим легко уступать над собой победу, служат величайшим препятствием к добродетели и составляют как бы ополчение против тех, которые подают нам помощь. Сколько надлежало бы прилагать стараний, чтобы открыть врачующим болезнь, столько употребляем усилий, чтобы избежать врачевания. Мы храбры против самих себя и искусны во вред своему здоровью. То рабски скрадываем грех, утаивая его в глубине души, как некоторый загноившийся и злокачественный струп, как будто, сокрывши от людей, сокроем и от великого ока и суда Божия; то под различными предлогами извиняем в себе грехи и придумываем оправдания своим страстям; то, заградивши слух, подобно аспиду глухому и затыкающему уши, принимаем все меры, чтобы не слышать голоса заклинателя (Пс. 57.5. б) и не пользоваться врачеванием мудрости, которым исцеляется душевный недуг; то, наконец (как поступают более смелые и храбрые из нас, явно не стыдимся ни греха, ни врачующих грех, идем, как говорится, с открытой головой на всякое беззаконие. Какое расстройство ума! или как еще приличнее назвать такую болезнь! — Кого надлежало бы любить, как благодетелей, гоним от себя, как врагов, ненавидя обличающих в воротах (Агг. 2.15), гнушаясь словам праведным (Ам. 5.10), и подобно тем, которые, терзая собственную плоть, думают, что терзают ближних, предполагаем нанести тем больший вред своим доброжелателям, чем больше зла сделаем сами себе. Поэтому-то полагаю, что наше врачебное искусство гораздо труднее, а следовательно, и предпочтительнее искусства врачевать тела; но оно труднее еще и потому, что последнее мало заглядывает вглубь, более же занимается видимым; напротив, все наше врачевание и попечение относится к сокровенному сердца человеку (1 Пет. 3.11), и наша брань — с врагом, внутри нас воюющим и противоборствующим, который, оружием против нас употребляя нас же самих (что всего ужаснее!), предает нас греховной смерти. А для этого нам нужны великая и совершенная вера, в большей мере Божие содействие, но не в малой также, как убежден я, и собственная наша ревность, выражаемая и действительно оказываемая словом и делом, если нужно, чтобы наши души, которые для нас всего предпочтительнее, хорошо были врачуемы, очищаемы и ценимы дороже всего. Что же касается цели того и другого врачевания (нам остается еще сравнить их в этом отношении), то цель одного — или сохранить здоровье и благосостояние плоти, когда оно есть, или возвратить, когда оно утрачено, — хотя и неизвестно, полезно ли это будет обладающему здоровьем. Ибо и противоположное этому часто приносило великую пользу, равно как нищета и богатство, слава и бесславие, унижение и знатность, также все, что по природе своей занимает середину, не склоняясь ни на ту, ни на другую сторону, делается лучшим или худшим по употреблению и произволу обладающих Но цель другого врачевания — окрылить душу, похитить из мира и предать Богу, сохранить образ Божий, если цел, поддержать, если — в опасности, обновить, если поврежден, вселить Христа в сердца (Еф. 3.17) Духом; сказать короче того, кто принадлежит к горнему чину, сделать богом и причастником горнего блаженства. Этого хотят для нас и охраняющий закон, и посредствующие между Христом и законом Пророки, и Совершитель и конец духовного закона — Христос, и истощившее Себя Божество, и воспринятая плоть, и новое смешение — Бог и человек — единый из Божества и человечества, и через единого то и другое. Для этого Бог стал причастен к плоти через посредство души, и далекое между собой совокуплено через сходство посредствующего за тем и за другим; все соединилось в единое за всех и за единого Праотца, душа за душу преступившую, плоть за плоть, покорившуюся душе и вместе осужденную; Христос, не причастный к греху и высший греха, за Адама, бывшего под грехом. Для этого ветхое заменено новым; страданием воззван страдавший; за каждый наш долг воздано особо Тем, Кто превыше нас; и открылось иное таинство — человеколюбивое Божие смотрение о падшем через непослушание. Для этого — рождение и Дева, для этого — ясли и Вифлеем; рождение вместо создания, Дева вместо жены, Вифлеем вместо Эдема, ясли вместо рая, малое и видимое вместо великого и сокровенного. Для этого — ангелы, славящие Небесного, сделавшегося потом Земным, пастыри, видящие славу на Агнце и Пастыре; звезда путеводная; волхвы, поклоняющиеся и приносящие дары, чтобы прекратилось идолослужение. Для этого Иисус приемлет крещение и свидетельство свыше; для этого постится, подвергается искушению и побеждает победившего. Для этого изгоняются демоны, исцеляются болезни и великое дело проповеди поручается малым и совершается ими. Для этого приходят в смятение народы и люди помышляют тщетное. Для этого — древо за древо и рука — за руку; рука, мужественно распростертая, за руку, невоздержно простертую; руки пригвожденные — за руку своевольную, руки, соединяющие воедино концы мира, — за руку, извергшую Адама. Для этого — вознесение на крест за падение, желчь за вкушение, терновый венец за худое владычество, смерть за смерть, тьма для света, погребение за возвращение в землю, воскресение для воскресения. Все это было для нас Божиим некоторым детоводительством и врачеванием нашей немощи, возвращающим ветхого Адама туда, откуда он ниспал, и приводящим к древу жизни, от которого удалил нас плод древа познания, безвременно и неблагоразумно вкушенный. Этого-то врачевания служители и сотрудники — все мы, председательствующие перед другими, мы, для которых важно — знать и врачевать собственные немощи и недуги, или вернее сказать, это еще не столь важно (но меня заставила выразиться так порочность многих, находящихся в этом сане), — гораздо же важнее — быть в состоянии врачевать и искусно очищать других, чтобы от этого была польза тем и другим, и имеющим нужду во врачевании и поставленным врачевать. Кроме этого, врачи тел должны переносить известные нам труды, бдения, заботы и, как сказал один из их мудрецов, — из чужих несчастий собирать себе скорби; иное дознавая и изобретая сами, иное заимствуя и собирая у других, они должны обращать это в пользу требующих; и что ими найдено или избегнуто, не исключая и самых малостей, для них немаловажно, но признается имеющим силу к укреплению здоровья, или к отвращению опасности. И для чего все это? Чтобы больше дней прожил на земле человек, и человек, может быть, не полезный для общества, но самый негодный, которому, по его порочности, было бы даже лучше давно умереть и через то освободиться от порока, этого величайшего недуга. Но положим, что он и добрый человек; долго ли он будет жить? Ужели всегда? И что приобретет от здешней жизни? Желать разрешиться от нее, по моему мнению, есть первое и вернейшее благо, и свойственно человеку — подлинно здравомыслящему и умному. Но нам, когда мы — в опасности утратить спасение души, души блаженной и бессмертной, которая будет вечно или наказываема за порочность, или прославляема за добродетель, — какой предлежит подвиг, и какие нужны сведения, чтобы хорошо и других уврачевать и самим уврачеваться, чтобы исправить образ жизни и плоть покорить духу? Ибо не одинаковы понятия и стремления у мужчины и женщины, у старости и юности, у нищеты и богатства, у веселого и печального, у больного и здорового, у начальников и подчиненных, у мудрых и невежд, у робких и смелых, у гневливых и кротких, у стоящих твердо и падающих. А если еще разберем подробнее, — то какое различие между вступившими в супружество и безбрачными! И у последних опять — между пустынножителями, между находящимися в общежитиях и между остающимися в мире! Между опытными и преуспевшими в созерцании и между теми, которые просто исполняют должное! Между городскими и сельскими жителями, между простосердечными и хитрыми, между занятыми делом и живущими праздно, между потерпевшими измену счастья и благоуспешными, не встречавшими неудач! Все таковые различаются между собой желаниями и стремлениями — иногда более, нежели сколько они различны по телесному виду, или (если угодно) по сочетанию и растворению стихий, из которых мы состоим; и потому нелегко за ними наблюдать. Но как телам даются неодинаковые лекарство и пища, — иное пригодно здоровому, иное — больному; так и души врачуются различным образом и способом. Свидетели такового врачевания — сами болящие. Одних наставляет слово, другие исправляются примером. Для иных нужен бич, а для других — узда; ибо одни ленивы и неудобоподвижны к добру, и таких должно возбуждать ударами слова; другие сверх меры горячи духом и неудержимы в стремлениях, подобно молодым, сильным коням, бегущим дальше цели, и таких может исправить обуздывающее и сдерживающее слово. Для одних полезна похвала, для других — укоризна, но и та и другая — вовремя; напротив, без времени и без основания они вредят. Одних исправляет увещание, других — выговор, и последний — или прилюдно, или после тайного вразумления. Ибо одни привыкли пренебрегать вразумлениями, сделанными наедине, но приходят в чувство, если укорят их при многих; другие же при гласности обличений теряют стыд, но их смиряет тайный выговор, и за такое снисхождение к себе воздают они благопокорностью. Иные, возгордясь мыслью, что дела их тайны, о чем они и заботятся, считают себя умнее других, и в таких надобно тщательно наблюдать все, даже самые маловажные, поступки; а в других лучше ничего не замечать, и, как говорится, видя не видать, слыша не слышать, чтобы, подавив их ревностью обличений, не возбудить к упорству и, напоследок, не сделать дерзновенными на все, истребив в них стыд — это средство ко внушению покорности. Иногда нужно гневаться не гневаясь, оказывать презрение не презирая, терять надежду не отчаиваясь, сколько этого требует свойство каждого; других должно врачевать кротостью, смирением и соучастием в их лучших о себе надеждах. Одних полезно побуждать, от других часто полезнее быть самому побужденным, и хвалить или осуждать должно — у иного достаток и могущество, а у иного нищету и расстройство дел. Ибо наше врачевание не таково, каковы добродетель и порок, из которых первая всегда и для всех всего лучше и полезнее, а последний всего хуже и вреднее; у нас одно и тоже, например, — строгость или кротость, а равно и прочее, мной перечисленное, не всегда даже для одних и тех же оказывается или самым спасительным, или опасным. Напротив, для иных хорошо и полезно одно, а для иных другое, первому противное, — сообразно тому, думаю, как требуют время и обстоятельства, и как допускает нрав врачуемого. Хотя сколько бы кто ни употреблял старания и ума, невозможно всего изобразить словом и обнять мыслью в такой подробности, чтобы вкратце был виден весь ход врачевания; однако же, на самом опыте и на деле делается то известным из врачебной науки и врачу. Вообще же известно нам, что как для ходящего по высоко натянутому канату небезопасно отклоняться в стороны, и малое, no-видимому отклонение влечет за собой большее, безопасность же его зависит от равновесия; так и в нашем деле, кто, по худой жизни или по невежеству, отклоняется в ту и другую сторону, для того очень опасно, что и сам он впадет в грех и вовлечет в него управляемых. Напротив, должно идти самым царским путем и остерегаться, чтобы, как сказано в Притчах, не уклонится ни направо, ни налево (Пр. 4,27). Таково свойство наших немощей и от этого столько труда доброму Пастырю, обязанному хорошо знать души своих пасомых, и быть вождем их по закону прямого и справедливого пастырства, которое было бы достойно истинного нашего Пастыря. Что же касается самого раздаяния слова (скажу напоследок о том, что составляет первую нашу обязанность, и понимаю слово Божественное и высокое, о котором ныне все любомудрствуют); то, ежели кто другой приступает к делу этому с дерзновением, и почитает его доступным для всякого ума, — я дивлюсь многоумию (чтобы не сказать: малоумию!) такого человека. Для меня кажется непростым и немалого духа требующим делом — каждому давать в свое время меру хлеба (Лк. 2.42) слова, и с рассуждением вести домостроительство истины наших догматов, то есть нашего любомудрого учения о мирах или мире, о веществе, о душе, об уме и умных существах, как добрых, так и злых, о Промысле, все связующем и распоряжающемся всеми событиями, как согласными с разумом, так, по-видимому, и противоречащими дольнему — человеческому уму; также о первоначальном нашем устройстве и о последнем воссоздании, о преобразованиях и истине, ими прообразуемой, о Заветах, о первом и втором Христовом пришествии, о воплощении, страданиях и смерти Христовой, о воскресении, о кончине мира, о суде и воздаянии — и грозном и сладком; а что главное, о том, чему должно веровать — о начальной, царственной и блаженной Троице. В этом догмате для обязанных просвещать других — всего опаснее, чтобы нам, из опасения многобожия, заключив Божество в одну Ипостась, не оставить в учении своем одних голых имен, признав за одно Отца и Сына, и Святого Духа, а также, через уклонение в противное, разделив Божество на трех или разнородных и друг другу чуждых, или неподчиненных и безначальных, так сказать, противоположных Богов, не впасть в равное первому зло, подобно тому, что бывает с кривым деревом, которое чрезмерно гнут в противную сторону. А как ныне в учении о Боге — три недуга: безбожие, иудейство и многобожие, и из них защитником первого Ливийский Савеллий, второго — Александрийский Арий, а третьего — некоторые из числа чрезмерно у нас православных; то какое же мое учение? Избегая всего, что есть вредного в этих трех ложных учениях, держаться в пределах благочестия. И, во-первых, не увлекаться в безбожие Савеллия, следуя его новому разложению и сложению, по которому, либо утверждают не столько то, что Ипостаси суть одно, сколько то, что каждая — ничто (ибо выступающее из себя и переходящее взаимно друг в друга перестает уже быть тем, чем оно есть); либо воображают и составляют себе какого-то сложного и странного Бога, подобного баснословным животным. Во-вторых, не уклоняться в иудейскую скудость, рассекая естества с Ариевым, справедливо так называемым, умоисступлением, и не приписывать Божескому естеству зависти, ограничивая Божество одним Нерожденным, как бы из опасения, чтобы Бог не потерпел ущерба, будучи Отцом истинного и равночестного по естеству Бога. Наконец, — не вводить избегнутого уже нами языческого многоначалия, и трех начал, как одного другому не противополагать, так и одного с другим не сопоставлять. Не должно быть такими любителями Отца, чтобы даже отнимать у Него отечество; ибо чьим был бы Он Отцом, если бы Сын или наравне с тварью был отделен от Него и разъединен с Ним по естеству (потому что чуждое уже не Сын), или был смешан и слит с Отцом, и, что тоже значит, сливал Его с Собой? Не должно быть и такими любителями Христа, чтобы у Сына не оставлять даже сыновства (ибо чьим был бы Он Сыном, если бы не имел началом Отца), а у Отца не оставлять преимущества — быть началом, принадлежащего Ему, как Отцу и Родителю. Ибо Отец был бы началом чего-то низкого и недостойного, или, вернее сказать, началом в низком и недостойном смысле, если бы не был началом Божества и благости, созерцаемой в Сыне и в Духе Святом, — в первом, как в Сыне и в Слове, а в другом, как в исходящем и не разрешаемом Духе. Обязательно нужно как соблюсти единство Божие, так и исповедовать три Ипостаси, притом — каждую с личным Ее свойством. Чтобы достаточно и соответственно достоинству предмета уразуметь и изложить это, — для того потребно слово более продолжительное, нежели каково настоящее время, и даже думаю, какова настоящая жизнь. Особенно же, как ныне, так и всегда, потребен для этого Дух, при одном содействии Которого и можно только о Боге и мыслить, и говорить, и слушать. Ибо к чистому должно прикасаться одно чистое и ему подобное. Теперь же кратко упомянул я об этом, с той целью, чтобы видно было, как трудно беседующему о таких предметах, особенно в многочисленном собрании людей всякого возраста и разных способностей, которое, подобно многострунному органу, требует неодинаковых ударений, трудно, говорю, найти слово, которое бы всех наставляло и озаряло светом знания. Трудно уже и потому, что, как опасность с трех сторон, то есть, от мысли, слова и слуха, то невозможно не преткнуться, если не во всем, по крайней мере в чем-либо одном. Ибо если ум не просвещен, или слово слабо, или слух не очищен, и потому не вмещает слова; от одной из этих причин также, как и от всех, всегда хромает истина. Но трудно еще и потому, что здесь обращается во вред и опасность то самое, что для обучающих чему-либо другому соделывает учение весьма легким и удобоприемлемым, то есть заботливость слушателей о благочестии. Ибо они, как идущие на подвиг за учение о Боге — Существе Высочайшем, и о своем спасении — первейшей для всех надежде, чем горячее в вере, тем с большим упорством внимают слову, почитая покорность ему не благочестием, но изменой истине, и скорее готовы отказаться от всего, нежели от своих мыслей, с которыми пришли, и от привычки к догматам, в которых воспитаны. И замечу еще, что это — недуг люд ей более умеренных и не совершенно худых, которые, хотя грешат против истины, однако же, как подвергающиеся этому из заботливости о благочестии и имеющие ревность, только не по разуму, может быть, и не так строго будут осуждены, и не так сильно наказаны, как отпадающие от воли Господней по злонравию и лукавству. Даже они со временем могут еще переувериться и перемениться по той же заботливости о благочестии, по которой они противились; ежели только коснется их слово, и, как железо в кремень, или внутренне или внешним образом, произведет благовременный удар в их оплодотворенное уже и достойное света разумение, в котором от малой искры весьма скоро может воссиять светильник истины. Но что сказать о людях, которые из-за тщеславия или любоначалия разглашают клевету (Пс. 72.8), с велеречием какого-нибудь Ианния или Иамврия вооружаются не против Моисея, но против истины, и восстают против здравого учения? Что сказать о третьем роде людей, которые, из-за невежества и вследствие его — дерзости, с жадностью, как свиньи, кидаются на всякое учение и попирают прекрасный бисер истины? Или о всех тех, которые не имеют у себя ни собственного мнения, ни какого-либо образца, худого или доброго, для учения о Боге, но готовы слушать всякое учение и всякого учителя, чтобы из всего выбрать лучшее и безопаснейшее, и такой выбор доверяют самим себе — худым судьям истины; а потом, переходя и возвращаясь от одной вероятности к другой, нагруженные и подавленные учениями всякого рода, переменив многих учителей и многие писания разбросав легкомысленно, как пыль на ветер, когда утомится и слух, и ум (какое безрассудство!), начинают выказывать одинаковое отвращение ко всякому учению и приобретают гибельную привычку — осмеивать и презирать саму веру нашу, как нечто нетвердое и не имеющее в себе ничего здравого, делая невежественное заключение от учащих кучению, подобно такому человеку, который, имея воспаленные глаза или поврежденные уши, винит солнце или звуки, — первое, что оно темно и не блещет, а последние, что они слабы и беззвучны? Поэтому-то легче вновь запечатлеть истину в душе, которая подобна еще неисписанному воску, нежели по старым письменам, то есть, после принятых худых правил и догматов, писать слово благочестия, в каком случае оно сливается и смешивается с первыми. Правда, что лучше идти по гладкой и битой дороге, нежели по шероховатой и не протоптанной, и легче пахать землю, которую неоднократно резал и умягчал плуг; однако же, лучше писать на Душе, которую не избороздило еще угодное учение и на которой не врезались глубоко начертания порока. Иначе у благочестивого и хорошо пишущего будут два дела — изгладить прежние изображения, и на их место написать лучшие и достойные сохранения. Столько в нас от лукавого лукавых образов и начертаний относительно как прочих видоизменений (παθη) души, так и самого слова; и столько-то трудов для того, кому вверено это детоводительство душ и попечение о них! Но еще большего не коснулось мое слово, чтобы не сделаться обширнее надлежащего. Если бы кто захотел укротить и сделать ручным многовидного и многообразного зверя, составленного из многих, больших и малых, кротких и свирепых зверей, то, без сомнения, потребовалось бы много труда и усилий, чтобы управлять таким с разными свойствами чудовищным существом; потому что не все звери любят одинаковые звуки голоса, пишу, ласки, свист и другие способы ухода за ними; напротив, для одних приятно и неприятно одно, а для других — другое, по природе и привычке каждого. Что же надлежало бы делать смотрителю такого зверя? Конечно, если хочет хорошо управиться со зверем и соблюсти его, то приобрести для этого многосторонние и разнообразные сведения и употреблять уход, подобающий каждому свойству зверя. Так, поскольку общее тело Церкви, подобно одному - сложному и разнородному живому существу, слагается из многих и различных нравов и умов, то Предстоятелю совершенно необходимо быть вместе как простым, относительно к правоте во всем, так, насколько можно более, многосторонним и разнообразным для приличного со всяким обращения, а равно — способным к полезной со всяким беседе. Ибо одни, по способностям младенцы и, можно сказать, еще не окрепшие, требуют себе в пищу молока, то есть самых простых и первоначальных уроков, и не могут принимать словесной пищи, приличной мужу. А если бы кто предложил им такую не по силам пищу, то, вкусив и отяжелев (когда ум, как тело младенца, недостаточен еще к тому, чтобы переварить и усвоить принятое), они понесли бы ущерб даже в прежней своей силе. Другие же, достаточно обучившие чувства к различению истинного и ложного, имеют нужду в мудрости, проповедуемой между совершенными (1 Кор. 2,6), и в пище высшей и более твердой. А если бы стали поить их молоком и кормить растениями — пищей слабых, то они совершенно по праву огорчились бы тем, что их не укрепляют во Христе, не дают им возрастать достойным похвалы возрастанием, какое производится словом, которое хорошо вскармливаемого им превращает в мужа и приводит в меру духовного возраста. Но кто же имеет достаточные к тому силы? Мы не способны управлять словом истины и мешать вино с водой, то есть учение, веселящее сердце человеческое, с учением пошлым, дешевым, влачимым по земле, пропадающим и текущим понапрасну, как делают многие. Они, чтобы от такого руководства получить и себе прибыток, беседуют с приходящими о том и о другом, так и иначе, в угождение всякому, подобно каким-нибудь чревовещателям и суесловам, для собственной своей забавы употребляют слова, из земли исходящие и в землю уходящие, как будто тем больше они прославляются в народе, чем больше вредят себе и губят себя, проливая кровь неповинную самых простых душ, которая будет взыскана от рук наших. Напротив, знаем, что лучше другим искуснейшим вручить бразды правления над собой, нежели быть несведущими правителями других, что лучше приклонять благопокорное ухо, нежели двигать не наученный язык. Посоветовавшись об этом с самим собой (может быть, и не худым советчиком, а если и не так, то, по крайней мере, доброжелательным), я рассудил, что незнающему ни того, что должно говорить, ни того, что должно делать, лучше учиться, нежели не зная учить. Ибо счастлив тот, до кого хотя в глубокой старости дойдет старческое слово, которое может принести пользу душе, еще юной по благочестию. А поэтому брать на себя труд — учить других, пока сам еще не научился достаточно, а по пословице, на большом глиняном сосуде учиться делать горшки, то есть, над душами других упражняться в благочестии, по моему мнению, свойственно только людям крайне неразумным и дерзким, — неблагоразумным, если они не чувствуют своего невежества, — дерзким, если, сознавая его, отваживаются на дело. Мудрейшие из евреев говорят, что у них в древности был один особенно прекрасный и похвальный закон, по которому не всякому возрасту дозволялось читать всякую книгу Писания. Ибо чтение это не было бы и полезно; потому что не всякая книга всякому с первого начала вразумительна, а заключающая в себе более глубокий смысл даже может многим, по своему внешнему смыслу, обратиться в больший вред. Напротив, книги, которые и по внешнему смыслу назидательны, были с самого начала открыты всякому и находились в общем употреблении; а книги, которые под неважной оболочкой скрывают таинственную красоту — награду напряженных исканий и светлой жизни, — сияющую и удобосозерцаемую только для имеющих очищенный ум, доверяемы были уже переступившим двадцатипятилетний возраст, потому что в этом только возрасте человек может стать выше чувственного и с успехом восходить от написанного к духу. Но у нас между временем, когда учить и когда учиться, нет никакого предела, подобного камням, поставленным издревле между коленами за Иорданом и коленами по эту сторону Иордана. У нас не дано дозволений одним на то, другим на другое, и не существует никакого правила относительно способностей; напротив, все это оставлено без внимания и слито. И мы так худо поступаем, что большая часть из нас (чтоб не сказать все) почти прежде, чем острижем у себя первые волосы и оставим детский лепет, прежде нежели войдем во дворы Божий, узнаем наименования Священных Книг, научимся распознавать письмена и писателей Ветхого и Нового Завета (не говорю: прежде нежели омоем душевную нечистоту и гнусность, какими покрыл нас грех), если только затвердим два или три слова о благочестии, и то понаслышке, а не из книги, если хоть немного ознакомимся с Давидом, если умеем ловко надеть плащ или до пояса походить на философа (о чудное председательство и велемудрие! конечно, Самуил священ и в пеленах!): мы уже и мудры, и учителя, и высоки в божественном, первые из книжников и законников, сами себя посвящаем в небесные, желаем называться учителями, нимало не смотрим на букву, все хотим разуметь духовно (сколько грез! какое обширное поле пустословию!); и мы стали бы негодовать, если бы нас не очень хвалили. Таковы те из нас, которые еще скромнее и проще других, каковы же более духовные и благороднейшие? Они, если заблагорассудится им, подвергнув нас многим осуждениям и испытаниям и поставив ни во что, удаляются от нас, с презрением даже к сообществу с нами, как с людьми неблагочестивыми. Но если, обратясь к кому из них, спокойно и в логическом порядке спросим так: скажи мне, дивный муж, ты почитаешь за что-нибудь пляску и игру на свирели? — ответят может быть: конечно, почитаем. А также почитаешь за что-нибудь мудрость и быть мудрым, то есть, как мы полагаем, иметь ведение о божественном и человеческом? И в этом уступят нам. Что же назовешь лучшим и высшим? Пляска ли и игра выше мудрости, или мудрость несравненно выше этих искусств? Хорошо знаю, они будут настолько добросовестны, что даже скажут: мудрость выше и всех искусств. Но для пляски и игры на свирели есть науки, и им учатся, и на то нужны время, непрерывные труды и усилия, иногда надобно тратить деньги, приискивать людей, которые бы объяснили науку, предпринимать дальние путешествия, а также делать и терпеть все, чем приобретается опытность. А мудрость, которая все превосходит и заключает в себе все блага в совокупности (так что самому Богу, хотя Он имеет многие наименования, угоднее зваться Премудростью, нежели другим каким именем), ужели почтем для себя столь легким и незатруднительным делом, что всякому стоит только захотеть, и будет мудрым? Большое невежество — так думать! Но если мы (или кто другой ученее и умнее нас) начнем говорить с ними таким образом, чтобы понемногу рассеять их заблуждение; то все это будет то же, что и сеять на камне, или говорить в уши глухому. Так мало в них мудрости даже на то, чтобы сознавать свое невежество. И мне кажется, прилично сказать о них Соломоново слово: есть зло, которое видел я под солнцем, видел человека, мудрого в глазах своих (Екк. 10,5. Пр. 26,2), и что еще хуже, получившего право учить других, когда не чувствует собственного невежества. Если какой недуг, то этот именно, достоин слез и смирения. И я неоднократно жалел об этом, хорошо зная, что самомнение отнимает у человека большую часть того, что он собой представляет, и что тщеславие бывает для людей величайшим препятствием к добродетели. А излечить и остановить болезнь могут разве Петр или Павел — великие ученики Христовы, которые, со властью управлять словом и делом, получили дар благодати, и были всем для всех, да всех приобрящут. Для нас же, прочих людей, немаловажно, если будем хорошо управляемы и руководимы теми, кому вверено исправление таких дел и распоряжение ими. Но поскольку упомянул я о Павле и о подобных ему, то, если угодно, оставив всех прочих, кто только сделался знаменитым — или как законодатель, или как пророк, или как военачальник, или как заведовавший другой какою-нибудь частью общественного благоустройства, не говоря, например, о Моисее, Аароне, Иисусе Навине, Илии, Елисее, Судиях, Самуиле, Давиде, о всем сонме Пророков, об Иоанне, о двенадцати учениках и их преемниках, из которых каждый со многими трудами и усилиями проходил в свое время звание начальника; умолчав обо всех них, одного Павла представлю свидетелем моего слова, чтобы из его примера видеть, что значит иметь попечение о душах, и кратковременных ли занятий, малых ли требует это сведений! А чтобы удобнее это узнать и понять, послушаем, что говорит о Павле сам Павел. Не буду говорить о его трудах, бдениях, страхах, злостраданиях от голода, жажды, холода и наготы, о злоумышлениях против него неверных, о противодействиях ему верных. Умалчиваю о гонениях, сонмищах, темницах, узах, обвинителях, судилищах, ежедневных и ежечасных смертях, о корзине, о метаниях камнями, о биениях палками, о странствовании, об опасностях и на суше, и на море, и во глубине морской, о кораблекрушениях, об опасностях на реках, об опасностях от разбойников, от сродников, об опасностях лжебратства, о пропитании трудами рук своих, о бескорыстном благовествовании, о том, как Павел был образцом для ангелов и людей, когда, стоя между Богом и людьми, за людей подвизался и к Богу приводил и присоединял народ избранный. Кроме этих внешних подвигов, кто должным образом опишет ежедневную его попечительность, сердобольность, заботливость обо всех церквах, ко всем сострадательность и братолюбие? Претыкался ли кто, — и Павел чувствовал немощь. Другой соблазнялся, а Павел приходил в воспламенение. А его неутомимость в учении, разнообразие способов врачевания, — то человеколюбие, то опять строгость, то смешение и растворение и человеколюбия и строгости; так что ни кротостью не расслабляет, ни суровостью не ожесточает! Он излагает законы рабам и господам, начальникам и подчиненным, мужам и женам, родителям и детям, супружеству и безбрачию, воздержанию и роскоши, мудрости и невежеству, обрезанию и необрезанию, Христу и миру, плоти и духу. За одних благодарит, других укоряет, одних именует своей радостью и венцом, других обличает в безумии. Кто ходит прямо, тем сопутствует и соусердствует, а кто ходит криво, тех останавливает. Он то отлучает, то утверждает любовь (2 Кор. 2,8), то плачет, то веселится, то поит молоком, то касается тайн, то снисходит, то ведет с собой на высоту, то угрожает палицею (1 Кор. 4,21), то объемлет духом кротости, то возносится с высокими, то смиряется с смиренными. Иногда он — меньший из апостолов, а иногда обещает представить доказательство, что в нем глаголет Христос. Иногда желает отойти и становится жертвой (2 Тим. 4,6); иногда признает более нужным для верующих — пребывать ему во плоти. Ибо ищет не собственной пользы, но пользы чад, которых родил во Христе благовествованием, — такова цель и всякого духовного начальства, — во всем презирать свое для пользы других! Павел хвалится немощами и скорбями; как бы некоторым убранством, украшается мертвенностью Иисусовой; он высок и по плоти, но радуется духовным дарам; он не невежда в познании, хотя говорит о себе, что видит сквозь тусклое стекло и гадательно. Бодр духом и изнуряет тело, истощая его, как противника, а вместе не учит ли и не вразумляет ли тем и нас, не превозноситься земным, не кичиться ведением, не восстанавливать плоть против духа? Он за всех ратоборствует, за всех молится, обо всех ревнует, за всех воспламеняется, — и за тех, которые вне закона, и за тех, которые под законом; он проповедник язычников, защитник иудеев. Он дерзал и на нечто большее за братьев своих по плоти (о если бы и мне говорящему это дерзнуть на нечто подобное!). Павел молит из-за любви своей к братьям, чтобы они вместо него приведены были ко Христу. Какое величие души, какая горячность духа! Он подражает Христу, бывшему за нас клятвой, воспринявшему на себя наши немощи, понесшему наши болезни, или, скажу скромнее, он первый после Христа не отрекается страдать за иудеев, и притом как нечестивый, только бы они спаслись. Но к чему перечисляю подробности? Живя не для себя, но для Христа и для проповеди, распяв себе мир и разнявшись миру и всему видимому, Павел все считает маловажным и низким для своего желания, хотя от Иерусалима и окрестностей даже до Иллирика исполнит благовествование (Рим. 15. 19), хотя восхищен будет до третьего неба, сделается зрителем рая и услышит непроизнесенные для нас слова.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar