Меню
Назад » »

Святитель Григорий Богослов / Письма (1)

1. К Василию Великому (5) (В неисполнение своего обещания жить вместе со св. Василием извиняется необходимостью услуживать родителям и предлагает способ — примирить требования обещания и долга (358 г.)) Признаюсь, изменил я обещанию жить и любомудрствовать (философствовать) вместе с тобой, о чем дал слово еще в Афинах, во время тамошней дружбы и тамошнего слияния сердец (ибо не могу найти более приличного выражения). Но изменил не добровольно, а потому, что один закон превозмог над другим, — закон, повелевающий прислуживать родителям, над законом товарищества и взаимной привычки. Впрочем, и в этом не изменю совершенно, если ты будешь согласен на то же самое. Иногда я буду у тебя, а иногда ты сам соблаговоли навещать меня, чтобы все было у нас общее, и права дружбы остались равночестными. Так можно мне будет и родителей не оскорблять, и быть вместе с тобой. 2. К нему же (6) (Поскольку св. Василий шутливо писал о стужах и ненастье в Тиверине, местопребывании св. Григория, то с подобной шуткой отзывается о самом св. Василии и месте его жительства — Кесари). Несносно мне, что ты, великий нелюбитель грязи, привыкший ходить на пальцах и попирать гладкие мостовые, человек парящий, выспренный, уносимый со стрелой Авариса, упрекаешь меня Тиверином, здешними стужами и ненастьями, и хотя ты сам каппадокиянин, однако же избегаешь того, что в Каппадокии. Разве мы обижаем вас тем, что вы бледнеете, с трудом переводите дыхание, и солнцем пользуетесь в меру, а мы тучнеем, пресыщаемся и не заключаем себя в тесные пределы? Но последнее принадлежит вам. Вы роскошествуете, вы обогащаетесь, у вас бывают базары. Не хвалю этого. А потому или перестань укорять меня за грязь, ибо не ты построил город, и не я сделал ненастья, или и я тебе вместо грязи укажу на трактирщиков и на все, что бывает в городах дурного. 3. К нему же (7) (Посетив св. Василия в его понтийской пустыне, шутливо описывает ее (после 360 года)) Смейся, черни все наше или в шутку, или и в правду; не в том дело, будь только весел, упивайся своею ученостью и наслаждайся моею дружбой. А для меня, если что от тебя, что бы оно ни было, и каково бы ни было, все приятно. И если только понимаю тебя, мне кажется, что и над здешним смеешься не для того, чтоб осмеять, но для того, чтобы меня привлечь к себе, как и реки для того преграждают, чтоб заставить их течь иначе. Ты и всегда поступаешь так со мной. Буду же дивиться твоему Понту и понтийскому сумраку, этому жилищу, достойному беглецов, этим висящим над головой гребнем гор, и диким зверям, которые испытывают вашу веру, этой лежащей внизу пустынке, или кротовой норе с почетными именами: обители, монастыря, училища, этим лесам диких растений, этому венцу крутых гор, которым вы не увенчаны, но заперты. Буду дивиться тому, что в меру у вас воздух, и в редкость солнце, которое, как бы сквозь дым, видите вы, понтийские киммерияне, люди бессолнечные, не только на шестимесячную осужденные ночь, как рассказывают об иных, но даже никогда в жизни не бывающие без тени, люди, у которых целая жизнь — одна длинная ночь, и в полном смысле (скажу словами Писания) «сень смертная» (Лук. 1,79). Хвалю также этот узкий и тесный путь, который, не знаю куда ведет, в царство, или в ад, но для тебя пусть ведет он в царство. А что в середине, то не назвать ли мне, если хочешь (только, конечно, не в правду), эдемом и разделяемымв четыре начала источником, который утоляет жажду вселенной? Или наименовать сухой и безводной пустыней, которую удобрит какой-нибудь Моисей, жезлом источивший воду из камня? Ибо что не завалено камнями, то изрыто оврагами, а где нет оврагов, там все заросло тернием, и над тернием утес, и на утесе крутая и ненадежная тропинка, которая ум путника приучает к собранности и упражняет в осторожности. Внизу шумит река; и это у тебя, говорящий напыщенно творец новых наименований, это амфиполийский и тихий Стримон, обильный не рыбами, но камнями, не в озеро изливающийся, но увлекаемый в пропасть. Река велика и страшна, заглушает псалмопения обитающих вверху; в сравнении с нею ничего не значат водопады и пороги, настолько оглушает вас день и ночь! Она стремительна, непроходима, мутна и негодна для питья; в одном только снисходительна, что не уносит вашей обители, когда горные потоки и ненастья приводят ее в ярость. И вот все, что знаю об этих счастливых островах, или о вас счастливцах. А ты не расхваливай те луновидные изгибы, которые больше подавляют, нежели ограждают подход в ваше подгорье; не расхваливай эту вершину, висящую над головами, которая жизнь вашу делает танталовой; не хвали мне этих веющих ветерков и этой земной прохлады, которые освежают вас, утомленных до помрачения; не хвали и певчих птиц, которые, хотя и воспевают, но голод, хотя и порхают, но в пустыне. Никто к вам не заходит, разве что для того, говоришь, чтоб погоняться за зверем; присовокупи же к этому, и посмотреть на вас, мертвецов. Все это длиннее, может быть, письма, но короче сатиры. И ты, если шутку мою примешь спокойно, поступишь справедливо. А если нет, присовокуплю к этому и большее. 4. К нему же (8) (Продолжение той же шутки) Поелику шутку мою принимаешь спокойно, присовокуплю и остальное. А начало у меня из Гомера. «Итак, продолжай, и внутреннюю воспевай красоту», этот кров без крыши и дверей, этот очаг без огня и дыма, эти стены, высушенные на огне, чтоб брызгами грязи не закидывало нас, которые походят на Тантала и на осужденных, томящихся жаждой в воде, и это бедное и непитательное угощение, к которому, не как к скудной снеди лотофагов, но как к трапезе Алкиноя, пригласили из Каппадокии меня, недавно потерпевшего кораблекрушение и бедствующего, потому что помню, да и буду помнить, эти хлебы и эти, как называли их, варения, помню, как зубы скользили по кускам, а потом в них вязли и с трудом вытаскивались, как из болота. Все это величественнее изобразишь ты сам, почерпнув многословие в собственных своих страданиях, от которых, если бы не избавила нас вскоре великая подлинно нищелюбица (имею в виду матерь твою), явившаяся к нам благовременно, как пристань к обуреваемым в море, нас давно бы уже не было в живых; и мы за свою понтийскую верность возбуждали бы других не столько к похвалам, сколько к сожалению. Как же мне умолчать об этих садах, не похожих ни на сад, ни на огороды? И об Авгиевом навозе, вычищенном из дому, которым мы наполняли эти сады, когда телегу, величиной с гору, и я, Вотрион, и ты, Ламир, возили на этих самых плечах и этими самыми руками, на которых и доселе остаются следы тогдашних трудов; и все это (о земля и солнце, о муж и добродетель! Скажу словами трагика) не для того, чтобы соединить берега Геллеспонта, но чтобы заровнять овраг. Если рассказы об этом не оскорбительны для тебя, то, конечно, не оскорбительны и для меня. А если тебе горько слышать, то каково само дело? И о многом еще умолчу из уважения ко многому прочему, чем я насладился. 5. К нему же (9) (Оставив шутку, с наслаждением вспоминает время, проведенное у св. Василия в его понтийской пустыне) Что прежде писал я о понтийском препровождении времени, то была шутка, а не правда. А что пишу теперь, то уже очень правда. «Кто мя устроит по месяцам преждних дней» (Иов. 29, 2), в которые я увеселялся с тобой злостраданием, потому что скорбное, но добровольное, предпочтительнее приятного, но невольного? Кто даст мне сии псалмопения, бдения и молитвенные к Богу переселения? Кто даст жизнь как бы невещественную и бесплатную? Кто даст согласие и единодушие братьев, которых ты ведешь на высоту и к обожанию? Кто даст соревнование и поощрение к добродетели, которое мы ограждали письменными уставами и правилами? Кто даст трудолюбие в чтении Божьих словес, и при путеводительстве Духа обретаемый в них свет? Кто даст (скажу о самом малом и незначительном) поденные и ручные работы: переноску дров, тесание камней, сажание, поливку? Кто даст этот золотой явор, который дороже Ксерксова, под которым сиживал не царь пресыщенный, но монах изнуренный, который насадил я, напоил Аполлос, или твоя пречестность, а взрастил Бог к моей чести, чтоб сохранялся он у вас памятником моего трудолюбия, как читаем и верим, что и в киоте хранился проросший жезл Ааронов? Легче пожелать всего этого, но не так легко получить сие. Приди же ко мне на помощь, соедини со мной свои усилия, содействуй мне в добродетели, и если собрали мы прежде что-либо полезное, то охраняй сие своими молитвами, чтобы не рассеяться мне понемногу, как рассеивается тень с преклонением дня. А я тобой дышу более, нежели воздухом, и тем единственно живу, что, бывая ли с тобой вместе, или розно, но мысленно всегда неразлучен. 6. К Адамантию (199) (Посылая, по просьбе его, риторические книги, извещает о себе, что перестал заниматься подобными предметами, принеся все это в дар Слову, и ему советует пользоваться этим во благо, так, чтобы страх Божий превозмогал суетность) Просишь ты у меня книги, потому что с юношеским жаром занимаешься риторикой, с которой я распростился, по Божью вразумлению и для Бога обратив взоры ввысь, потому что надобно же было когда-нибудь перестать мне заниматься игрушками и лепетать по-детски, а заглянуть в истинную ученость, и вместе с другим, что только у меня было, в дар Слову принести и слова. Лучше было бы, если бы попросил ты книги божественные, а не эти, потому что, как знаю, первые тебе и полезнее и свойственнее. Но поскольку берет над тобой верх худшее, и переуверить тебя невозможно, то вот тебе и книги, каких у меня спрашиваешь, и сколько уцелело их от моли и дыма, над которым они коптели, как у мореходов ручка от руля по окончании плавания и времени, способного к плаванию. А ты поплатись мне за софистику, не скупясь и не робея, но показав себя во всем блеске и мужестве, потому что у вас в великой цене и Кинегиры и Каллимахи, марафонские и саламинские победные памятники, ради которых и сами себя почитаете, и молодых людей думаете сделать счастливыми. Для нас это, хотя не ко времени и не по нашим правилам, а по старой только привычке, пусть и доселе служит одной забавой; а тебе желаю и приобрести, и приобретенным пользоваться во благо. Но пользуйся так, чтобы страх Божий (а Бога всем и всегда чтить нужно) превозмогала суетность, насколько это возможно для нас, не совсем избавленных от нее. А если тебе кажется справедливым сказанное, однако же ты не считаешь делом любомудрия требовать платы за книги, то скажу: пришли только деньги, а возражение решат нищие. 7. К Кесарию брату (17) (Выражает свою и всех домашних своих скорбь о том, что Кесарии остался на службе при дворе по вступлении на престол Юлиана (361 г.)) Довольно было нам стыда за тебя. Ибо о том, что мы огорчились, нужно ли и писать тебе, который и больше всякого в том уверен? Не говоря о себе и о том, каким беспокойством, а позволь даже сказать, и страхом исполнил нас слух о тебе, желал бы я, чтобы ты, если бы это было возможно, сам послушал, что говорят о тебе и о нас другие, и свои и посторонние, сколько ни есть нам знакомые, если только они христиане. И не только одни говорят, а другие нет, напротив, все равно и в один голос это повторяют, потому что людям приятнее рассуждать о чужих делах. И вот стало для них как бы постоянным занятием говорить следующее: «И епископский сын ныне уже в службе домогается мирских чинов и славы, уступает победу над собой корыстолюбию, потому что ныне все воспламенено страстью к деньгам, и для них не щадят люди души своей, а нимало не поставляют для себя и единственной славы, и безопасности, и обогащения в том, чтобы мужественно противоборствовать времени и поставить себя как можно дальше от всякой нечистоты и скверны! Как теперь епископы уговорят другого не увлекаться временем, не оскверняться общением с идолами; как теперь наказывать оступившихся в чем ином, если сам епископ не смеет сказать слова по причине случившегося у него в доме»? Вот что, или еще гораздо худшее, слышим мы каждый день и от тех, которые говорят это, может быть, по дружбе, и от тех, которые нападают из неприязни. С каким же, думаешь, расположением и с каким духом принимаем это мы, решившиеся служить Богу и признавшие единственным благом устремлять взор к будущим надеждам? Государя, родителя нашего, который весьма огорчен слухами, и которому от этого самая жизнь в тягость, утешаю еще и ободряю я несколько, ручаясь за твой образ мыслей, и уверяя, что не будешь больше причинять нам печали. А государыня матерь, если услышит о тебе что-нибудь такое (а доселе пока разными выдумками скрываем от нее это), будь уверен, впадет в скорбь совершенно безутешную, потому что, как женщина, она менее тверда духом, и притом, по крайнему благоговению, не способна соблюсти меру в подобных случаях. Поэтому, если уважаешь сколько-нибудь себя и нас, придумай для себя что-нибудь лучшее и более надежное. Ибо, без сомнения, и того, что есть у нас здесь, достаточно, чтобы вести свободную жизнь человеку, который не слишком ненасытен и неумерен в пожелании большего. Притом не вижу, какого еще времени ждать нам, чтобы ты устроил жизнь свою, если пропустим настоящее. А если держишься прежнего образа мыслей, и, чтобы удовлетворить своему стремлению, всего для тебя мало, то не намерен я говорить что-либо для тебя неприятное; а предскажу только и засвидетельствую, что необходимо одно из двух: или, оставаясь искренним христианином, принять на себя самую униженную долю христианина и действовать не соответственно своим достоинствам и надеждам, или, желая чести, потерпеть вред в главнейшем и участвовать, если не в огне, то в дыме. 8. К Кандиану (194) (Хвалит его как за прочие доблести, так и преимущественно за то, что не увлекается духом времени, и хотя сам язычник, однако же не относится враждебно к христианам в подражание Юлиану, при котором служит) Где теперь софисты? Для чего молчат стихотворцы? Каких ищут лучших речей или какого более блистательного предмета? Теперь надлежало бы, чтобы для тебя, когда всякий музыкальный и гармонический язык приведен был в движение, и всякое искусство витийства, прозвучало бы что-нибудь высокое и потрясающее, не только потому, что почтить речью доброго начальника есть долг из всех долгов самый справедливый, но и потому, что всего свойственнее тем и другим искусствам украсить память того, кто совершенен в том и другом. Если бы я не прекратил своих речей преждевременно (чувствую это теперь), и если бы не установил (скажем по-иному: более поспешное, нежели мудрое) намерения не говорить больше похвальных слов, и не вменил себе в любомудрие не посещать народных собраний, то, может быть, возгремел бы громче тирренских труб (скажу это, не убоясь, как говорит Пиндар, жестокого Момусова камня), разве бы только осудил на молчание свою незрелость. А теперь, то что я чувствую в рассуждении тебя, и каково мое положение, скорее, может быть, поймешь из какого-нибудь сравнения. Как один из самых горячих коней, секу я помост ногами, грызу удил а, поднимаю вверх уши, дышу из ноздрей яростью, смотрю грозно, извергаю пену, однако же остаюсь за преградой, потому что закон не дает мне свободы бежать. Итак, что ж? Когда так уже надобно, что остается мне делать? Вовсе ли бросить речи, и молча дивиться твоим доблестям, другим предоставив хвалить тебя? Нет! Но другие пусть будут в числе хвалящих в тебе иное, что кому угодно и что кто может. Без сомнения же, предоставишь ты достаточный предмет для многих речей и похвальных слов, если каждый станет хвалить тебя, избрав для этого часть твоих доблестей. Одни изберут. управление общественными делами, и при этом благоразумие и одновременно трудолюбие, потому что изобретет ли кто с большей, чем твоя, проницательностью то, что нужно, или изобретенное приведет ли в исполнение деятельнее тебя? Другие примут на себя весы правосудия, как ты при ясном свете разбираешь тяжбы и при своей возвышенности доставляешь высокое торжество Фемиде. Хотя меч твой страшен, потому что может поразить, однако же, как никого не поражающий, он — святыня. Ты владеешь им не для того, чтобы наказывать согрешивших, но с намерением, чтобы никто даже и не грешил, и чтобы все покорствовали твоей мысли больше, нежели могуществу других, для кого законом служит дерзость. Иные пусть удивляются в тебе могуществу дара слова, а если угодно, всем родам этого дара, насколько сие относится к умению оценить сказанное и к способности самому сказать; потому что ты способен и судить о даре слова, и еще способнее сам говорить, так что одно уподобляется в тебе золотому шару, или Гомерову уровню, которым определяется равный рост коней Евмеловых, а другое превосходит и зимние снега. Теперь ты с таким же искусством раздаешь награды за подвиги, с каким прежде сам подвизался. Иные пусть хвалят в тебе строгость, срастворенную с кротостью, и то, что в самой приятности, как в львиных прыжках, нет у тебя ничего унизительного. Иные же укажут на то, как многомощное и почитаемое другими золото с иными почетными титулами не уважено на твоем суде, и бежало оттуда прочь; а это одно уже выше и слуха и вероятия всех. А какой-нибудь поэт, свободный и независимый в искусстве, споет тебе и сельскую песнь, собрав хоровод земледельцев, и пожав зрелые колосья, сплетет из них самый приятный венок, и возложит на главу виноградные ветви, переплетенные плющом и кудрявцем. «Таковы, — скажет он, — начала приношений земледелия, снова тобой возвращенного людям. И камни да источат тебе молоко, и источники — мед, и всякое растение, и заботливо воспитанное и дикое, покроется нежными плодами!» Это обыкновенные изображения у стихотворцев, когда они хотят представить, что земля приносит кому-либо свои дары. Когда же все это, как сказал я, будут говорить и выдумывать другие (потому что все свое не только приводит в восторг, как полагают лирики, но и всего более, обыкновенно, увеселяет), тогда я скажу о том, чем преимущественно восхищаюсь, и что лобзаю в твоих доблестях, а именно, что ты показываешь себя стоящим выше трудностей времени. Хотя по вере ты язычник, и настоящему державцу воздаешь должное его державе, однако же служишь не так, как служат льстецы, соображающиеся со временем, но как друзья прекрасного и люди высокого образа мыслей; и, насколько исполняешь свой долг, настолько и к отечеству соблюдаешь благорасположение, и в смертном деле приобретаешь бессмертную славу. К похвальным твоим качествам принадлежит и то, что, при таком бремени правления, ты уделяешь некоторое уважение и дружбе, и при таком числе дел находишь досуг не только помнить друзей, но и оказывать им честь своими письмами, свидетельствовать им свою любовь и всех привлекать к себе. За все это желаю тебе не чего-либо большего к прославлению (потому что, хотя бы власть твоя и получила приращение, но добродетель никакого уже приращения получить не может), но одного, что все заменит собой, и что всего важнее, а именно, чтобы ты наконец соединился с нами и с Богом, стал на дороге гонимых, а не гонителей; потому что одно увлекается потоком времени, а другое заключает в себе бессмертное спасение. 9. К Амфилохию (159) (Приветствует этого Амфилохия (впоследствии, вероятно, епископа Иконийского) с вступлением в должность судебного ходатая, и просит, для первого опыта, принять на себя ходатайство по делу Евфалия (364 г.)) Подопри золотыми столбами счастливый свой чертог, как говорит Пиндар, и добрым началом в настоящей должности дай нам знать о себе, что построишь и чудный дом, явясь в нем славным. А как дашь о себе знать? Воздав честь Богу и божественному, ибо что для тебя этого важнее и выше? А как и чем воздашь честь? Тем одним, что примешь на себя попечение о предстоящих перед Богом и о служителях алтаря. Один из них сослужитель наш, Евфалий, которого, когда уже поступил он в высший чин, не знаю почему, намереваются исключить из него воинские начальники. Не потерпи этого, и простри свою руку к закону и ко всему клиру, а более всех ко мне, о котором печешься ты. Иначе этот человек потерпит самую горькую участь, один не воспользовавшись человеколюбием настоящего времени и той честью, какую воздают цари священным лицам. Но может быть, подвергается он оскорблению и лишению за дружбу ко мне. И прекрасное дело — тебе не допустить этого, хотя другим хочется не очень прекрасного дела. 10. К нему же (160) (Его же ходатайству поручает дело племянника своего Нуковула, мужа Алипианы, дочери Горгониевой) Хвалю изречение Феогнида, который, не одобряя дружбы, продолжающейся только, пока пьем и бываем вместе, хвалит дружбу, выказываемую на деле. Что же он пишет? «За чашей много бывает друзей, А в важном деле их мало». Мы с тобой не пивали из одной чаши и вместе бывали не часто (хотя, конечно, надлежало быть этому и по нашей дружбе и по дружбе наших отцов); требуем же друг от друга благорасположения в делах. Предстоит подвиг, и даже очень важный, потому что сын наш Никовул находится в неожиданных хлопотах из-за тех, от кого всего менее думал иметь беспокойство. Потому прошу, приди и помоги, как можно скорее произнеся суд и защитив, если найдешь нас обиженными. А если не так, то по крайней мере не переходи на противоположную сторону, за малую корысть отдав свою свободу, которой всегда ты пользовался, как знаем по общему свидетельству. 11. К Василию Великому (11) (Св. Василия, который против собственного желания рукоположен в сан пресвитера, примером своим поощряет к терпению и увещевает к ревностному исполнению обязанностей нового сана (364 г.)) Хвалю начало твоего письма. Да и что твое не заслуживает похвалы? И ты взят в плен, как и я, включен в список, потому что оба мы принужденно возведены в степень пресвитерства, хотя домогались и не этого. Ибо достовернее всякого другого можем засвидетельствовать друг о друге, что нам по сердцу философия тихоходная, которая держится низу. Но хотя, может быть, и лучше было бы, если б не случилось с нами этого, или не знаю, что и сказать, пока не уразумею домостроительства Духа, однако же, поскольку уже случилось, как мне по крайней мере кажется, надобно терпеть, особенно приняв во внимание время, которое у нас развязало языки многим еретикам, надобно терпеть и не посрамить как надежду возложивших на нас свое упование, так и собственную жизнь свою. 12. К Евсевию, епископу Кесарийскому (20) (Убеждает его переменить свое расположение к св. Василию, на которого несправедливо он негодовал (365г.)) Поскольку обращаю слово к человеку, который не любит лжи и проницательнее всякого открывает ложь в другом, сколько бы ни была она запутана самыми хитрыми и разнообразными изворотами, к тому же и мне самому (пусть будет это сказано, хотя и нелегко сказать) не нравится хитрость — и по природному моему расположению, и по внушению Писания, то и пишу по этой причине, что у меня на сердце. Снизойди к моему дерзновению; иначе обидишь, лишая меня свободы и принуждая скрывать в себе болезненную скорбь, подобно какому-то гнойному и злокачественному нарыву. Как радуюсь, что делаешь мне честь и приглашаешь меня на духовные совещания и собрания, так тяжело для меня оскорбление, какое терпел и доселе терпит от твоего благоговения досточестнейший брат Василий, с самого начала мной избранный и доныне остающийся для меня товарищем жизни, учения и самого высокого любомудрия; и я за такое избрание нимало не осуждаю себя, потому что скромнее будет сказать так, иначе подумают, что, восхваляя его совершенства, хвалю сам себя. Но ты, унижая его и оказывая честь мне, по моему мнению, поступаешь почти так же, как если бы кто человека одной рукой стал гладить по голове, а другой бить по щеке, или, подломав основание дома, начал расписывать его стены и украшать наружность. Поэтому если убедишься сколько-нибудь моим словам, то сделаешь по-моему. А я прошу убедиться, потому что это справедливо. Если обойдешься с ним, как должно, и он будет служить тебе. А мое дело — следовать за ним, как тени за телом, потому что я, человек малый, расположенный к миру, и не дошел еще до такого жалкого состояния, чтобы, желая в ином быть любомудрым и принадлежать к лучшей стороне, потерять из виду то, что в нашем учении самое главное — а именно любовь, особенно любовь к иерею, человеку почтенному, о котором знаю, что он жизнью, словом и правилами превосходнее всех, известных мне. И самая скорбь не помрачит во мне истины. 13. К нему же (169) (Оправдывается в смелости предыдущего письма) Написанное мной не столько оскорбительно, как жаловался ты на моё письмо, сколько духовно, и любомудренно, и справедливо, разве только и это оскорбляет ученейшего Евсевия. Но хотя ты и выше по степени, однако же дай и мне немного свободы и справедливого дерзновения, а потому будь к нам благосклоннее. Вели же судить о моём письме как о письме служителя, обязанного смотреть тебе в глаза, — тогда в этом случае и удары приму, и плакать не буду. Или и это будет поставлено мне в вину? Но, скорее, прилично поступать так всякому другому, нежели твоему благоговению, потому что великодушному человеку более свойственно принимать свободную речь от друзей, нежели ласкательства от врагов. 14. К нему же (170) (Изъявляет свою готовность быть у него в кесари вместе с св. Василием) И в других случаях перед твоим благоговением не поступал я низко — не обвиняй меня в этом, но, дозволив себе несколько свободы и смелости, чтоб сколько-нибудь облегчить и излечить скорбь, тотчас покорялся, смирялся и добровольно подчинял себя правилу. Да и мог ли не делать сего, зная тебя и законы Духа? А теперь, хоть и был бы я крайне низок и малодушен, не дозволяют этого и самое время, и эти звери, нападающие на Церковь, а также твое благородство и мужество, так чисто и искренне ратоборствующее за Церковь. Поэтому, если угодно, придем соединить с тобой свои молитвы, вместе подвизаться и служить тебе и, подобно детям, которые поощряют к действию отличного борца, своими восклицаниями воодушевлять тебя в борьбе. 15. К Василию Великому (19) (Извещая о перемене к нему расположений еп. Евсевия, убеждает писать ему и потом отправиться в Кесарию; причем и сам вызывается быть его спутником) Вот случай проявить благоразумие и терпение, чтобы никто не оказался мужественнее нас, и чтобы столько трудов и усилий не было уничтожено в короткое время! Для чего и по какому убеждению пишу это? Боголюбивейший наш Епископ Евсевий (ибо так уже надобно о нем думать и писать) весьма расположен к примирению и дружбе с нами и смягчается временем, как железо огнем. Думаю, что к тебе придет письмо просительное и пригласительное, о чем и он меня извещал, и уверяют многие из знающих достоверно о его расположении. Предупредим его или приходом своим, или письмом, лучше же сказать, сперва письмом, а потом приходом, чтоб впоследствии не остаться в стыде, как побежденным, когда можно было самим победить прекрасно и любомудренно уступив над собой победу, о чем просят нас многие. Итак, послушайся меня, и приходи, как по сказанной причине, так и ради настоящего времени, потому что скопище еретиков нападает на Церковь; одни уже явились и производят беспокойства, а другие, как слышно, явятся, и есть опасность, что учение истины может быть извращено, если не подвигнется вскорости дух Велеила, мудрого зодчего таковых учений и догматов. Если признаешь нужным, чтоб пришел и я, быть твоим споспешником и спутником, то не уклонюсь и от этого. 16. Григорию Нисскому (43) (Выговаривает ему за то, что, оставив должность чтеца, намерен посвятить себя ритору (366 г.)) У меня в природе есть нечто хорошее (сам похвалюсь из многого чем-нибудь одним). За худой совет одинаково досадую и на себя, и на друзей. А поскольку живущие по Богу и руководящиеся тем же Евангелием — все друзья между собой и сродники, то почему же не выслушать от меня, если скажу открыто о том, о чем все говорят, но только шепотом? Не хвалят твоей, сказать по-твоему, бесславной славы, твоего постепенного уклонения к худшему и этого честолюбия, которое, как говорит Еврипид, злее демонов. Что с тобой сделалось, мудрый муж? За что прогневался ты сам на себя, бросив священные, удобопиемые книги, которые некогда читал народу? Неужели не стыдишься, слыша это? Или положил их под дым, куда кладут кормила и кирки на зимнее время, а взял в руки соленые и непиемые книги и захотел лучше именоваться ритором, нежели христианином? А по мне гораздо лучше последнее, нежели первое; и все благодарение за это Богу. И ты, превосходный, не держись таких мыслей. А если они пришли, не предавайся им надолго, но одумайся, наконец, приди в себя, оправдайся перед верными, оправдайся перед Богом, перед алтарями, перед таинствами, от которых удалился. Не говори мне этих нарядных и витиеватых слов: «Что же, разве я не был христианином, когда учился риторике? Разве не был верным, когда занимался науками в кругу детей?» Может быть, ты станешь еще свидетельствоваться в сем Богом? Нет, чудный мой, это не совсем справедливо, хотя часть из этого и можем уступить тебе. Разве маловажно то, что теперешним своим поступком ты соблазняешь других, которые по природе более склонны к худому, и даешь им повод дурно о тебе и думать и говорить? Пусть это будет ложь, но какая в том нужда? Всякий живет не для себя одного, но и для ближних; мало самому быть убежденным, если не убеждаешь и других. Неужели, вступив в кулачный бой при народе или на зрелище принимая и раздавая пощечины, неблагопристойно кривляясь и ломаясь, скажешь, что в душе ты целомудрен? Это рассуждение не целомудренного человека; легкомысленно одобрять это. Если переменишься, то порадуюсь теперь, сказал один из пифагорейских философов, оплакивая отпавшего от него друга. Если же нет, писал он, то ты умер для меня. А я не скажу этого из любви к тебе. Ибо тот, будучи другом, стал врагом, хотя, впрочем, и другом, как говорит трагедия. А я постараюсь излечить тебя, если (ибо так сказать скромнее) сам не усмотришь должного (что в первом ряду похвальных дел) и не последуешь доброму слову другого (что во втором ряду похвального). Вот мое увещевание! Извини меня ради дружбы, что скорблю, горячусь как за тебя, так равно за весь священный чин, а присовокуплю, и за всех христиан. Если же нужно и помолиться вместе с тобой или за тебя, то немощи твоей да поможет Бог, животворящий и мертвых! 17. К Никовулу (155) (В ответ на то, что жену свою Алипиану, дочь Горгонии, сестры св. Григория, порицал за малый рост) Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный и ростом и силой великан! Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин, и вороны предпочтительнее соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам, потому что ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота — гоняться за зверями, а у нее нет таких дел; небольшая нужна крепость сил, чтобы владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станком, а это — преимущество женщин. Но если присовокупишь, как она до земли склонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то перед этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание; послушай, когда говорит, рассуди, как не привязана к нарядам, как по-женски мужественна, как радеет о доме, как любит мужа, и тогда скажешь словами этого лакедемонянина: «Подлинно душа не меряется; и внешнему человеку должно иметь у себя в виду внутреннее». Если примешь это во внимание, то перестанешь шутить и смеяться над малым ее ростом, а назовешь себя счастливым из-за супружества с нею. 18. К нему же (3) (О том, что значит писать лаконически) Писать лаконически не то, как ты об этом думаешь, — не просто написать немного слогов, но в немногих слогах заключить многое. Так Гомера называю самым кратким писателем, а Антимаха — многословным. А почему? Потому что о длине речи сужу по содержанию, а не по числу букв. 19. К нему же (209) (О том, как писать письма) Из пишущих письма (ты и об этом у меня спрашиваешь) одни пишут длиннее надлежащего, а другие слишком коротко; но и те и другие грешат в мере, подобно стреляющим в цель, из которых одни не докидывают стрелы до цели, а другие перекидывают ее за цель, в обоих же случаях равно не попадают в цель, хотя ошибка происходит от противоположных причин. Мерой для письма служит необходимость. Не надобно писать длинного письма, когда предметов немного; не надобно и сокращать его, когда предметов много. Поэтому, что же? Нужно ли мудрость мерить персидской верстой или детскими локтями и писать так несовершенно, чтобы походило это не на письмо, а на полуденные тени или на черты, положенные одна на другую, которых длины совпадают, и более мысленно представляются, нежели действительно оказываются различенными в одних из своих пределов, и в собственном смысле, можно сказать, суть подобие подобий? Чтобы соблюсти меру, необходимо избегать несоразмерности в том и другом. Вот что знаю касательно краткости; а в рассуждении ясности известно то, что надобно, насколько возможно, избегать слога книжного, а более приближаться к слогу разговорному. Короче же сказать, то письмо совершенно и прекрасно, которое может угодить и неученому, и ученому, — первому тем, что приспособлено к понятиям простонародным, а другому тем, что выше простонародного, потому что одинаково не занимательны - и разгаданная загадка, и письмо, требующее толкования. Третья принадлежность писем — приятность. А ее соблюдем, если будем писать не вовсе сухо и жестко, не без украшений, не без искусства, и, как говорится, не дочиста острижено, то есть когда письмо не лишено мыслей, пословиц, изречений, также острот и замысловатых выражений, потому что всем этим речи сообщается усладительность. Однако же и этих украшений не следует употреблять в излишестве. Без них письмо грубо, а при их излишестве — надуто. Ими надобно пользоваться в такой же мере, в какой — красными нитями в тканях. Допускаем иносказания, но не в большом числе, и притом взятые не с позорных предметов; а противопоставления, соответственность речений и равномерность членов речи предоставляем софистам. Если же где и употребим, то будем ее делать как бы играя, но не намеренно. А концом письма будет то, что слышал я от одного краснобая об орле. Когда птицы спорили о царской власти и другие явились в собрание в разных убранствах, тогда в орле всего прекраснее было то, что он не думал быть красивым. То же самое должно всего более наблюдать в письмах, то есть чтобы письмо не имело излишних украшений и всего более приближалось к естественности. Вот что о письмах посылаю тебе в письме! Может быть, взялся я и не за свое дело, потому что занимаюсь более важным. Прочее дополнишь сам собственным своим трудолюбием как человек понятливый, а также научат тебя сему люди опытные в этом деле 20. К нему же (154) (Приглашает его к себе) Бегаешь тех, которые за тобой гонятся, может быть, по правилам любовной науки, чтобы нанести себе больше чести. Итак, приходи, и теперь восполни для нас потерю столь долгого времени. И если бы тебя задерживало какое-нибудь из тамошних дел, то опять оставишь нас, и тем сделаешься для нас еще более досточтимым, потому что опять будешь предметом наших желаний. 21. К Алипию (150) (Сего Алипия, мужа сестры своей Горгонии, приглашает к себе на праздник) Как властительски поступаешь ты со мной по дружбе! Колеблется уже у нас и постановление об обетах, хотя и отделили себе одних носящих мантии. Правда, что не в такой же мере преступаем мы закон, в какой преступают язычники, изобретательные в любовных делах, потому что они не только приносят жертву страсти, как Богу, но разрешают клятвы, данные из любви; а мы, если и преступаем несколько закон, то, терпя сие ради дружбы, в этом уже не грешим. Поэтому, приходи к нам, если хочешь, переодетый, чтоб то и другое было у нас прекрасно: и с тобой мы свиделись, и постановления не нарушили. А если не хочешь, приходи и вовсе без мантии. Если бы и стал кто преследовать нас за нарушение закона, то пока еще можем защититься тем, что и ты из числа совершающих обет, в добром смысле называемых обетниками. А кто из нас не примет сего, тот что скажет нам на следующее? Мы приглашаем тебя как сироту. Так, конечно, будешь ты властительствовать надо мной, потому что теперь твое время. А в-третьих (это всего важнее), тебе можно участвовать в обете и как приглашающему нас к обету. Так примем тебя, готовые отразить всякое нападение. А что не пришла сестра, в том никто не будет винить нас; напротив, стали бы винить и ее и меня, если бы она пришла. Поэтому пусть она идет без зова. А ты и позволь себя упросить, и приходи, частью положившись на меня, а частью по обету, приходи, чтобы праздник мой сделать более светлым; потому что, при помощи Божией, довольно для тебя заготовлено и того, что нужно чреву, вернее же сказать, пища у нас сиротская и, прибавлю еще, здоровая и благородная. 22. К Кесарию брату (16) (Узнав об избавлении его от угрожавшей смерти во время землетрясения, бывшего в Никее, приглашает к себе, и убеждает оставить мирскую жизнь (368 г)) Для людей благомыслящих и страх небесполезен, даже скажу— крайне прекрасен и спасителен. Хотя и не желаем себе, чтобы случилось с нами что-либо страшное, однако же вразумляемся случившимся; потому что душа страждущая близка к Богу, говорит где-то чудно говорящий Петр, и у всякого, избежавшего опасности, сильнее привязанность к Спасителю. Поэтому не станем огорчаться от того, что участвовали в бедствии; а, напротив, возблагодарим, что избежали бедствия, и не будем перед Богом одни — во время опасностей, а другие — после опасностей. Но живем ли на чужой стороне, ведем ли жизнь частную, отправляем ли общественную службу, одного будем желать (об этом должно всегда говорить, и не переставать говорить), будем желать, чтобы после воздавать Тому, Кем мы спасены, и принадлежать к Его достоянию, не много заботясь о том, что малоценно и пресмыкается по земле. И тем, кто будет жить после нас, оставим по себе такое повествование которое бы много служило к славе нашей и к пользе душевной. Но это и есть урок самый полезный для многих, что опасность лучше безопасности, и бедствия предпочтительнее благоденствия. Если до страха принадлежали мы миру, то после страха стали уже принадлежать Богу. Но, может быть, кажусь тебе скучным, много раз говоря об одном и том же и слова мои считаешь ты не советами, но многословием. Потому довольно об этом; впрочем, обо мне будь уверен, что усердно желаю и всего более молюсь, чтобы нам с тобой быть вместе, устроить нужное к твоему спасению и поговорить о том окончательно; а если бы и не удалось сего, то как можно скорее, встретив тебя здесь, вместе с тобой составить благодарственный праздник. 23. К Филагрию (40) (Выражает ему, как товарищу Кесариеву и своему, скорбь о смерти Кесария (369 г.)) Не стало у меня Кесария. И хотя страсть — не дело любомудрия, однако же скажу, что люблю все Кесариево; и что ни вижу напоминающее о нем, обнимаю и лобзаю это и как бы представляю себе, что его самого вижу, с ним нахожусь, с ним беседую Так было со мной и теперь, при получении твоего письма Едва прочел я подпись письма, это сладостное для меня имя, этот сладостный предмет— имя Филагрия, вдруг пришло мне на мысль все, что было некогда приятного: образ жизни, общий стол, скудость и, как говорит Гомер, любезного сотоварищества или шутки, или дельные занятия, ученые труды, общие наставники, возвышенность надежд, наконец все, что можно похвалить из тогдашнего и что меня преимущественно радует при одном воспоминании. Потому чтобы еще более побеседовать нам о сем, не оставляй в покое перо свое и сделай мне милость, пиши ко мне Без всякого сомнения, это для меня немаловажно, хотя зависть, так горестно расположив дела мои, лишила меня важнейшего — быть вместе с тобой. 24. К Софронию Ипарху(18) (По случаю смерти Кесариевой, рассуждая о превратности всего человеческого, к Софронию, как к другу Кесариеву, обращается с просьбою не допустить, чтобы оставшееся после брата имение было расхищено) Видишь, какова наша участь, и как поворачивается колесо человеческой жизни; ныне одни, завтра другие цветут и отцветают; что называется у нас благоуспешностию и что неудачею. Все это непостоянно, быстро переходит и превращается; а потому можно больше доверять ветрам и письменам на воде, нежели человеческому благоденствию. Для чего же это так? Для того, думаю, чтобы, усматривая в этом непостоянство и изменчивость, больше устремлялись мы к Богу и к будущему, и прилагали сколько-нибудь попечения о себе самих, а мало заботились о тенях и сновидениях. Но отчего у меня об этом слово? Недаром любомудрствую; не без цели выражаюсь высоко. Не из последних некогда был и твой Кесарий; даже если я не обманываюсь, как брат, он был человек очень видный, известный ученостью, многих превосходил правотой и славился множеством друзей. А что в числе их ты и твое благородство был первым, и сам он так думал, и нас уверял. Конечно, так было прежде; а ты что-нибудь и еще больше присовокупишь от себя, воздавая ему погребальную честь, потому что все люди по самой природе расположены в дар умершему приносить что-либо большее. Но и теперь не пропусти без слез этого слова или пролей слезу на добро и на пользу! Вот он лежит мертвый, без друзей, всеми покинутый, жалкий, удостоенный небольшого количества смирны (ежели только и это правда), и скудных, недорогих покровов (что также много значит, потому что дано ему из жалости). Между тем, как слышу, напали враги, и имение его с полной свободой одни уже расхищают, другие намереваются расхитить — какая нечувствительность! Какая жестокость! А остановить этого некому; самый человеколюбивый оказывает ту единственную милость, что призывает на помощь законы. И короче сказать, мы, которых некогда считали счастливцами, стали теперь притчею. Не будь к этому равнодушен; а, напротив, раздели и скорбь нашу, и негодование наше; окажи милость мертвому Кесарию, прошу тебя об этом ради самой дружбы, ради всего тебе любезнейшего, ради надежд твоих, которые ты сам для себя сделай благоприятными, показав себя верным и искренним к умершему, чтоб и живым оказать через это милость и сделать их благонадежными. Не думаешь ли, что скорбим об имуществе? Для нас всего несноснее стыд, если выведут такое заключение, что один только Кесарии не имел у себя друзей, — Кесарии, о котором думали, что у него друзей много. Итак, вот в чем просьба, и вот она от кого, потому что и я, может быть, стою чего-нибудь в твоем внимании. А в чем, чем и как должен ты помочь, об этом доложат тебе самые дела, рассмотрит же это — твое благоразумие.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar