Меню
Назад » »

С.М. СОЛОВЬЕВ / ИСТОРИЯ РОССИИ С ДРЕВНЕЙШИХ ВРЕМЕН (531)

В 1764 году заметно вообще особенно милостивое расположение императрицы к Ломоносову: может быть, это явление совпадает с неловким положением при дворе Разумовского вследствие известных малороссийских событий. В 48-м нумере "С. - Петербургских Ведомостей" читали следующее известие: "Монаршее благоволение к наукам и художествам есть некоторое Божественное одушевление оных. Снисхождение величества подобно живительной силе, которую благорастворенный воздух вливает в животные и произрастающие от недр земных творения. Таковым несравненным и в самых издавна благоустановленных народах редко слыханным примерам предшествовал в России бессмертныя памяти государь Петр Великий, посещая не токмо знатные ученые общества, но и приватные домы в науках и художествах людей искусных и рачительных. Таковым прехвальным подражанием ему последует достойная дел его преемница всемилостивейшая самодержица наша". После этого вступления следует известие, что 7 июня в четвертом часу пополудни императрица приезжала в дом к Ломоносову с некоторыми знатнейшими придворными особами, смотрела производимые Ломоносовым работы мозаичного художества для монумента Петра Великого, также и новоизобретенные им физические инструменты и некоторые физические и химические опыты. Екатерина уехала в конце шестого часа. Очень вероятно, что такое выражение особенной милости императрицы помогло вскоре после этого Ломоносову одержать победу над своим соперником Таубертом. Последний купил из академических доходов от книжной продажи дом Строгановых для помещения книжных складов, анатомического театра, типографских служителей, гравера и т.п. Но инспектор академической гимназии представил в канцелярию, что дом, где помещается гимназия, никуда не годится по своей ветхости. "Учители, - говорилось в представлении, - в зимнее время дают лекции в классах, одевшись в шубу, разминаясь вдоль и поперек по классу, а ученики, не снабженные теплым платьем, не имея свободы встать с своих мест, дрогнут и заболевают и принуждены бывают оставить хождение в классы. Чего ради не дивно, ежели успехи ученические не соответствуют приложенному старанию учителей". Ломоносов немедленно представил об отдаче под гимназию вновь купленного строгановского дома, доказывая, что книжный торг и ремесла до Академии не принадлежат, а между тем из восьми занимаемых ею домов не находится ни одного под помещением университета и гимназии, "которые два департамента суть наинужнейшие к приращению наук в отечестве, откуду не токмо сама Академия должна производить природных своих членов, но и во все государство своих юриспрудентов, медиков, аптекарей, металлургов, механиков, астрономов, коих всех принуждена и поныне Россия заимствовать из других земель не без нарекания нашему народу". Президент велел отдать строгановский дом под университет и гимназию "для прописанных в представлении г. статского советника Ломоносова резонов". Любопытно, что, в то время как императрица оказывала знаки своей милости Ломоносову, в записках Порошина мы не встречаем ни разу, чтоб знаменитейший русский ученый и писатель был приглашен к наследнику престола, тогда как нередко приглашался соперник Ломоносова Сумароков. Предлоги к такому исключению, разумеется, могли быть найдены; но можно находить и причину в том, что человек, заведовавший воспитанием великого князя, не мог преодолеть нерасположения своего к знаменитости, так близкой к Шуваловым и Воронцовым. Как видно, великий князь получил некоторые внушения против Ломоносова; это видно из следующих строк в записках Порошина: "Разговорились мы (с великим князем) о г. Ломоносове и о г. Сумарокове и потом вообще о людях ученых. Говорил я его высочеству, как принимать их и какое почтение отдавать им должно для ободрения наук и покровительства. При сем и то рассуждение кстати пришло, что о людях никогда вдруг по наружному их виду рассуждать и о достоинствах их судить не должно". Порошин по своему направлению, разумеется, не пропускал случая внушать своему воспитаннику уважение к Ломоносову. "Пришло мне, - говорит он, - не знаю как-то в голову из Ломоносова похвального слова государыне Елисавете Петровне то место, где написано: "Ты едина истинная наследница, ты дщерь моего просветителя (слова сии прибегнувшая Россия говорит государыне"). И как я это выговорил, то его высочество, смеючись, изволил сказать: "Это, конечно, уже из сочинениев дурака Ломоносова". Хотя он сие и шутя сказать изволил, однако же говорил я ему на то: "Желательно, милостивый государь, чтобы много таких дураков у нас было. А вам, мне кажется, неприлично таким образом о таком россиянине отзываться, который не только здесь, но и во всей Европе учением своим славен. Вы великий князь российский. Надобно вам быть и покровителем муз российских. Какое для молодых учащихся россиян будет ободрение, когда они приметят или услышат, что уже человек таких великих дарований, как Ломоносов, пренебрегается? Чего им тогда ожидать останется, из которых природа, конечно, немногих Ломоносовыми сделала? Правда, что Ломоносов имеет многих завистников, но сие самое доказывает его достоинство. Великие дарования всегда возбуждают зависть. До того испорчено человеческое сердце, что по большой части хулят таких, которые хвалы достойны, а хвалят таких, которые хулу заслуживают. Немного таких людей, чтобы всем отдавали справедливость". В самом начале 1765 года Сенат слушал донесение Ломоносова, что мозаичная картина Полтавской баталии, назначавшаяся для надгробного памятника Петру Великому в Петропавловском соборе, готова и с рамою и что сумма, на нее отпущенная из казны, издержана и Ломоносов затратил свои деньги. Сенат решил осмотреть картину и по осмотре нашел, что "картина изрядством мозаичной работы, пристойно изобретенным изображением, равно и редкостью, может быть употреблена для украшения монумента по надлежащем в исправности рисунка и, в чем бы еще потребно было исправлении, толь наипаче, что по собственному его, Ломоносова, объявлению то сделано быть может". План монумента Сенат решил передать Бецкому на рассмотрение архитекторов, решил также выдать Ломоносову затраченные им деньги 999 рублей. Это известие последнее: 4 апреля, в понедельник на Святой неделе, Ломоносов скончался. Густая толпа народа проводила гроб его в Невский монастырь. В бумагах Ломоносова осталась собственноручная записка, где, между прочим, читаем: "За то терплю, что стараюсь защитить труд Петра Великого, чтоб выучились россияне, чтобы показали свое достоинство. Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют". Порошин рассказывает о впечатлении, какое произвела весть о смерти Ломоносова на великого князя Павла Петровича, который, несмотря на приведенное выше замечание, сделанное ему Порошиным, повторил прежнюю шутку: "Что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал". Ребенок забыл замечание наставника, что о людях, подобных Ломоносову, не годится употреблять бранных слов, даже придавая им противоположный смысл; но в настоящем случае был любопытен целый отзыв, который великий князь от кого-нибудь да слышал, что Ломоносов перебрал много денег у казны и ничего не сделал, т. е. относительно мозаики. Далее Порошин рассказывает, что приехал законоучитель архимандрит Платон, пошла опять речь о Ломоносове: Платон жалел о его кончине, возбуждая такое же сожаление и в великом князе. Не долго пережил Ломоносова русский сочлен его по Академии, имя которого часто печальным образом соединяется с его именем, Тредиаковский. Положение Тредиаковского было незавидное и прежде, как мы видели, и в описываемое время ухудшалось все более и более. Причина заключалась в несоответствии его дарований и заслуг с тем мнением, какое он сам имел о своих дарованиях и заслугах. Потомство не станет отрицать его заслуг, его трудолюбия, пользы его переводов для своего, да и для позднейшего времени, признает правильность некоторых его мыслей, даже найдет у него значительное количество сносных стихов; и если бы Тредиаковский удовольствовался значением недаровитого, но трудолюбивого ученого, неутомимого переводчика неоспоримо полезных книг, то думаем, что и современники не отказали бы ему в своем уважении. Но Тредиаковский при своих небольших средствах хотел играть роль первостепенную, хотел иметь значение первоклассного ученого и писателя и, видя, что этого значения достигнуть ему невозможно, стал терзаться завистью к людям, достигшим этого значения, стал искать случаев высказывать всякими средствами свое раздражение против них. Борьба была неравная; враги не были великодушны: они задавили слабого Тредиаковского своими насмешками, отдали его на позор толпе; и Тредиаковский все более и более поникал во мнении общества даже в то время, когда люди, приглядывавшиеся к явлениям на Западе, считали долгом порядочного человека уважать ученого, писателя. Мы видели, как в царствование Анны поступил с Тредиаковским Волынский, раздраженный насмешливыми стихами его; но и в царствование Елисаветы, несмотря на смягчение нравов и на иные отношения к литературе и писателям, Тредиаковский подвергся сильным неприятностям, каким не подвергался ни один из его товарищей, опять за подметный пасквиль, и подвергся неприятностям именно потому, что оскорбленный мог свободно излить свою желчь на человека, который не пользовался уважением. В 1755 году Тредиаковский подкинул пасквиль на президента Академии, на Мюллера и других иностранных ее членов, на Сумарокова; но более всего досталось Теплову. Нас неприятно поражают страстные выходки тогдашних деятелей науки и литературы, но выходки эти происходили в явной борьбе; а тут был подметный пасквиль, и, конечно, такое средство борьбы не могло усилить уважения к Тредиаковскому. Теплов написал жалобу, в которой доказывал, что пасквиль сочинен именно Тредиаковским. "В многоречии своем, - пишет Теплов, - которое есть истинное Тредиаковского по всей пьесе от начала до конца, он столь особлив же, что едва ли можно в роде человеческом быть другому Тредиаковскому. Школьные фигуры реторические он употребляет во всех своих сочинениях и некстати, и почти беспрерывно, которыми и сию пьесу начинил. Эпитеты его обыкновенные, репетиция беспрестанная, амплификация также, за которую от многих уже бит не единожды. Шутки в словах, которые у него за bon mot приемлются, неизбежны во всех его сочинениях, а и в сей его пьесе суть такие же, например: трик, трак, трек и на фра, фре, фри, система чесноколукская, с копылье сбился автор и проч. ...На всякого сочинителя толк безбожия наводит из маловажных слов, и то же самое в сем пасквиле находится по многим страницам. На г. полковника Сумарокова писал критику и подал в Синод доношение, а в Академию извет; в той же силе изблевал свой яд и в сей скаредной подметной тетрадке неоднократно. Про себя говорит, что он за то ненавидим, что грековер, и Ролленов перевод для того не печатается, что в нем добродетель предпочтена порокам. Тому уже более года, как Тредиаковский почал жалобы и письменные, и словесные разносить, что он изнурен трудами, оставя в Астрахани дом и небесприбыльный сад виноградный, странствует для наук; Роллена вторично перевел и остается без награждения. Но потому, что служба его всегда состояла в негодном и стыд Академии приносящем труде, т. е. в гнусном стихосложении, в пусторечии латыни, а к тому в переводе Роллена, который им еще в Невском монастыре прежде профессорства его окончен; в сочинении псалмов Давидовых нескладными безразумными стихами; в сложении Феопты и ко всем сим негодным и неприличным для Академии трудам в приписании нелепых предисловий, то все сие удерживаемо было, кроме Ролленова переводу, и не допускаемо в печать для убежания стыда Академии". Тредиаковский клялся, что не он сочинил пасквиль, но его клятвам не верили. "Сие подозрение, - говорит Тредиаковский, - толь мне дорого стало, что едва я себя с отчаяния добровольной не предал смерти. Да и как было терпеть! Г. Теплов, призванного меня в дом его графского сиятельства (Разумовского), не обличив и не доказав ничем, да и нечем пустым, ругал, как хотел, м...... и грозил шпагою заколоть. Тщетная моя была тогда словесная жалоба: и как я на другой день принес письменное прошение его графскому сиятельству, то один из лакеев, увидев меня в прихожей, сказал мне, что меня пускать в камеры не велено. А понеже я с природы не имею нахальства, смею похвалиться, то, услышав такое запрещение от лакея, тотчас вон побежал, чтоб скорее уйти домой и с собой унесть свой стыд, а о прошении уже моем, хотя и законном, позабыл я помышлять". Прошение подал он в Академию не прямо на Теплова, а на Мюллера за то, что тот поместил в ежемесячных сочинениях стихи Сумарокова о беззаконной любви, также гимн в прославление "прескверной из богинь б.........., которой имя Венера" и проч. "От наглости и гордости его (Мюллера) висит, без сомнения, над нами, академиками, множество напастей. Сии два его порока суть подобны вихрю: они станут нашим согласием кутить и мутить; они, чтоб изъяснить себе лучше, производить между нами будут раздоры. Прошу мне без малейшего сомнения верить, что лишимся мы все нашего покоя, когда вы за благо не рассудите сию сошедшуюся над нашими головами бурю отогнать и усмирить предосторожно и ревностно. Сам же я не могу ездить к его сиятельству г. президенту и не могу представлять ни словесно, ни письменно, ибо советник Теплов, живущий в его доме и ныне чрезмерным применением весьма доброжелательствующий похабственному Мюллеру, которого за несколько лет ненавидел крайне, - Теплов, говорю, ругал меня поносными браньми без всякого права" и проч. Так всюду Тредиаковский трудился, чтоб подкопать всякое уважение к себе, и когда он объявил, что будет в 1757 году диктовать студентам правила красноречия и толковать Горация, то канцелярия Академии постановила представить президенту об увольнении Тредиаковского от лекций и определении его исключительно к переводам, или если уже допустить его до преподавания, то разве поручить толкование древней и новой истории, что он может делать и на русском языке. Такое решение понятно: у всякого был готов вопрос: как может преподавать красноречие человек, пишущий, как Тредиаковский? К несчастию для Тредиаковского, многие и многие в словах Теплова, что служба Тредиаковского всегда состояла в негодном и стыд Академии приносящем труде, не видали преувеличения, не видали только бранчивой выходки раздраженного человека. Но Тредиаковский был глубоко оскорблен тем, что у него отняли должность профессора элоквенции, которою он так гордился. Он перестал ходить в Академию, и когда в следующем году президент велел потребовать от него объяснения причин этого нехождения, то Тредиаковский отвечал длинною жалобою: "Ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, охуждаемый в искусстве, прободаемый сатирическими рогами, изображаемый чудовищем, еще и во нравах оглашаемый, все ж то или по злобе, или по ухищрению, или по чаянию от того пользы, или, наконец, его собственной потребности, чтоб употребляющего меня праведно и с твердым основанием и в окончаниях прилагательных множественных мужеских целых всемерно низвергнуть в пропасть бесславия, всеконечно уже изнемог я в силах к бодрствованию, чего ради и настала мне нужда уединиться". Тредиаковский объявлял, что, несмотря на болезнь, он продолжает перевод Роллена и сочинил три большие диссертации: первую о первенстве славянского языка пред тевтоническим, вторую о родоначалии россов, третью о варягах-руссах словенского звания, рода и языка. Но этим не удовольствовались и потребовали, чтоб он ходил в Академию и должность свою отправлял по-прежнему, иначе не будет получать жалованья. Тогда Тредиаковский подал просьбу об отставке и получил ее в 1759 году, продолжая, однако, называться членом Академии. Так назвался он и при издании знаменитой "Тилемахиды", вышедшей в 1766 году. Тредиаковский умер в 1769 году, и уже по смерти его изданы упомянутые под 1758 годом три исторические диссертации под заглавием "Три рассуждения о трех главнейших древностях российских". Вопрос о происхождении варягов-руси Тредиаковский разрешает так, что варяги суть "предварители" (от варяю, предваряю), т. е. аборигены, а русь - ружане померанские. Таким образом впервые было научно высказано знаменитое мнение о рюгенском отечестве Рюрика, мнение, которого так сильно держатся поборники славянского происхождения варягов-руси, хотя при этом стараются прикрывать себя более славным именем Ломоносова, но Ломоносов выводил Рюрика из Пруссии, а пруссов делал славянами. Поборник противного мнения о происхождении варягов-руси, Мюллер был последние пять лет царствования Елисаветы завален трудами, не относившимися к главному его занятию - русскою историей. В сентябре 1762 года он писал: "Здесь мой "Опыт новой русской истории" не встретил вовсе благосклонного отзыва, почему я должен был отложить его в ожидании лучших времен, что мне легко при большом запасе архивных рукописей. Теперь, кажется, наступило благоприятное время, потому что ее императорское величество, нынешняя всемилостивейшая государыня наша, высказывает милостивое удовольствие к моим трудам. Жаль только, что у меня слишком много других академических занятий. Протоколы заседаний, внешняя и внутренняя переписка, издания в свет Комментарий и русского журнала (Ежемесячные сочинения), над которыми я, не имея помощников, работаю осьмой уже год, отнимают у меня чрезвычайно много времени, а между тем силы меня покидают и я едва в состоянии выносить работу до 12 и до часу ночи. Историк страны, о которой еще так мало писано, должен быть занят одною этою работою". Этот "Опыт новой русской истории", о котором говорит здесь Мюллер, представляет замечательный труд; на нем мы должны остановиться. Опыт начинается с правления Бориса Годунова. Причину, почему сочинение начато с этого времени, автор объясняет так: "Труды покойного тайного советника Татищева известны не только в России, но и за границею. Хотя сочиненная им русская история еще не издана, однако кто не пожелает видеть ее напечатанною? Его тридцатилетнее прилежание заслуживает, чтоб воздали ему эту справедливость. Татищев заблагорассудил окончить свою историю смертию царя Феодора Иоанновича как последнего из варяжской династии. Мне показалось приличным начать там, где он кончил, и таким образом довершить здание российской истории". В начале рассказа о событиях нас останавливает определение характера Бориса Годунова, потому что это определение надолго осталось в русской истории. "Борис Годунов по остроте ума и необыкновенному искусству в делах правления должен быть включен в число величайших людей своего времени. Но его нравственный характер не соответствовал достоинствам умственным, отчего и происходит, что об нем обыкновенно слышится мало хорошего... Борис принадлежит к числу тех людей, которые для достижения верховной власти считают все средства позволенными... Это был другой Сеян и разнился от последнего только тем, что не было Тиверия, который мог бы покарать его злодеяния". Произнося этот общий приговор, Мюллер, однако, не позволил себе быть неразборчивым относительно всех известий о преступлениях Годунова, встречаемых у разных писателей, особенно иностранных: он подвергает эти известия критике и отвергает те из них, которые ее не выдерживают. С такою же осторожностию поступает Мюллер и относительно других известий, передаваемых иностранными писателями, вносившими в свои сочинения все, что слышали, без разбору; заслуга Мюллера как критика видна особенно из того, что последующие писатели уже только сообразуются с его приговорами. Вообще, как легко заметить, Мюллеров "Опыт новой русской истории" послужил для позднейших писателей образцом при изображении тех же времен: характер Годунова, характер его правления, решение вопроса о происхождении самозванца, выведенное из критического рассмотрения иностранных известий, определение характера Лжедимитриева - все это перешло из книги Мюллера и в сочинения первой половины XIX века. В 1765 году последовала перемена в судьбе Мюллера: он переехал в Москву, где получил место главного надзирателя (директора) Воспитательного дома: обещание, данное ему Паниным и Бецким, поручить ему со временем в заведование московский архив коллегии Иностранных дел служило важным побуждением для Мюллера к такой перемене рода службы. Еще в 1762 году Мюллер выписал себе помощника, то был Август Людвиг Шлецер. Германская наука в первой половине XVIII века дала русской науке для обработки русской истории двух ученых: Байера и Мюллера. Байер явился в России уже ученым, приобретшим известность; но поприще его здесь не было продолжительно, а незнание языка русского позволяло ему касаться только немногих вопросов, при решении которых он мог довольствоваться одними иностранными языками. Мюллер приехал в Россию 20-ти лет и все силы своей долгой молодости посвятил России: от берегов Невы до берегов Амура, в архиве московском и в областных архивах, по сю и по ту сторону Уральского хребта неутомимый Мюллер черпал известия о судьбах необозримой страны, так недавно еще открытой для Европы, собирал, сводил материалы, беспрерывно развлекаемый вопросами, сыпавшимися на него со всех сторон; архивариус, профессор, академик, историограф, путешественник, географ, статистик, журналист, Мюллер был неутомимым работником при громадной, тяжко, медленно двигавшейся машине русской цивилизации. Мюллер работал неутомимо над отысканием, собиранием и разработкою материалов из разных эпох русской истории, для объяснения той или другой стороны в настоящей жизни русского народа; а между тем в его старом отечестве, в Германии, наука шла вперед; и, когда утомленный Мюллер потребовал у Германии себе помощника, который бы трудился подобно ему, содействовал ему в отыскивании и собирании материалов, в приведении их в порядок, в составлении каталогов, Германия выслала ему Шлецера, представителя новой науки. Мюллер не понимал уже, чего хотел Шлецер; требования Мюллера Шлецер считал странными, унизительными для себя; и двое ученых, хотевшие жить и действовать вместе, скоро растолкнулись двумя враждебными силами, из которых одна называется старым, а другая новым. Шлецер, родившийся в 1735 году, лишился отца, сельского пастора, на пятом году жизни, и ранняя нужда закалила характер беспомощного сироты, который сам должен был пробивать себе дорогу в жизни. Десятилетним ребенком он уже стал давать уроки, и, когда все вокруг его уже спало, маленький Шлецер сидел над мелким шрифтом изданий классиков и приобрел навсегда сильную близорукость. В Геттингенском университете Шлецер встретил профессора, начинавшего своим преподаванием новую эпоху в исторической науке: то был знаменитый Михаелис, который при изучении еврейских древностей впервые начал требовать критики текста, исследования точного значения слов, знакомства с родственными еврейскому языками, с обычаями Востока и его поэзиею. Под влиянием чтений Михаелиса определился навсегда характер ученой деятельности Шлецера. Он из детства питал страсть к путешествиям; чтение Михаелиса дало определенную цель пламенным мечтам молодого человека, и путешествие на библейский Восток сделалось заветною думой Шлецера, наполнившею всю его молодость. Но такое далекое путешествие ив то время было невозможно без значительных средств, которых у Шлецера не было. Надобно было прежде накопить денег. Шлецер едет домашним учителем в Швецию, становится корреспондентом политической газеты, что сильно развивает в нем любовь к политике; занимается в купеческой конторе, пишет книги: "Историю торговли и мореплавания", "Биографии знаменитых шведских людей", "Историю шведской литературы". В декабре 1760 года геттингенский профессор Бюшинг вызван был в Петербург для занятия места пастора при тамошней немецкой церкви Св. Петра. При этом случае Бюшинг получил просьбу от своего родственника и друга Мюллера приискать ему помощника для ученых занятий и вместе домашнего учителя. Бюшинг обратился с этою просьбой к Михаелису, и тот, зная задушевную мысль Шлецера, предложил место ему: Михаелис представлял Шлецеру, что из России он может ехать на Восток и новость пути придаст этой поездке большой интерес; путешествие может быть совершено покойнее и безопаснее: без сомнения, русская Академия, а может быть, и само правительство будут ему покровительствовать. "Совершить далекое путешествие, имея в виду еще дальнейшее, - кого больше меня могло прельстить подобное предложение? - говорит сам Шлецер. - Предложение Мюллера быть у него домашним учителем за сто рублей в год считал я для себя столь же малоунизительным, как малоунизительным считал для себя в романах молодой маркиз находиться в услужении у отца своей возлюбленной дамы". Но. здесь уже видим мы начало тех недоразумений, которые необходимо должны были повести к столкновениям между Мюллером и Шлецером: Мюллер вызывал студента, домашнего учителя, который должен был также помогать ему в ученых занятиях, делать то, что он ему укажет, и который будет в восторге, если со временем Мюллеру удастся пристроить его как-нибудь в Академии. Но Шлецер не считал себя студентом; он гордился обширным ученым приготовлением, какого в его глазах не имел Мюллер и его ровесники; Шлецер считал себя уже известным писателем, которого знали и уважали ученые знаменитости Германии; он смотрел на место у Мюллера как на средство для достижения своей заветной цели, видел, что условия для него унизительны, а между тем принимал их. Шлецер в Петербурге, у Мюллера, который имел большой каменный дом на Васильевском острове, на набережной; в доме все обличало не роскошь, но довольство; у Мюллера был хороший немецкий стол, был свой экипаж. Сам Мюллер, имевший 56 лет от роду во время первой встречи с Шлецером (в 1761 году), был очень красивый мужчина, поразительно высокого роста и крепости. Нравственный характер Мюллера Шлецер описывает так: "Это был остроумный, находчивый человек; из маленьких его глаз выглядывал сатир. В образе мыслей его было какое-то величие, справедливость, благородство. Горой стоял он за честь России, несмотря на то что тогда держали его еще в черном теле; в суждениях о правительстве был чрезвычайно воздержан. Достоинства Мюллера не были, как должно, оценены, потому что, во-первых, он не мог пресмыкаться; во-вторых, ему чрезвычайно много вредила по службе его горячность. Он нажил себе множество врагов между товарищами от властолюбия, между подчиненными - от жесткости в обращении. Будучи сам неутомимо трудолюбив и точен во всем, требовал и от других обоих этих качеств в одинаковой степени". Расположившись у Мюллера, Шлецер задал себе задачу изучить русскую историю по источникам, читать летописи, для чего нужно было предварительное изучение русского и церковнославянского языков. Шлецер признается, что русский язык достался ему гораздо труднее, чем все пятнадцать языков, которые он изучал прежде; но ему помогала "охота за корнями", как он выражается: зная сто корней в каком-нибудь языке, Шлецер уже легко усвоивал себе 400 производных слов, и из десяти коренных слов почти всегда девять было таких, какие можно было найти и в другом каком-нибудь языке. Время словопроизводств, основанных на одном только внешнем сходстве звуков, словопроизводств, которыми прославились Рудбек за границею, Тредиаковский у нас, проходило; сравнительная этимология только что начиналась. Мюллер смеялся над Рудбеком и не имел понятия о тех способах словопроизводства и словосравнения, которые употреблял Шлецер, и удивлялся, как сам прежде не заметил, что славянин идею нахождения выражает точно так же, как римлянин: in-venio на-ити. Шлецер приставал к Мюллеру с вопросом, что означают вообще русские окончания ость, тель, ив, ший; тот не понимал вопроса, потому что, говорит Шлецер, в его студенческие годы еще не существовала философия языка. Когда успешные занятия русским и церковнославянским языками дали Шлецеру возможность заглянуть в русские летописи, то ученая алчность его была возбуждена в высшей степени: перед ним было нетронутое поле, которое он первый должен был обработать; другие по своим ученым средствам не в состоянии этого сделать; он один имеет возможность получить честь первого издателя, первого объяснителя летописей народа, первого по своему могуществу в Европе (таково было представление о русском народе после Семилетней войны!). Страсть к занятиям и умение заниматься, обнаруженные Шлецером, заставили Мюллера еще в 1762 году толковать о помещении своего домашнего учителя в Академию в качестве адъюнкта. Но каково же было его удивление, когда вместо выражения благодарности он услыхал от Шлецера ответ, что это место низко для него. Шлецер так рассуждал о своих достоинствах: "Я должен был заниматься русскими летописями, критикою их. Что были за люди, которые славились тогда своими познаниями в русской истории? Люди без всякого ученого образования, люди, которые читали только свои летописи, не зная, что вне России существовала история. Но я по крайней мере был ученый критик, четыре года учился в школе Геснера, Михаелиса, Ире; я был в этом отношении единственный человек в России; я уже с 1755 года был автором, и мои сочинения не подверглись ни одной неблагосклонной рецензии. Большая часть тогдашних членов Санкт-Петербургской Академии, конечно, не могла стыдиться моего товарищества". Адъюнкт получал триста рублей жалованья; Шлецер объявил, что и жалованья этого для него мало. Мюллер возражал: "Я начал с двумястами рублей". Шлецер отвечал: "Вы начали на двадцатом году жизни, а мне уж скоро будет 27 лет; я уже давно начал, и не на русские деньги". Мюллер предполагал, что Шлецер, имея в виду заниматься русскою историей, даст обязательство не оставлять никогда русской службы, потому что ученому, занимающемуся русскою историей, могут быть вверены государственные тайны и нельзя потом позволить ему уехать за границу и обнародовать их. Мюллер сам был связан таким обязательством. Но Шлецер не хотел заключать с Академиею и обычного контракта с условием оставаться в ней пять лет. К причинам отказа должна была присоединиться и та, что адъюнктская должность предполагала зависимость от Мюллера в ученых занятиях, а Шлецер, считавший себя выше Мюллера, не хотел подчиниться его руководству. Мюллер рассердился на упрямца, не хотевшего, по его мнению, собственного счастия, и, говоря с ним в последний раз об адъюнктстве в Академии, кончил так: "Ну так ничего не остается больше вам делать, как с первым кораблем отправиться назад в Германию". Шлецер, у которого была потребность поссориться с Мюллером, признал эти слова неблагородными, несправедливыми. Шлецеру не хотелось так рано уехать из России, ибо в таком случае пребывание его в России не окупалось: капитал, скопленный для восточного путешествия, не увеличился. Шлецер нашел в России клад - летописи, изданием которых в Германии он мог приобрести большую ученую известность; но для полного приготовления к этому делу надобно было еще остаться в России. Шлецер обратился к могущественному Тауберту, и тот устроил ему место адъюнкта при Академии на неопределенное время и поместил его учителем при детях президента графа Разумовского на всем готовом содержании. При этом понадобился Мюллер: он написал президенту Академии просьбу о назначении Шлецера адъюнктом для занятий русскою историей, расхвалив своего кандидата как нельзя больше. Шлецер страшно рассердился на Мюллера, как он смел сказать, что выписал на свой счет его из Геттингена! Но главная вина Мюллера состояла в том, что в своей просьбе он представил Шлецера как молодого человека, который под его руководством должен заниматься изданием собранных им исторических и географических известий о России. Шлецер поспешил показать Мюллеру, как он будет заниматься под его руководством. После присяги в Академической канцелярии Шлецер с Мюллером поехали вместе домой, и дорогою старик начал говорить: "Ну вот, теперь вы начнете свои адъюнктские занятия, прежде всего составите реестр к последнему тому "Русского исторического сборника (Sammlung russischer Geschichte)". Шлецер отвечал: "Составлять реестры слишком унизительно для адъюнкта императорской Академии". С этих пор Мюллер не беспокоил более Шлецера, и тот мог заниматься русскою историей совершенно независимо. Результатом этих занятий был вывод, что для успешного занятия русскими летописями необходимо изучение византийской литературы и славянских наречий. Но кроме этих занятий источниками русской истории, занятий важных, потому что впервые производились чисто научным способом, мы не можем оставить без внимания и другой деятельности Шлецера - педагогической. Мы видели, что Шлецер благодаря Тауберту получил место домашнего учителя при детях графа Разумовского. Граф Кирилла, говорит Шлецер, был хороший человек и потому хотел дать сыновьям своим хорошее воспитание; в средствах не было недостатка, потому что он получал 600000 годового дохода. Но главное препятствие к хорошему воспитанию гетманских детей представляла маменька; тогда какой-то ученый человек присоветовал отцу удалить детей от маменьки, не высылая их из Петербурга. Совет был принят, наняли большой дом на Васильевском острове, в 10-й линии, и здесь поселились трое молодых графов Разумовских: Алексей, Петр и Андрей - да еще три мальчика - Теплов, Олсуфьев и Козлов. Гувернером при детях был Бурбье, французский лакей, но образованный лакей, умевший писать по-французски без ошибок, потому что много читал. При нем были три учителя, жившие в доме, и двое из них адъюнкты Академии - Румовский - математик и Шлецер; другие учителя приезжали давать уроки. Содержание института стоило графу ежегодно 10000 рублей, и содержался он великолепно, по словам Шлецера. Общий план преподавания составлен был без Шлецера, и он не нашел в нем географии! Шлецер потребовал немедленно географии от Тауберта, инспектора института; мало того, он представил необходимость другой науки, необходимость познания отечества - так он назвал русскую статистику. Первый урок начался вопросами: "Как велика Россия сравнительно с Германиею и Голландиею? Что такое Юстиц-коллегия? Каким товаром производит торговлю русский человек? Откуда получает он свое золото и серебро?" Понятно, что сам учитель только тут начал заниматься статистикою России, и при добывании сведений с ним случилось следующее происшествие: осенью 1763 года спросил он в одной купеческой компании, почему нынешнею весною вывезено было пеньки гораздо менее, чем прежде, и означил цифру вывоза; тут один маклер отвел его в сторону и просил не давать вперед подобных вопросов и не обнаруживать таких опасных знаний. "Вас могут принудить, - сказал он, - объявить, от кого вы получили это известие, и вы сделаете чрез это человека несчастным". Сначала Шлецер преподавал своим воспитанникам русскую статистику по иностранным, исполненным ошибок источникам; но скоро Тауберт по знакомству с президентами и членами коллегий начал доставлять ему официальные источники, из которых Шлецер делал извлечения, потом о каждом предмете составлял маленькие рукописные книжки и раздавал их своим воспитанникам; на книжках была надпись: "A l'usage de l'Académie de la X ligne" (для употребления в Академии 10-й линии, т. е. Васильевского острова). Русская география явилась в таком же маленьком формате и быстро распространилась; многие домашние учителя списывали ее, по ней преподавалась русская география и в академической гимназии. Всеобщую историю преподавали сначала по учебнику Curas с вопросами и ответами, переведенному на русский язык с прибавкою русской истории; но Шлецер не хотел преподавать по этому учебнику, начал составлять свой и при этом составлении напал на те мысли, которые после развивал на лекциях в Геттингене. В Петербурге, приноравливаясь к потребностям русских учеников своих, Шлецер пришел к мысли, что надобно ввести в историю целые народы, едва прежде известные в ней по имени: калмыки или монголы, думал он, потрясавшие вселенную, гораздо важнее ассириян или лонгобардов. Но если, по мнению Шлецера, для русских учеников важнее было знать подробности монгольской истории, чем лонгобардской, то зачем же он после перенес это уважение к монголам в Геттинген, где преподавал немцам, для которых, конечно, подробности лонгобардской истории были важнее подробностей монгольской. Это объясняется из материальности стремлений Шлецера: в истории своей он поражается только материальным величием, пренебрегая проявлениями духовных сил человека и народов; в его глазах Мильтиад - деревенский староста в сравнении с Аттилою или Тамерланом; геттингенские слушатели Шлецера помнят, как горячо защищал он с кафедры права внешней жизни или материальные интересы против духовных требований. Мы, конечно, не можем сочувствовать этому взгляду Шлецера; мы очень хорошо знаем, что для счастья и спокойствия человеческих обществ материальные стремления должны быть сдерживаемы, а не защищаемы, не поощряемы, ибо они всегда и везде могущественно обнаруживаются безо всякой защиты и поощрения; мы знаем, что они должны быть поставлены в служебное отношение к духовным требованиям; в истории мы видим осязательно истину священного изречения: "Дух есть иже живит, плоть ничтоже пользует". Мы знаем, когда являются Аттилы, Тамерланы и другие потрясатели вселенной, когда являются внешние или внутренние разрушители общественного строя и цивилизации: когда общество презрит духовную жизнь, духовные интересы, духовные силы, когда предастся чувственности, материальным стремлениям, когда воздвигнет алтари Молоху и золотому тельцу, тогда и являются на историческую сцену вожди нечистых сил, чтоб овладеть запродавшеюся им добычею. Заслуга Шлецера состоит не в установлении верных взглядов на явления всемирной истории, его заслуга состоит в том, что он ввел строгую критику, научное исследование частностей, указал на необходимость полного, подробного изучения вспомогательных наук для истории; благодаря Шлецеровой методе наука стала на твердых основаниях, ибо он предпослал изучению исторической физиологии занятие историческою анатомией. Наступил 1764 год. Шлецер приближался к тридцатому году своей жизни. Ему было хорошо в Петербурге, но его беспокоило будущее. "До сих пор, - писал он Михаелису, - перекочевывал я, как номад, из одной науки в другую не по юношеской ветрености, но увлекаемый течением обстоятельств... Многоразличные сведения, которые я чрез это приобрел, должны быть мне полезны, когда я наконец остановлюсь на чем-нибудь одном". О путешествии на Восток уже нечего было больше думать; Шлецер начал думать о том, следует ли ему оставаться в Петербургской Академии, издавать русские летописи, создавать русскую статистику, распространять в великом русском народе познания о других народах. Первое изучение русских летописей было для него очень привлекательно. Но Шлецер по природе своей не был способен к страстным привязанностям, не был способен забывать все для любимого предмета занятий; до тридцати лет этого любимого предмета он еще не нашел, кочевал от одной науки в другую. По своей расчетливой природе он при начале каждого труда спрашивал: а что я за него получу, какие приобрету материальные выгоды? Так и теперь спрашивал он себя: какая мне будет награда, если я, прекратив кочеванье, остановлюсь на русской истории? Место ординарного профессора с 860 рублями жалованья! Но в Петербурге этим жить нельзя, особенно если жениться. Шлецер начал думать, что надобно оставить Россию и в Германии издать свои Rossica, т. е. приобретенные материалы по русской истории и статистике. Весною 1764 года Шлецер подал доношение в Академию, где, во-первых, просил об отпуске в Германию на три года, во-вторых, просил, что если Академия одобряет его деятельность и считает достойным оставаться при ней, то чтоб соблаговолила сообщить ему свое решение до его отъезда, причем он желает представить план занятий, которые он намерен предпринять в будущем для пользы наук. вообще и для распространения их в русской публике. План распадался на два: первый заключал указания, как изучать отечественные памятники критически, грамматически и исторически и как изучать иностранные памятники, заключающие известия о русской истории. Второй план касался распространения сведений в русском народе. Миллионы русских людей, представлял Шлецер, могут читать и писать, сотни тысяч могут читать книги и страстно стремятся к приобретению сведений. Но иностранные языки известны немногим, следовательно, надобно помогать большинству в приобретении познаний посредством переводов; кто же должен помогать? Разумеется, Академия, столь богатая средствами; ее призвание состоит не в том только, чтоб делать открытия по наукам для целого мира; ее русский мир к ней ближе. Но что она сделала? Байер и другие издали очень хорошие, самостоятельные, непереводные учебники для молодого императора Петра II; но с 1736-го по 1764-й печальное затишье и ни одного самостоятельного сочинения, все одни переводы. Латинские комментарии Академии заключали в себе, конечно, важные статьи, но русские не читали их, русские считали большие суммы, которые шли на Академию, и громко говорили, что за такие суммы народ получает только календарь, от этого уменьшается уважение к иностранцам, из которых преимущественно состоит Академия. Последняя, по мнению Шлецера, должна была распространять в русском народе сведения в малых приемах, римскую историю, например, издать не в 26 томах (намек на Тредиаковского), а в одном или двух; многотомные классические сочинения иностранных писателей не издавать; даже легкие, всем доступные иностранные сочинения должно не переводить, а переделывать. Шлецер предлагал свои услуги при составлении учебников или народных книг по предметам, ему известным: по истории, географии и статистике; он предлагал или переделывать уже существующие иностранные сочинения, или из девяти хороших сочинений составлять десятое. Против продолжения деятельности Шлецера в Академии с обычною своею страстностию вооружился Ломоносов. Его подозрительность к немцам, к их властолюбивым, вредным замыслам была возбуждена в высшей степени. До сих пор иностранцы, вызывавшиеся в Академию, занимались каждый своею наукою; Мюллер занимался русскою историею, был русским историографом, и за то Ломоносов зорко следил за каждым его шагом в самостоятельной деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких-нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно придирался, постоянно протестовал. Но вот теперь является немец, который едва приехал в Петербург, едва успел познакомиться с русским языком, с русскими древними письменными памятниками, как уже хочет распоряжаться полновластным хозяином и в области русской истории, и в области русского языка. Дерзость неимоверная! Но понятно, что сам он не мог дойти до такой степени дерзости: это все Тауберт, он принял Шлецера под свое покровительство, когда тот рассорился с Мюллером, заплатив ему черною неблагодарностию; он приставил Шлецера учителем к гетманским детям, ввел его в Академию и теперь хочет противопоставить ему, Ломоносову, и в занятиях русскою историею, и даже русским языком: Шлецер по настоянию Тауберта уже написал русскую грамматику. Самую сильную выходку сделал Ломоносов против этой грамматики: "Хотя всяк российскому языку искусный легко усмотреть может, сколь много нестерпимых погрешностей в сей беспорядочной грамматике находится, показующих сочинителевы великие недостатки в таковом деле, но больше удивится его нерассудной наглости, что, зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных россиян, не обинуясь, приступил к этому и как бы некоторый пигмей поднял Альпийские горы. Но больше всего оказывается не токмо незнание, но и сумасбродство в произведении слов российских". Приводя несколько словопроизводств, Ломоносов заключает: "Из сего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина". Мюллер в своем отзыве нисколько не отрицал достоинств Шлецера; он настаивал на одном - что этот ученый непрочен Академии и России: "Если он обяжется служить два, три, пять, положим, десять лет, то, чем долговременнее будет его пребывание в России, тем больше он добудет в свои руки известий о ней, которыми по возвращении в Германию он воспользуется с большою для себя выгодою; но я не вижу, что же выйдет из этого для чести и пользы России?" Шлецер подал просьбу самой императрице об отпуске за границу и в конце просьбы испрашивал всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды "под собственным ее величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рода препятствий, обработать прагматически древнюю русскую историю от начала монархии до пресечения Рюрикова дома по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами исторической истины и добросовестно, как следует вернейшему ее величества подданному. В случае же если он, Шлецер, не будет иметь счастия достигнуть этого лучшего из своих желаний, да удостоится он и по отъезде своем пребывать в связи с Академиею ее величества в качестве иностранного члена-пансионера". Просьба была подана чрез генерал-рекетмейстера Козлова, которого сын учился у Шлецера в академии 10-й линии, и перешла на рассмотрение к Теплову, которого сын учился там же. Оба, и Козлов и Теплов, имели полную возможность убедительно представить Екатерине блестящие способности и богатые ученые средства Шлецера, необходимость удержать такого человека на пользу русского просвещения; и следствием было то, что Шлецер был сделан ординарным профессором русской истории с жалованьем по 860 рублей и с условием, что свои работы он должен представлять ее императорскому величеству или кому от ее величества рассмотрение оных поручено будет. Если мы теперь от старой относительно Академии наук с ее постоянною борьбою между русскими и иностранными членами перейдем к новорожденному университету Московскому; то нас здесь остановит любопытное явление: только двое профессоров русских, Поповский и Барсов, начавшие свое образование в московских духовных школах и окончившие его при Академии наук, после к ним присоединился магистр Савич; все остальные иностранцы. Поповский преподавал философию и красноречие и стал известен преимущественно переводом (с французского) знаменитой в свое время поэмы Попе "Опыт о человеке". Поповский, трудясь над переводом "Опыта", и люди, дававшие важное значение переводу и ставившие его в большую заслугу Поповскому, платили дань веку. "Опыт о человеке" есть написанное гладкими стихами длинное рассуждение, где изложено учение английских поклонников разума, учение, которое французские писатели, Вольтер с товарищами, распространили по всей Европе. О человеке из поэмы Попе можно было узнать, что в детском возрасте для человека нужны игрушки, в зрелом - мундиры и орденские ленты, а в старческом - молитвенники, и все это имеет одно и то же значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха. Деспотизм и свобода имеют один источник - себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала - себялюбие и разум: себялюбие побуждает, а разум сдерживает. Синодальная цензура переделала много стихов в переводе Поповского, не заботясь о цезуре. Эти стихи напечатаны были крупным шрифтом. Второй труд Поповского был также перевод Локковой книги о воспитании. Другой русский профессор, Барсов, начал преподаванием математики, а кончил преподаванием русской словесности; Савич преподавал географию.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar