Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Сын Великой Екатерины (22)

IV В тот момент, когда Александр составлял свой ядовитый обвинительный акт против отцовского управления, он был, в двадцать лет, первым С.-Петербургским военным губернатором, шефом одного из гвардейских полков (Семеновского), командующим дивизией в столице, инспектором кавалерии в этой дивизии и в Финляндской, председателем комиссии по продовольствию столицы, постойной повинности и общей полиции. С 1798 года он председательствовал, кроме того, в Военном департаменте, а начиная со следующего года заседал в Сенате и Государственном Совете. Павел не хотел обходиться со своим наследником, как обходились с ним самим. Сохраняя чувство обиды против матери за то, что она отстранила его от дел, он избегал следовать ее примеру. Как и на всех людей, состоявших на гражданской или военной службе, он взваливал на своих сыновей тяжелую работу, большей частью бесполезную, а иногда доходившую до смешного; но молодые великие князья справлялись с ней без особого труда. В них говорила отцовская кровь. Находясь на борту «Эммануила», во время знаменитой крейсеровки 1797 года, оба великие князя, Александр и Константин, проводили целые часы на палубе, занимаясь ученьем и ружейными приемами. Чтобы повиноваться отцу, или угождать его страсти? Нет! Двадцать лет спустя, будучи императором, старший вместе со своими братьями Николаем и Михаилом устраивал такое же зрелище экипажу одного корабля, которому производился смотр на Кронштадтском рейде! Застенчивый и близорукий, глухой на одно ухо и слегка хромой на одну ногу, — недостатки, нажитые во время маневров, Александр мог с трудом удовлетворить такого требовательного начальника, как Павел. Ему случалось, как и всем, быть обремененным непосильной работой и получать более или менее суровые выговоры. Он притворялся, однако, что не обращает внимания на эти испытания, поскольку они касались его одного. Он умалчивал о них в письме к Лагарпу, показывая себя озабоченным исключительно счастьем России. Но была ли Россия действительно так несчастна, как он говорил? Ответ требует пояснения, которое, казалось, дал граф Брюль, написав письмо, приведенное выше. Александр поддавался влияниям, и интересно найти их источник. Вокруг него, в служебном мире, чиновники классов и офицеры всех чинов, конечно, терпели столько же от дурного обхождения, которому их ежедневно подвергал капризный нрав Павла, сколько от постоянной неуверенности, в которой им приходилось из-за него же жить. Кроме того, преторианцы-гвардейцы замечали с неудовольствием, а многие и с бешенством, как их лишают прежних привилегий и удобств. Аристократия, обиженная, приведенная в упадок, стесненная в присвоенной ею себе произвольной власти над крепостными, разоренная, наконец, в последний момент экономической политикой государя и последствиями его раздоров с Англией, тоже испытывала сильное возбуждение. По свидетельству Шэрпа, в марте 1801 года на треть произведений страны не находилось покупателя, и в Украине берковец конопли, продававшийся прежде за тридцать два рубля, предлагали за девять! По этой-то причине, и только по этой причине, местная аристократия противилась союзу с Францией против Англии, как она должна была остаться ему враждебной и спустя несколько лет, когда он был заключен при Александре, и к этому чувству отнюдь не примешивалось, как предполагали, определенное предпочтение английским понятиям и обычаям. В 1801 году «боярин», который по своим «вкусам, обычаям и влечениям был бы англоманом», который признал бы в английском лорде «образец изящества и аристократизма, высшее выражение хорошего тона, блеска и барской гордости», этот тип, придуманный скорее изобретательным, чем осведомленным в этом смысле историком, представляет анахронизм относительно времени до первых годов XIX в. Он народился недавно и существует, как исключение. Равным образом является исторической бессмыслицей приписывать русской аристократии того времени отвращение или презрение к французской культуре, представителями которой на берегах Невы была несчастная горсть эмигрантов, «нуждающихся, неимущих, вынужденных играть жалкую роль паразитов... вечно на цыпочках, в качестве учителей танцев, или в сапогах со шпорами, в качестве учителей фехтованья». Этот взгляд тоже сложился недавно. Сразу после Революции, эти люди, быть может зачинщики, ответственные за катастрофу и в то же время безусловно ее жертвы, принимали в глазах современников совершенно другой облик. Помимо того, что в бедности и изгнании они сохраняли некоторые свои свойства, создавшие их престиж и обаяние и так сильно прельстившие госпожу Головину, помимо того, что их несчастье создало им новый ореол и дало поводы к состраданию, самые их пороки, недостатки и все их смешные стороны, — все это, не будем забывать, оказало, по крайней мере на аристократию приютившей их страны, самое сильное влияние заимствованной с Запада цивилизации. Вследствие этого, какие ни на есть, они еще пользовались огромным успехом в Петербурге. Они находили там даже много последователей своей религии. И их Франция, Франция старого режима, возбуждала одни симпатии. Высокомерная и суровая, Англия не привлекала никого; но, как на этот раз отлично выразился Сорель, «она хранила в своих кассах все состояние бояр». Александр имел общение только с теми социальными группами, или с несколькими отдельными людьми, которые, будучи посвящены в тайны внутренней и внешней политики, с гневом и ужасом предвидели опасности, каким подвергала страну неспособность, или невменяемость государя. Для него эта узкая среда составляла всю Россию; но вся масса его будущих подданных находилась вне ее, и для нее не существовало ни одного из этих более или менее основательных поводов к неудовольствию. Она ничего не знала ни об истощении финансов, ни о беспорядках в администрации, ни об угрозах Англии, и, в общем, управление Павла давало ей скорее поводы к удовольствию. Даже в гвардии солдаты не имели причин жаловаться, или, по крайней мере, не думали о них. Их били, но ничуть не больше, чем в прежние царствования, скорее даже меньше, и между двумя наказаниями им продолжали правильно выдавать, что было очень ценным нововведением, порции водки и мелкую монету. Так как Павел был одинаково щедр на наказания и награды, они готовы были считать этого строгого, но великодушного царя лучшим из государей. Тем более что побои и брань доставались не им одним. Офицеры, лишенные своей «позолоты» и спеси, разделяли в достаточной мере общую участь, и стремление к равенству, так сильно развитое в русском народе, находило себе в этом удовлетворение. Павел на все лады старался ему польстить. Неумолимый судья, он охотнее обрушивался на начальство. «Корнет, — говорит, Саблуков — мог свободно и без боязни требовать отдачи под суд своего полковника... и рассчитывать на беспристрастное рассмотрение своей жалобы». Ту же заботливость проявлял государь и на гражданской службе с аналогичным результатом. В особенности в начале царствования видимое желание защищать слабых против сильных делало Павла действительно популярным. Один современник так описывает происшедшие в эту пору перемены: «Всеобщая суматоха лишила многих лиц их средств наживы, отняв у них возможность обогащаться потом ближнего и указав всем границы страха и чести». Другой пишет: «Вместе с царствованием Екатерины окончился и золотой век грабителей». Как заметил Карамзин, хотя в других отношениях, никакое сопоставление недопустимо, то же самое говорили и о Грозном, который, если оставить в стороне его кровавые оргии, был очень проницательный политик. Несомненно также, что трагическая кончина несчастного государя не была ни исключительно, ни даже главным образом, обусловлена его ошибками и оскорблениями. Наоборот, именно лучшие его усилия и великодушнейшие стремления привели Павла к гибели, возбудив против него весь сонм интересов и страстей, которые могли быть менее всего оправданы. Нравы того времени, привычка, даже в высших классах, к самому униженному рабству, делали то, что этому тирану простили бы, как прощали многим другим, самое дурное обращение, если бы, умножая их, он затрагивал только достоинство этой категории своих подданных. Но он лишал их куска хлеба, мешая вместе с тем их удовольствиям и оскорбляя их тщеславие: вот что не могло быть терпимо! Он сокращал хищения, укоренившиеся в обычаях администрации императорских дворцов: это взывало о мести. Он выводил из себя всю толпу раззолоченных, хищных тунеядцев, привычкам которых покровительствовала Екатерина и к порокам она относилась снисходительно, потому что и то и другое служило извинением ее собственной невоздержанности: из этой-то среды набирались участники убийства, жертвой которого был сын императрицы. Но об убитом нельзя судить по убийцам. В истории революций этот критерий никогда не бывает хорош, и, кроме того, привилегированные классы, именно лишенные своих привилегий, являлись только орудием преступления, совершенного в марте 1801 года. Руководящая идея исходила из другого и высшего источника. Правление Павла было ненавистно; но некоторое время, до злополучий и несчастий, которых оно не могло за собой не повлечь и которые должны били отозваться даже в самой глубине покровительствуемых им народных масс, его действия принимались, как благо. Из 36 миллионов человек, по крайней мере, 33 находили основания благословлять государя, и благословляли его, что утверждал вместе с некоторыми другими современниками один из участников заговора, Беннигсен. В высших классах недовольство и дух возмущения возбуждались и усиливались, кроме того, пропагандой либеральных идей, которой задумал посвятить себя Александр вместе со своими друзьями, но которые находили других более деятельных агентов. Даже, лично очень не сочувствовавший этому движению, сам Саблуков заинтересовался им под влиянием своей жены еврейки Юлианны Ангерштейн, родившейся в Англии от родителей родом из России. Она была дочерью известного коммерсанта и любителя искусств, коллекция которого послужила основой Национальной Галереи в Лондоне. Принципы, которых держался Павел, и его поступки делают, на первый взгляд, непонятным существование подобного брожения; но императорская полиция была организована не лучше, чем прочие стороны администрации. В действительности, при этом тираническом режиме, по крайней мере в одном отношении, свобода была широко обеспечена. По признанию самих заговорщиков, можно было без большого риска высказывать вслух дурное мнение об этом, на вид таком страшном, государе и даже бранить его публично! Будучи чиновниками, полицейские разделяли враждебные чувства, питаемые этой средой против Павла, по причинам нам уже известным, и сообщничество при революционных кризисах надзирающих и поднадзорных существует в России с давних пор. Пропагандистов было немного, и их влияние распространялось лишь в довольно ограниченном кругу. Но, говоря, что все считают Павла психически больным, в каком же смысле употреблял это слово Чарторыйский? Он объясняет: все, то есть «высшие классы, сановники, генералы, офицеры, старшие чиновники, одним словом все те, кто в России называются мыслящими и деятельными людьми». Теперь бы сказали: вся интеллигенция, и это приблизительно одно и то же. Тогда говорили все, потому что только такие лица считались за людей. Народные же массы, на которые безрассудно думал опереться Павел, представляли собой то, что англичане пренебрежительно называют nobody, и не имели никакого политического, или социального значения, не представляли собой никакой пригодной в этом отношении силы. Еще в наши дни все попытки пустить в ход этот элемент не привели ни к чему; он разрушил все расчеты и обманул все надежды на его содействие. Таким образом, не имея поддержки с этой стороны, вся химерическая постройка Павла была достаточно минирована с другой, чтобы рухнуть от первого толчка. Неизбежная катастрофа была, по-видимому, еще ускорена одним поступком, который, если бы Павел сумел им как следует воспользоваться, привлек бы, может быть, к нему многих из его врагов. Со свойственной ему неловкостью, Павел сделал так, что он послужил ему во вред. 1 ноября 1800 года, следуя одному из своих порывов, последствий которых он никогда не умел предугадать, царь обнародовал указ о всеобщей амнистии. Он возвращал в Петербург и на службу всех чиновников и офицеров, уволенных в отставку или сосланных в течение последних четырех лет. Все они были обязаны, в самом скором времени, предстать перед императором и услышать из его уст подтверждение дарованной им милости. Павлу хотелось разыграть в жизни сцену Августа с Цинной и насладиться изъявлениями благодарности, на которые он имел право рассчитывать. В несколько дней дороги, ведущие к столице, покрылись целой процессией выходцев с того света, спешивших откликнуться на призыв; кто ехал в карете, запряженной шестериком, кто в простой кибитке. Многие, потеряв все из-за нагрянувшей опалы, возвращались пешком. Государь очаровал тех, кто пришел первыми, но скоро это ему надоело. Кроме того, он не знал, что ему делать с таким количеством прощенных. Служебные места, которые он обещал им вернуть, оказались занятыми. Почувствовав себя несостоятельным должником перед этой толпой кредиторов, он рассердился и пришел в ярость. Большинство из них не удостоилось даже чести увидеть государя, а пришедшие последними были остановлены у городских застав. По крайней мере, говорят, что Пален посоветовал ему прибегнуть к этому средству, и ходит также слух, что он своими вероломными расчетами поставил Павла в такое безвыходное положение. Но последний был вполне способен все это проделать и по собственному побуждению. Он любил рисоваться. Плохой актер в области абсолютной власти, он понимал ее проявление только под видом сценических эффектов. Ища выгодной позы, он, точно для собственного удовольствия, собрал и воздвигнул по соседству со своим дворцом очаг злобы и ненависти, подобно груде взрывчатых веществ, в которой мщение близкого будущего должно было почерпнуть пищу и поддержку. Но взрыв был давно подготовлен и предусмотрен. V На следующий день после вступления на престол сына Екатерины госпожа Виже-Лебрён испытала сильный страх, потому что, по ее словам, все были уверены в неизбежности восстания против нового государя. В письме к матери от 4/15 августа 1797 года великая княгиня Елизавета, супруга наследника престола, со своей стороны, повествует пространно, со своеобразными комментариями, о загадочных происшествиях, которые дважды, в одно из воскресений и в следующий вторник, встревожили Павловск, куда съехалась вся императорская семья. Графиня Головина упоминает об этом тоже: внезапно собрались вокруг дворца различные части войск, составлявшие гарнизон резиденции государя, и нельзя было себе представить, или узнать, что привело их в движение. «Все, что было известно потихоньку, — говорит великая княгиня (но, конечно, неизвестно государю), это то, что некоторые части были совсем наготове и утром уже поговаривали, что вечером что-то произойдет». Далее, рассказывая о второй тревоге, бывшей во вторник, она пишет: «Императрица, до которой уже раньше дошли те же слухи, умирала от страха, однако пошла тоже (за государем, вышедшим к войскам)... Мы с Анной (Юлией Саксен-Кобургской, сделавшейся женой великого князя Константина, под именем Анны Федоровны) последовали за ними с замирающим от надежд сердцем, потому что действительно дело казалось серьезным (cela avait l’air de quelque chose)... Я, как и многие, ручаюсь головой, что часть войск имеет что-то im Sinn, или что они, по крайней мере, надеялись получить возможность, собравшись, что-либо устроить... О! если бы кто-нибудь стоял во главе их! О, мама! В самом деле он тиран!..» Таким образом, через девять месяцев после того, как Павел вступил на престол, все окружающие его убеждались, по свидетельству его молодой невестки, что войска, предназначенные для его охраны, искали случая совершить преступление, и предвкушение этого события заставляло трепетать сердца самых близких членов семьи государя не от ужаса, а от радостного ожидания! На самом деле, среди них не один Александр смотрел на своего отца, как на тирана. Зачем эта невестка, не отличающаяся нежностью, призывала кого-нибудь, кто бы, взяв на себя командование бунтовщиками, помог им выполнить их зловещее дело! Может быть, она и огорчалась, что ее муж, слишком застенчивый и беспечный, не хотел сделаться этим желанным начальником и, предшествуя публичной трагедии, имевшей место в марте 1801 года, домашняя драма, смущавшая уже в этот момент семейный очаг великого князя, быть может, имела главным своим источником это несогласие. Подобные инциденты, быть может только случайные, впрочем, больше не повторялись, и в течение двух следующих лет Павел, обманутый встречаемой им всеобщей покорностью и отвлеченный также великими событиями, в которых он нервно, хотя и бесплодно, принимал участие, успокоился. Однако с середины 1800 года у него появились новые поводы к беспокойству. Вокруг него нагромождались обломки, и небосклон темнел. Его разбитое семейное счастье и обманутые надежды, разрушенный им самим идеал частной и общественной жизни не могли, при всей его ненормальности, не внести некоторого смущения в его ум. Он казался подавленным и грустил. «Наш образ жизни невесел, — Писала Мария Федоровна Нелидовой в мае 1800 г., — так как совсем невесел наш дорогой государь. Он носит в душе глубокую печаль, которая его снедает. От этого страдает его аппетит... и улыбка редко появляется на его устах». В это время Павел также с лихорадочным нетерпением ожидал дня, когда он получит возможность оставить все свои резиденции, какие только до тех пор выдумывала его фантазия. Ни в одной из них он не находил себе больше покоя и не чувствовал себя в безопасности. Ему нужен был укрепленный замок, крепость, гранитные стены, окружающие их глубокие рвы, подъемные мосты, преграждающие к ним доступ и с безумной поспешностью стали подвигать постройку Михайловского дворца с помощью указов и миллионов. VI Это новое жилище, представлявшее собой неприступную крепость, должно было быть также великолепным дворцом. Как во многом другом, в чем он хотел проявить свою полную противоположность взглядам и образу жизни матери, Павел быстро отстал от своего увлечения деревенской простотой. Этому способствовали впечатления, вывезенные из Франции, а также вкусы Марии Федоровны, страстно любившей, несмотря на Этюп, пышность и этикет, как все немецкие принцессы ее времени, для которых солнце восходило в Версале. Мы видели, во что обратилась уже во время коронации в Москве Павловская пастораль, и на этом пути сын Екатерины тоже проявил крайности своего ума. Двор Северной Семирамиды считался самым блестящим и пышным в Европе; ее сын, однако, убедился, что императрица не требовала в достаточной мере почета, должного величию императора. Он хвастался, что введет и там такую же строгую дисциплину, как в полках. Он соединял Версаль с Потсдамом, без некоторого влияния и азиатского церемониала, который еще так недавно царил в старом Московском Кремле. Он хотел даже, чтобы дамы становились на колени, целуя его руку, и выполнение этого изъявления уважения требовало целого ряда движений, реверансов и пируэтов, довольно трудного исполнения. Если молоденькая фрейлина делала какое-либо упущение, ее грубо выгоняли вон и называли дурой! Тем не менее, на другой день она должна была снова явиться. Но часто при входе лакей останавливал ее словами. — Вы недостойны предстать сегодня перед Его Величеством! Подобное обращение подняло вначале целую бурю, а потом все перестали придавать ему значение. Те, кого это касалось, уходили, пожимая плечами, потому что Павел не щадил никого. Он сделал резкое замечание обеим своим невесткам, Анне и Александре, которые, когда должны были зимой сопровождать его при одном выезде, не позаботились снять шубы, войдя в плохо протопленный зал ожидания. Не менее требовательная Мария Федоровна, сорвала с корсажа своей невестки букет живых цветов, который, по ее мнению, плохо шел к парадному платью. Как и в военной жизни, пунктуально выполняемое расписание определяло в малейших подробностях для членов императорской семьи и их свиты назначение каждого момента их существования. Государь вставал между четырьмя и пятью часами и до девяти работал в своем кабинете, принимая служебные рапорты и давая аудиенции. Затем он выезжал верхом, в сопровождении одного из своих сыновей, обыкновенно великого князя Александра, чтобы посетить какое-нибудь учреждение или осмотреть работы. От одиннадцати до двенадцати развод, потом еще занятия до обеда, подававшегося ровно в час. Стол накрывался только на восемь приборов, а за ужином собиралось вдвое или втрое больше приглашенных. После короткого отдыха новый объезд; опять занятия от четырех до семи часов; потом собирался придворный кружок, где государь заставлял себя часто долго ждать, но сам не допускал, чтобы были запоздавшие. При его появлении ему подавался список присутствующих лиц, и он карандашом отмечал имена тех, кого желал оставить ужинать. Иногда, обходя собравшихся, он обращался к некоторым лицам, но разговоры между присутствующими были запрещены. В тот момент, когда часы били девять, открывалась дверь в столовую. Государь входил первый, подав иногда, но не всегда, руку государыне. Бросая вокруг себя неизменно суровые, а часто гневные взгляды, он резким движением передавал перчатки и шляпу дежурному пажу, который должен был их принять. Он садился в середине стола, имея по правую руку государыню, а по левую своего старшего сына. В этот момент приказ о молчании отменялся, но никто не смел этим воспользоваться, кроме как для того, чтобы ответить императору, который обыкновенно обращался только к сыну или графу Строганову и разговаривал с ними в присутствии безмолвных гостей. Чаще всего, между едой, он ограничивался тем, что обводил вокруг стола глазами, исследуя лица и замечая позы. Из причуды, или по рассеянности, одна дама не сняла за столом перчаток. Император позвал пажа и, указав на нее пальцем, очень громко сказал: — Спроси, нет ли у нее чесотки! Иногда, когда Павел бывал в хорошем расположении духа, он приказывал позвать придворного шута, Иванушку. Он имел еще придворного шута, и это не является полным анахронизмом. Со времени Виктора Гюго, Ланжели считался во Франции последним представителем подобной профессии в свите Людовика XIII. Но это фантазия поэта произвела анахронизм. В действительности исторически этот тип относился к более позднему времени. Он фигурировал в Олимпе Людовика XIV, и не в последний раз. У Марии-Антуанетты было еще, по-видимому, нечто подобное в ее внутренних покоях, а в России, как и в Германии, традиция эта сохранялась гораздо дольше. Взятый из челяди Лопухиных, Иванушка не обладал такой находчивостью, как знаменитые исполнители подобной роли. Его остроты, произносившиеся с рассчитанной дерзостью, представляли собой обычно лишь эхо и средства интриги. Если, вместо того, чтобы посмеяться, государь оскорблялся каким-нибудь смелым намеком, злой шут старался приписать эти слова тому лицу, за нанесение вреда которому ему заплатили. Как Ланжели, он в конце концов сломал себе, впрочем, шею в этой опасной игре. Однажды, когда он более или менее забавно высмеивал то, что родится от того или другого, Павел спросил: — А от меня что родится? — Разные разности, — ответил шут, на этот раз плохо вдохновленный, — места, кресты, ленты, щедроты, галеры, удары кнута... Он был прерван неистовым криком: — Вон! В кандалы! Бить его нещадно! Так как за него вступились его многочисленные защитники, Иванушка отделался удалением в Москву, где дожил свой век в доме Анастасии Нащокиной, знаменитой красавицы того времени. После ужина, если Павел бывал в хорошем расположении, он забавлялся тем, что разбрасывал по углам комнаты десерт со стола, пирожные и сладости, которые старались поймать пажи, перебивая друг у друга лучшие куски. В десять часов вечера день кончался. Император удалялся к себе. Крайне многочисленный при Екатерине, придворный персонал был теперь очень сокращен и ограничен, даже для больших воскресных приемов, чинами первых пяти классов, а к концу царствования сокращался все более и более. С 1 сентября 1800 г. офицеры Гатчинского гарнизона не получили более, как прежде, права входа в придворный театр и церковь. Павел нашел среди них подозрительные лица. В этом тесном кругу он не допускал, однако, никакой интимности. Он ничего не оставил от изящных вечеров Эрмитажа, где, изгоняя всякий этикет, Екатерина отдыхала от утомления властью и церемониалом. Он сохранил эти собрания, но, как говорит графиня Головина, «это было блестящее сборище военных и статских, соблюдающих в присутствии государя строгий батальонный устав»; он вносил туда принужденность и скуку, следовавшие за ним всюду. И это была еще одна из причин, почему желали от него отделаться. Там, как и везде, все имело свои правила: костюмы и жесты, слова и позы. Во время водосвятия — церемонии, имеющей место в январе, при двадцати градусов мороза, устав требовал, чтобы присутствующие являлись без шуб, в шелковых чулках и бальных башмаках. В каком-то году князь Адам Чарторыйский упал, пораженный ударом, многие принуждены были слечь в постель по возвращении домой. Павла это не взволновало. Когда вечером ему доложили об этих случаях, он только удивился. «Мне было жарко!» сказал он. Он не допускал никаких нарушений этих неумолимых приказаний; не терпел никаких послаблений, даже на даче. В Павловске или в Гатчине устав предписывал частые прогулки верхом, в которых должны принимать участие императрица и дамы ее свиты, но эти развлечения устраивались, как похоронное шествие, или эскадронное ученье: друг за дружкой, попарно, при полном молчании! Единственное исключение: иногда государь принимался играть со своими младшими детьми; и какая удивительная снисходительность: он разрешал, чтобы, держа на руках одного из них, кормилица оставалась сидеть в его присутствии. Мария Федоровна была менее снисходительна: она неизменно требовала, чтобы при ней стояли даже ее лучшие друзья, которые, как, например, госпожа Ржевская, были ей преданы и из-за нее страдали. Поставленный на такую ногу, этот двор достиг желанной пышности, но был ужасно скучен. Кроме императора и императрицы, все испытывали ощущение, что живут в тюрьме и стеснены невыносимо, и даже отсутствие их величеств не вносило облегчения в эту ежедневную пытку. Устав оставался в силе, и великая княгиня Елизавета, вообразив, что отъезд императорской четы в Ревель, в июне 1797 г., обеспечит ей несколько мгновений свободы, быстро обманулась в своих иллюзиях. «Надо вечно сгибаться под гнетом, писала она на другой день матери. Было бы преступлением дать нам хоть один раз подышать свободно... Императрица желает, чтобы мы жили во дворце во время их отсутствия… чтобы каждый день мы, как и все остальные, были в полном параде, как в присутствии государя... чтобы это имело вид двора (pour que cela ait l’air cour)... Сегодня день Св. Петра; после спектакля будет празднество в парке. Все это прекрасно, великолепно, но пусто, скучно». Все разделяют такое впечатление, и все хотят, чтобы все это окончилось, вспоминая время, когда при Екатерине жилось так хорошо. Церемониал не ограничивался, наконец, внутренней жизнью императорских дворцов; он продолжался за их стенами и распространялся на улицу. При приближении к каждой резиденции прохожие обязаны были снимать шляпы во всякую погоду, а кучера, которые по местным обычаям держат вожжи двумя руками, принуждены были брать свою шапку в зубы. Защитники Павла говорили, что он был чужд распоряжению, истолкованному в этом смысле слишком усердным чиновником. Однако, без вмешательства грозного Архарова или какого-либо другого полицейского, государь требовал, чтобы дамы, самого высокого круга и очень преклонных лет, выходили из карет, чтобы поклониться ему при встрече с ним, рискуя попасть, в бальных туфлях, в грязь или в снег. В случае неисполнения этого требования, карету задерживали и конфисковывали, а кучера, лакеи или гонцы подвергались телесному наказанию, которое иногда разделялось и владелицей экипажа. Мужчины должны были, кроме того, снимать с себя шубы и становиться во фронт. Для женщин Павел иногда допускал отступления от правила, прося любезно ту или другую из них не беспокоиться. Госпожа Виже-Лебрён уверяет, будто она была в числе этих привилегированных. Но госпожа Демòн, жена основателя одной очень известной гостиницы, искупила в исправительном доме свою вину в том, что недостаточно поторопилась сойти в грязь. Чтобы избежать той же участи, одна актриса из французского театра, m-lle Леруа, выскочила из кареты так поспешно, что поскользнулась на подножке. — Que voulez-vous de plus? Mérope est à vos pieds! [8] — падая, продекламировала она. Но мы не слыхали, чтобы Павел взял на себя труд поднять хорошенькую актрису. Все это, под влиянием азиатского атавизма, сильно отдаляло его от Версаля, и разные другие причины мешали ему следовать образцу, поразившему его воображение. Одной из них было желание подражать Фридриху II. Оно, к несчастью, противоречило стремлению копировать Короля-Солнце. Подобно философу в Сан-Суси, сын расточительной Екатерины, сам тоже очень расточительный, имел однако претензии на экономию и простоту. Он показывал с гордостью князю Чарторыйскому шляпу, на которой износился галун. Зимой и летом он носил одну и ту же шинель, у которой меняли только подкладку, смотря по сезону. Объезжая губернии, он любил останавливаться в крестьянских избах и запрещал, под угрозой самых строгих наказаний, всякое приготовление к его приему. Между тем самые незначительные его переезды напоминали выступление в дорогу каравана. Они требовали не менее пятисот тридцати пяти лошадей. Ни роскошных экипажей, ничего блестящего и нарядного, но много народу в многочисленных повозках, из которых большинство было не что иное, как кое-как запряженные таратайки. И эти люди уничтожали при проезде столько съестных припасов, что их хватило бы на целый городок. Вот что требовалось для каждого стола в походную кухню государя; несколько пудов свежей говядины, целый теленок, два козленка, один баран, два поросенка, две индейки, четыре пулярки, два каплуна, от шести до десяти кур, четыре пары цыплят, две пары глухарей, три пары куропаток, четыре пары рябчиков, три с половиной пуда лучшей крупитчатой муки, десять фунтов сливочного масла, столько же кухонного, сотня яиц, десять бутылок густых сливок, десять бутылок молока, десять фунтов соли, ведро кислой капусты, пятьдесят крупных раков, четыре фунта крупы, рыбы живой на два блюда в скоромные дни и на двенадцать в постные; сверх того, огурцы, шампиньоны, лимоны, разная зелень и проч. Принимая во внимание число человек, которых, надо было накормить, это немного, и один аппетит Людовика XIV требовал в другом роде изобильных меню. Разница между Версалем и Гагчиной чувствовалась еще сильнее в явлениях нравственного порядка. Король-Солнце отражал в своей сверхчеловеческой личности сияние целого созвездия звезд разной величины, которые все способствовали величию этого центрального светила и составляли с ним неразрывное целое. Но, верный своему понятию о царе, Павел считал все, что было вне его личности, пылью, состоявшей из темных и инертных атомов. Один он выводил их из ничтожества, куда мог снова возвратить через несколько мгновений. Один он давал им жизнь, и свет, и тепло. — Знайте, сударь, что в моем государстве велик только тот человек, с кем я говорю, и пока я с ним говорю. Мы не знаем достоверно, произносил ли действительно эти слова сын Екатерины, и кому именно они были сказаны, так как свидетельства разноречивы. Говорят, что Дюмурье один из тех, кто их слышал. Если они и не принадлежат самому Павлу, то, без сомнения, кто-нибудь, знавший его очень близко, великолепно выразил ими самую основную его мысль. Этот самодержец был всегда неизменно уверен в своем величии и мудрости, в своей доброте и добродетели, во всех качествах, которые присущи если не ему лично, то по крайней мере божественному началу, которое он воспроизводил в действительности. Разве он, представитель Бога на земле, не принимает участия в Его совершенстве? Оставаясь при этом убеждении, он не переставал «важничать перед самим собою», как говорила великая княгиня Елизавета, и «фанфарон абсолютизма», по выражению княгини Дашковой, он обставил свой двор так, чтобы тот служил главным образом театром для его актерства. Но, задуманный и поставленный таким образом, спектакль становится невыносимым для остальных участвующих, и после трехлетнего царствования Павел испытывал ощущение, что среди этой великолепной обстановки почва уходит у него из-под ног. Тогда со слепой торопливостью человека, который боится, он стал думать только о том, как бы бежать, переменить местожительство, найти неприступное убежище. Он ринулся навстречу своему жребию. VII Он родился в Летнем Дворце, обширном деревянном здании, построенном еще в царствование Елизаветы. Немного дней спустя после рождения внучатого племянника государыни разнесся слух о видении, которое будто бы имел перед необитаемым в то время дворцом стоявший на часах солдат. Он рассказывал, что ему явился Архангел Михаил. Легенда завладела мистически настроенными мыслями Павла, и было решено, что старое здание получит название Михайловского замка и будет заменено новым, более величественным, из тесаного гранита. Сначала предполагалось только это; но мало-помалу мистицизм и тревога, воспоминания о Версале и средневековые представления комбинировались в воображении государя, и у него возникла другая мечта — о сказочном замке, осуществление которого было возложено на архитектора масона Ивана Баженова. Но так как этот художник заболел, его планы были переделаны Бренна, простым каменщиком, привезенным из Италии одним польским вельможей, и его участие неприятно отразилось на работе. По виду здание напоминало стиль итальянского ренессанса, но приноровленного к вкусам ремесленника. Расход на постройку и внутреннюю отделку за три года дошел официально почти до двух миллионов рублей, а в действительности до гораздо более высокой суммы, так как Бренна нашел в этом источник значительного состояния, оставленного им сыну, который женился на дочери князя Кутузова. Правда, употребленные в дело материалы были не первого сорта. Сохраненный в одних только нижних частях здания гранит, из которого Павел хотел создать себе защиту, был заменен в других этажах самыми обыкновенными кирпичными стенами, покрытыми ужасной мазней, в которой преобладал любимый цвет фаворитки. Так как государь помогал своими повелительными указаниями и даже, говорят, своими кроки, общий вид представлял собой ужасное, грубое несоответствие форм и тонов, странную смесь роскоши и крайней простоты, и полнейшее отсутствие гармонии и артистического чувства. По преданию, Павел еще требовал, чтобы эмблемы императорской власти фигурировали в самом нелепом изобилии во всех орнаментах; но главной его заботой было приблизить час его переселения в это мало привлекательное жилище. 1-ю ноября 1800 года, сгорая от нетерпения, он раньше обыкновенного возвратился в Петербург. Но дворец-крепость еще не был, однако, готов к его принятию: стены еще не успели просохнуть. Наскоро украсили их деревянными панелями, скрывшими на короткое время пропитывавшую их сырость; но она не замедлила выступить из щелей. Живопись, сделанная по свежей штукатурке, начинала уже стираться настолько, что в одной комнате Коцебу не мог различить рисунка над дверью. Картины, мебель, обои настолько портились, что на другой день после смерти государя пришлось вынести все, чтобы избавить от полного разрушения. Густой пар наполнял комнаты, мешая людям узнавать друг друга, несмотря на обилие огней. Едкий запах, исходивший от стен, по которым текли негашеная известь, масла и лаки, стеснял дыхание посетителей. Здание было негодно для жилья. Тем, кого Павел хотел обречь на житье в нем вместе с ним, казалось, что они рискуют там, как и он, задохнуться. И они повторяли: «Император сумасшедший!» и: «Это не может продолжаться!» Дух возмущения охватывал весь двор, от камергеров до лакеев, и, желая во что бы то ни стало поселиться в этом неуютном жилище, Павел толкал всех своих приближенных на сообщничество с теми, кто караулил уже случай от него отделаться. Он не остерегался. 1-го февраля 1801 года он уже спал в той комнате, где через 6 недель должен был погибнуть. На другой день он дал бал в этой новой резиденции, которая, несмотря на свое положение в центре города, была официально названа пригородной и устроена, как крепость. Она получила многочисленный гарнизон. Вооруженные посты заняли все выходы, наблюдали за всеми окрестностями замка, как Павел желал, чтобы называли этот дворец. Он назначил кастеляна Брызгалова, носившего еще 30 лет спустя уродливую форму, в которую его нарядили. Два раза в день опускались подъемные мосты, для пропуска «службы сношений с городом», организованной на немецкий лад, и при громких трубных звуках и щелканье бича почтальоны проходили за ограду и приносили почту. Павел всем этим бесконечно забавлялся; но, главным образом, наслаждался иллюзией, что наконец-то он в безопасности. Он еще умножал меры предосторожности до того, что устроил около своих апартаментов маленькую кухню, где, конечно, хотел, чтобы ему приготовлялись кушанья надежным лицом, в том случае, если бы попытки к отравлению, которых он всегда боялся, доставили ему более сильное беспокойство. Но он рассчитывал жить спокойно и счастливо в этом так хорошо защищенном убежище и пользоваться там всякими удобствами. В то же время там поселилась и княгиня Гагарина, в помещении, сообщавшемся с его апартаментами потайной лестницей, и ходили слухи, что государь хочет отвергнуть свою жену, чтобы жениться на этой фаворитке, разведя ее с мужем. Он, как уверяли, испрашивал для этого и получил разрешение с.-петербургского архиепископа Амвросия, чем и объясняли его внезапное возвышение в сан митрополита. Некоторые, однако, думали, или делали вид, что думают, что, так как госпожа Шевалье получила уже по ночам доступ в новый дворец, то актриса одержит верх над знатной дамой, если только обе они не будут заменены какой-нибудь новой, пока еще неизвестной, соперницей. Действительно, в этот момент говорили, и, кажется, не без основания, о двух женщинах, что они беременны от Павла. Отец ожидаемых малюток обратился, через посредство доверенного камердинера, Кислова, к помощи придворного акушера Сутгофа и сообщил об ожидавшемся событии великому князю Александру. Одна дочь, матерью которой была госпожа Юрьева, камер-юнгфера императрицы, воспитывалась впоследствии в Павловске, на попечений великодушной государыни; но она умерла в раннем возрасте. К этим фактам, почти исторически установленным, злобная молва присовокупляла другие, более компрометирующие. Участники уже составленного заговора старались распространять из циркулировавших слухов именно те, которые могли более всего лишить уважения несчастного царя и сделать его ненавистным; но Павел и сам способствовал подтверждению этих басен. VIII В промежутках между двумя вспышками нежности или любезности, он публично, в присутствии небольшого числа свидетелей, обходился с женой с возрастающей грубостью и обыкновенно относился так же к двум старшим сыновьям, отдавая открыто всю свою привязанность младшим, Николаю и Михаилу. Этого было достаточно, чтобы люди вообразили, будто он намерен назначить одного из них своим наследником. Тщетно Александр, чтобы обезоружить недоверие и гнев отца, пускал в ход весь свой запас — а он был велик — хитрости и притворства. Кроткий, покорный, терпеливый при всяком испытании, стараясь выказывать еще больше предупредительности и уважения, он напрасно вел уединенную жизнь с женой, окружал себя исключительно людьми, преданными государю, не принимал никого, разговаривал только в присутствии императора, — Павел не унимался. Плохо осведомленный, он не имел понятия об истинных чувствах своего сына, который, впрочем, скрывал их и от самого себя; но, несмотря на то, что государь испытывал до известной степени сознание безопасности под покровом архангела Михаила, его обычное недоверие ко всем людям вообще не покидало его. Без всякой причины и даже вопреки здравому смыслу, он подозревал всех вообще, и своих близких больше других, и у него хватало неблагоразумия это выказывать. Вечно настороже, он следил за каждым движением своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входя в его комнату. Говорят, будто однажды он нашел у него на столе трагедию «Брут» Вольтера, раскрытую на странице, где находится следующий стих: Rome est libre, il suffit, rendons grâces aux dieux.[9] Вернувшись молча к себе, Павел, будто бы, поручил Кутайсову отнести сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на странице, где находится рассказ о смерти царевича Алексея. Таким образом, Александр имел два мотива для опасений, из которых один, более сильный, мог одержать верх над его застенчивостью и беспечностью и толкнуть в объятия тех, кто, спасая его, думал также спасти империю. Молодой великий князь скользил в этом направлении, и в Михайловском замке он получил новое и более серьезное основание для того, чтобы дать себя увлечь. 6-го февраля 1801 г. приехал в С.-Петербург племянник Марии Федоровны, принц Евгений Вюртембергский, будущий командир одного из русских корпусов в кампании 1812—1814 гг. Тогда это был тринадцатилетний мальчик, и, приглашая его приехать к тетке в Россию, Павел имел только в виду одну из тех любезностей, которые он любил перемешивать с неприятностями, постоянно доставляемыми им императрице. Но его разнузданное воображение все более теряло почву. Представляясь ему в русском драгунском мундире, в огромных сапогах, из-за которых он, стараясь опуститься перед царем на колено, упал, ребенок понравился государю. Поднимая мальчика и усаживая его на стул, Павел так порывисто его ласкал, что все обратили на это внимание. Увозя маленького принца после этой первой аудиенции, его воспитатель, генерал Дибич, не мог удержаться, чтобы не поцеловать его на лестнице, и сделал это так порывисто, что потерял свой парик. Едва успев вернуться к себе, новый фаворит получил Мальтийский крест, и визитеры стали толпиться у его дверей. В следующие дни он приводил в отчаяние своих приближенных тем, что устроил не вполне невинную игру с одной фрейлиной такого же возраста, как и он, из-за которой она подверглась мучительному наказанию. На одном придворном обеде, запутавшись шпорами в скатерти, он чуть было не опрокинул стол и еще раз растянулся во всю длину перед государем; но расположение к нему Павла, по-видимому, от этого не уменьшилось. Напротив, через несколько дней, видя себя все более и более окруженным почестями и знаками уважения и удивляясь этому, молодой принц узнал от Дибича, что государь решил женить его на своей дочери Екатерине, усыновить его и назначить своим наследником. В одной заметке, написанной уже позже, Евгений Вюртембергский обнаруживает свою уверенность в реальности намерений, приписанных в этом смысле государю. Он утверждает даже, что последний собирался заточить в монастырь свою жену и детей, за исключением Екатерины, если только он не обрекал Марию Федоровну да смерть от руки палача! Со слов ли Дибича, или как-либо иначе, эти новости распространились по городу и были встречены почти всеми с полным доверием, так как Павел своим поведением давал всегда повод к самым нелепым выводам. Княгиня Гагарина и Кутайсов слышали будто бы, как он сказал: «Еще немного, и я буду вынужден приказать отрубить некогда дорогие мне головы!» Или: «У меня есть план, который мне хочется выполнить и который сразу сделает меня моложе на 17 лет», — намек на возраст великого князя Николая, бывшего на столько же лет моложе своего брата Константина. Совершенно невероятно, чтобы кто-либо из них рассказывал о таких намерениях Палену, от которого будто бы узнал о них Беннигсен. Но в глазах всего света Павел был способен на все и принимал все более вид человека, стремящегося к удовлетворению своих страстей и причуд. Он сеял вокруг себя страх, смятение и то ожидание события страшного, и вместе с тем желанного, которое уже само по себе является при известных обстоятельствах причиной самых ужасных катастроф. Как ни старались оградить принца Евгения от городских толков, он все же не мог не замечать в городе и при дворе «всеобщего изумленного вида». Постоянное возбуждение императора и его «выходки» по отношению ко всем членам семьи также от него не ускользали. Разговор государя «изобиловал, — говорил он, — парадоксами и непонятной галиматьей». Иногда Павел казался выпившим и, несомненно, обманутый таким видом, молодой принц во время одного приема думал, что государь предается обильным возлияниям. Но воздержание никогда, кажется, не изменяло сыну Екатерины, и не на дне бокалов черпал он опьянение, мутившее его рассудок. Княгиня Ливен ни одной минуты не верила, что Павел хотел жениться на госпоже Шевалье. «Ему приписывали, — говорила она, — несообразности, о которых он вовсе и не думал». Но она уверяет, что поход в Индию атамана Орлова и его товарищей не имел другого мотива, как план, задуманный императором в минуту гнева, «истребить все сословие донских казаков». «Он надеялся, — говорит она, — что поход в середине зимы, болезни и война избавят его от всего рода». Она утверждает, что приказ о мобилизации касался также женщин и детей, и этот злобный расчет объяснялся «ненавистью государя к несколько конституционной форме управления в казачестве». А муж княгини был военным министром; он председательствовал в решении вопроса об экспедиции; он, по крайней мере, передавал относящиеся до нее распоряжения. В конце царствования княгиня Ливен слышала, как и все, что везде повторяют: «Это не может продолжаться!» В мрачном дворце, где, однако, балы и празднества следовали один за другим и где, по донесениям иностранных послов, «не переставало царить широкое веселье», Евгений Вюртембергский видел лишь тревожные взгляды, искаженные ужасом лица. Автор интересных мемуаров, И. И. Дмитриев, уверяет, впрочем, что народу на этих торжествах собиралось немного. Все старались держаться в стороне предвидении катастрофы. Полиция удваивала меры строгости до такой степени, что фактически столица находилась в осадном положении. «В девять часов вечера, после того, как пробьют зорю, ставили на больших улицах заставы и пропускали только врачей и акушеров». Погода, и без того всегда неприветливая в этом климате, в этот год зимой была особенно неприглядна. «Целыми неделями не показывалось солнце, — говорит другой современник. — Не хотелось выходить из дому. Впрочем, это было и опасно. Казалось, что сам Бог нас оставил». Катастрофа висела в воздухе и, как заметил князь Чарторыйский, вследствие того, что число лиц, ее подготовлявших, было очень ограничено, все до известной степени принимали участие в заговоре «сочувствием, желанием, боязнью и убеждением... смутным, но единодушным предчувствием скорой, давно желанной, неизбежной перемены правления, о которой говорили полусловами и которую непрестанно ожидали, не зная, когда она настанет... Среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия и несправедливости Павла, составлять на него эпиграммы, и придумывать самые чудовищные средства, чтобы отделаться от его правления... Это отвращение, которое неосторожно выражали при всяком случае, было государственной тайной, вверенной решительно всем, и все-таки никто ее не выдал, несмотря на то, что это происходило при монархе самом подозрительном и внушавшем страх». Несмотря на предосторожности, принятые к тому, чтобы дурные толки не дошли до принца Евгения, он все-таки улавливал в окружающем его шепоте роковые слова: «Это не может продолжаться!» Или же: «Государь сошел с ума!» В это время все были уверены, что какая-то болезнь тревожит рассудок государя и делает невозможным для него дальнейшее сохранение власти. Весной предыдущего года Роджерсон заметил уже прогрессирование тревожных симптомов в состоянии здоровья больного и в мыслях его подданных: «Тучи сгущаются, — писал он Семену Воронцову, — несообразности увеличиваются и с каждым днем делаются более заметными. Окружающие становятся в тупик. Даже фаворит (Кутайсов) начинает сильно беспокоиться, и я вижу, что все хотят устроиться при великом князе». И он советовал посланнику «подождать». Теперь, в феврале 1801 года, пользуясь симпатическими чернилами для переписки с Новосильцевым, находившимся также в Англии, Воронцов сам сравнивал Россию с кораблем, капитан которого сошел с ума во время бури, и он придумывал план спасения, для которого просил содействия у своего юного друга: «Помощник капитана, — говорил он, — молодой человек рассудительный и кроткий, пользующийся доверием экипажа. Я заклинаю вас вернуться на палубу и объяснить молодому человеку и матросам, что они обязаны спасти корабль, и что смешно бояться быть убитым этим безумцем капитаном, когда через несколько мгновений все, и он сам, потонут из-за его безумия». Будучи подвержен морской болезни, автор этого аллегорического послания говорил, что не может сам рискнуть пуститься в далекое путешествие, чтобы попасть на этот погибающий корабль, и так как Новосильцев отказался поехать туда, несмотря на его увещания, он был в отчаянии. Между тем в это время юный лейтенант и несколько человек экипажа пришли к соглашению, если не относительно средств, как отнять командование у сумасшедшего капитана, то, по крайней мере, относительно необходимости взять каким-нибудь образом руль из его сумасшедших рук. В своем же укрепленном дворце Павел лишил себя лучших средств защиты, — удалив постепенно последних истинно преданных ему людей. Аракчеев и Линденер были в ссылке с октября 1799 года, а в феврале 1801 года за ними последовал сам Ростопчин, замененный Паленом. Павел вверился своим палачам.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar