Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (9)

III. Брак с Мариной 11-го ноября 1605 г. в Краков прибыло посольство Дмитрия, уполномоченное просить согласия Сигизмунда на его брак с Мариной. В этот же день глава посольства Афанасий Власьев передал сандомирскому воеводе велико­лепные подарки будущего зятя — драгоценное оружие, пред­меты искусства, роскошные ткани и полмиллиона рублей чистыми деньгами, как было обещано в Самборе. Что касается Мнишеков, молодой царь не только всегда с честью исполнял обещания, но щедрой рукой переплачивал больше обещанного. Марина не была забыта, и ее доля, без сомнения, превосходила ее самые пылкие ожидания. Алмазы, жемчуг, чудные безделушки, среди которых особенно выделялись музыкальный инструмент в виде слона с золотой башней на спине и туалетная шкатулка в золотом быке; ткани огромной цены, редкие меха; она была осыпана драгоценностями! Масса оценивает в 130 тысяч слишком ру­блей то, что она получила от самого щедрого из женихов. Обручение справили 19-го ноября с истинно царской пыш­ностью. Ряд смежных дворцов на главной площади Кра­кова, — Мнишеков, Фирлеев, флорентинцев Монтелуппи, недавно переселившихся в Польшу, — были соединены пе­реходами, и в устроенной среди них церкви служил сам кардинал Мацейовский перед самым блестящим высшим обществом, какое только могла собрать Польша. Король, принцесса Анна Шведская, королевич Владислав, нунций, представители Венеции и Флоренции, сенаторы и сановники короны смешивались с родными и друзьями вое­воды. Когда Марина, сияя, как утренняя заря, появилась под руку с отцом, убранная как королева, в белой парче, покрытой жемчугом и сапфирами, со снопом алмазных колосьев над горделивым лбом, с загоравшимися властным огнем черными глазами — гул восхищенья поднялся вокруг. И в эту минуту исчезли все недавно раздававшиеся и упорно поддерживаемые сомнения и подозрения; их не разбудила ни одна фальшивая нота. Да и кто осмелился бы вспоминать их, когда сам король своим присутствием приносил кичливому повелителю «всея Руси» яркое свидетельство признания, когда, откинув зыбкой совестью былые колебания, сам Лев Сапега, великий канцлер литовский, открыто признавал в том, кого недавно чернил и обличал, мы знаем как, не только законного государя, но даже примерного монарха, даже орудие Провидения, ниспосланное для сближения двух народов. Все соединилось для полноты величия и радости торжественного события, даже нотка комизма, внесенная послом Дмитрия, немного, правда, в ущерб величественности церемониала. Судя по современным гравюрам, Афанасий Власьев в своем наряде из золотой парчи смотрел совершенным дикарем, и в этих условиях его манеры соответствовали внешности. На неизбежный вопрос, не давал ли царь обещания другой женщине, он отозвался неведением, а при обмене обещаний решительно отказался от посредни­чества служителя церкви: — «Я должен говорить с неве­стой, а не с вами!» крикнул он кардиналу. То же про­изошло и на брачном пиру: он с трудом согласился занять место рядом со своей государыней, а затем, видя, что она от радостного волнения не может есть, тоже не прикасался к блюдам. Когда провозглашали здравицы, он вдруг во весь рост пал ниц на землю: произнесли имя Дмитрия; и каждый раз при этом имени проделывал то же самое. За этим показным раболепием, превосходившим чрезмерной униженностью все требования архаического московского обычая, скрывалась задняя мысль: Власьев по-своему протестовал против некоторых мелочей этикета, недостаточно внимательных к достоинству его повелителя; отказ прикасаться к кушаньям объяснялся тем, что королю и его семье подавали на золотой посуде, а Марине и русскому послу на серебряной. Последовавший затем бал готовил ему новые обиды того же характера; гнев охватил его, когда Марина, протанцевав с королем и откла­ниваясь его величеству, бросилась на колени к его ногам. Сигизмунд не обращал внимания на посла, не торо­пясь поднял свою недавнюю подданную и величественно обратился к ней с длинною речью; его елейные выражения служили прозрачной оболочкой для политических внушений, в которых проскальзывала досада. Распространять славу Божию, хранить неприкосновенной любовь к родной земле, поддерживать дружбу между обоими народами, сближению которых послужил ее брак — такова задача новой царицы; она должна также заботиться, чтобы ее супруг исполнял обещания, данные Польше, и напоминать ему, чем он обязан королю. Иезуиты не могли вычеркнуть из па­мяти августейшего оратора договора, подписанного беззаботным и ветреным господарчиком в апреле 1604 г.[218] Блестящее брачное торжество имело свою обратную тем­ную сторону. Среди пышной обстановки, за кулисами кипели важные тревожные заботы. Когда вслед за торжеством, заглушая красноречие здравиц и приветствий, поэты Гроховский, Юрковский, Жабчиц, из приближенных Мнишека, настраивали лиры, чтобы воспевать все то, что сулит счаст­ливый брак, ту зарю нового будущего, которая открыва­лась для двух великих наций, — где-то в тени за ними, в тайных совещаниях ковались козни, чреватые гроз­ными осложнениями. Докучливый кредитор для Дмитрия, Сигизмунд был также неприятен значительному большин­ству своих подданных, как угрюмый, нелюбезный пове­литель. Говорили, что главный виновник его избрания и тор­жества, Замойский, теперь раскаивался в своем поступке. «Какого немого чорта-немца вы нам привезли?» — спрашивал он польских дворян, сопровождавших короля при его въезде в новое королевство. А ведь самые ярые враги нелюбимого государя, Николай Зебржидовский и Стадницкий, находились в дружеских отношениях с Дмитрием. Брат главного бунтовщика, Станислава, прозываемого Дьяволом, был назначен гофмейстером двора новой царицы; весь кружок старался сблизиться с диссидентами, пользуясь приятным впечатлением проявляемой новым царем терпи­мости в делах веры. Вслед за Власьевым в Краков прибыл один из польских секретарей Дмитрия, Станислав Слонский, со словесным поручением к сандомирскому воеводе и ко многим его товарищам по сенату, а немного позже в различных кружках зародилась мысль, что в это время состоялось соглашение между супругом Марины и коноводами партии восстания в Польше. Некоторые мемуаристы отметили эти подозрения, а на сейме 1611 г. они сложились в настоящее обвинение; замешанный в это дело Мнишек ограничился тем, что отрицал со своей стороны всякую прикосновенность к заговору.[219] В январе 1606 г. Ян Бучинский приехал в Кра­ков вместе с Михаилом Толочановым, доверенным лицом Дмитрия; они привезли новый запас денег для сандомирского воеводы, новые подарки Марине, а к Сигизмунду новую любезную просьбу относительно тех державных почестей, которые царь желал бы обеспечить своей супруге на время ее пребывания в Польше. Этим и огра­ничивалась миссия обоих послов; однако, необъяснимо как, она вызвала заметное волнение на Вавеле, где Дмитрия с его польскими друзьями тогда же прямо обвиняли в происках, имевших целью низложить Сигизмунда и заменить его «непобедимым императором».[220] Этот вне­запный страх, по-видимому, указывает на созревший уже заговор, слишком быстрые и недостаточно замаскированные успехи которого беспокоили самого Мнишека, и он довольно загадочным письмом увещевал зятя (25 де­кабря 1605 г.) [221] «не так спешить делом». — Через несколько месяцев, в марте 1606 г., когда сейм увлекался проектом союза с царем против турок, Лев Сапега, чтобы отделаться от проекта, очень ясно указал на эти преступные замыслы. Враги короля, заявил он, поддер­живали тайные сношения с Дмитрием и даже предлагали ему корону.[222] Такие указания, бесспорно, недостаточны, чтобы устано­вить достоверность события, если вообще таковая существует в исторической науке. Возможно, как это допускал недавно один польский историк,[223] что среди противников Сигизмунда один Станислав Стадницкий был достаточно «дьяволом», чтобы задумать и привести в действие такой план; но по многим признакам все еще на Дмитрия падают сильные подозрения в соучастии. Счастливый супруг Марины имел, впрочем, самые основательные причины «не слишком спешить» по этому крайне опасному пути. Как я уже намекал, этой интриге шла навстречу другая, не менее рискованная. Послы, число которых по дороге к Кракову все умножалось по воле царя, не все были ему одинаково верны. Иван Безобразов, отправленный в январе 1606 г., чтобы объявить о прибытии большого московского посольства для обсуждения союзного договора, близ Вавеля оказался носителем совершенно иного поручения. В тайной беседе со Львом Сапегой или Гонсевским, — тут свидетельства не сходятся, — он объявил себя тайным агентом Василия Шуйского, который вместе с Голицыными и другими боярами добивался вмешательства Сигизмунда — против Дмитрия! Недовольные жаловались, что король прислал им легкомысленного госу­даря подлого происхождения; они не могут больше выно­сить его тирании и распутства, горячо желают переменить государя и остановили свой выбор на сыне Сигизмунда. Тотчас, по совпадению далеко не случайному, иссякшие на многие месяцы потоки враждебных Дмитрию изветов и суждений возродились внезапно, словно хлынули из недр земных. Борша, бывший офицер польского легиона царя, позволял себе говорить, что в Москве супруг Марины уже провозглашен обманщиком, и его собираются прогнать. Такие вести сообщали сами братья Хрипуновы, так недавно и услужливо ручавшиеся в подлинности его личности! Швед, выдававший себя за лазутчика Марфы, распространял по Кракову известие, что бывшая царица не признала в нем своего сына. Так полякам, предлагавшим Дмитрию ко­рону Ягеллонов, москвитяне возражали предоставлением польскому королевичу шапки Мономаха. По отзыву Жолкевского, судя по его положению, хо­рошо осведомленного очевидца, Сигизмунд даль уклон­чивый ответ на это предложение.[224] Он поверил подлин­ности Дмитрия; если же правда, что он стал жертвой обмана, то не намеревался «мешать боярам самим решить свою судьбу»; сам не честолюбивый, король желал, чтобы и сын следовал его примеру, «и во всем полагался на волю Божию». Весьма вероятно, однако, что король не устоял на этом решении. Впоследствии, в беседе с преемником Рангони, Франческо Симонеттою, он признался, что пере­говоры с москвитянами по поводу его вступления на мо­сковский престол начались во время его свадьбы с эрцгер­цогиней Констанцией; а ведь, как известно, ее праздновали вскоре вслед за обручением Дмитрия и Марины. Верный Бучинский постиг это хитросплетение политических козней и оценил его тревожные последствия не только среди окружавших Сигизмунда, но и во всей стране. Внезапным переворотом в общественном мнении поляки вернулись к первым впечатлениям: Дмитрий на престоле не стоит Го­дунова! Новому царю приписывали пропасть зловредных замыслов. Пышный титул, какой он присвоил себе, вызывал негодование: — «Это нестерпимая обида Богу и королю!» заявлял влиятельный воевода познанский, Иероним Гостомский. Уведомленный в свою очередь, Дмитрий последовал двусмысленной и обоюдоострой политике, отвечавшей свойствам его ума и темперамента. Понимая необходимость обезо­ружить пробудившееся недоверие Сигизмунда, он доверил графу Рангони для короля самые заманчивые, успокоительные речи: в польском-де соседе он чтил скорее отца, не­жели брата, и решительно предлагал ему свое содействие, чтобы расправиться с узурпатором Карлом Шведским. Но в то же время, рассчитывая на поддержку своих сношений с польскими инсургентами, бывший протеже Сигиз­мунда осмелился намеками, но во всеуслышание отпираться от интимных обязательств, которые он принял на себя перед своим покровителем. Требуя признания за собой нового титула, он объяснял свою настойчивость — необхо­димостью противодействовать категорическим опровержением недавно распущенных слухов об уступке земель в пользу Польши, на которую он будто бы согласился.[225] Подобно Сигизмунду, он не мог остановиться на этих предварительных мерах. Мы увидим, как вместо войны с Турцией, предпринимаемой сообща с западными соседями, он предпочтет обдумывать совсем другой поход — по тому же пути, который привел его к престолу, только в обратном направлении.[226] Так подготовлялись события, которые вскоре вовлекли несчастную Московию в новую бездну кровопролитных бедствий и тяжких междоусобий. Мнишек с дочерью как бы предчувствовали их еще на пути к Москве, так медленно подвигались они вперед, жестоко испытывая нетерпение Дмитрия. IV. Из Кракова в Москву Марина покинула Краков через 10 дней после своей свадьбы, уклоняясь от празднеств, сопровождавших бракосочетание Сигизмунда и эрцгерцогини Констанции. Среди них щепетильность Власьева и новой царицы, в которой она быстро развилась, могла бы подвергнуться новым уколам. Однако стремление молодой женщины соединиться с супругом не отвечало его ожиданиям. Целых два месяца она провела в Праднике, имении краковских епископов, где задержалась по многим причинам. Во-первых, Мнишек никак не мог управиться со своими приготовлениями под давлением многих затруднений, и прежде всего денежных, несмотря на щедрость зятя. Он делал долги и за свой кредит и за счет расточительного государя, постоянно просил новых пособий, опустошил даже кошелек самого Афанасия Власьева, впрочем весьма не объемистый. Дмитрий обра­щался к Марине с пламенными посланиями, а в ответ получал жалобы тестя и счета для оплаты.[227] Сама Марина не писала ни слова, хотя красавица-полька умела писать! Она только приберегала для иного случая обаяние своего эпистолярного стиля, не питая нежных чувств или беспечно не проявляя их, охлаждаемая, может быть, подобно отцу, ко­торый не решался спешить приездом, разными новостями, привозимыми из Москвы вместе с выпрошенными деньгами. Дмитрий был щедр, но, по-видимому, недостаточно крепок на своем престоле. Была и другая причина сдержанности, даже холодности: молодой государь горел желанием скорее видеть избранницу-супругу, но тело Ксении, «вылитое из сливок», ее красивые союзные брови не потеряли для него своего очарования. Ему приписывали и других любовниц, о чем Марина, следует думать, была осведомлена. Деньги были главным предметом забот Мнишека; но вот трижды во время дороги, в Минске, Смолевичах и Борисове, до­велось благодарить зятя за новые присылки и наконец убедиться, что никакая немедленная опасность не угрожает престолу, который должна разделять Марина, и сандомирский воевода решился напомнить слишком на многое пося­гавшему монарху об уважении к нравственности и приличиям. На этот раз Дмитрий немедленно уступил. Он не отвечал, не делал признаний; но бедная Ксения лишилась своих прекрасных волос и исчезла в застенке монастыря, где, по некоторым известиям, родила сына.[228] Приготовления к путешествию заняли три месяца, в течение которых отец Марины удвоил сумму долгов. Но он добился королевского приказа, избавлявшего его от судебного преследования на все время отсутствия, и мог сво­бодно разорять своих кредиторов. Походный караван окончательно снарядился в Самборе. Мнишек забрал с собою сына Станислава, брата Яна, племянника Павла, зятя Константина Вишневецкого, двух Тарло, трех Стадницких, Любомирского, Казановского, все представителей высшей поль­ской аристократии. Жены обоих Тарло служили статс-дамами при Марине, а г-жа Казановская сопровождала ее как гофмейстерина. В качестве фрейлины должны были довольство­ваться непредставительной, но очень преданной г-жей Хмелевской, дуэньей темного происхождения. Преданность была необходима, так как путешествие считалось опасным. Ду­ховенство занимало важное место в свите царицы. Самборский священник, патер Помаский не пожелал расстаться со своей духовной дочерью, а к нему присоединились семеро бернардинцев, и в числе их был веселый патер Анзеринус. Мнишек предпочел бы своих любезных иезуитов, но Марина не разделяла его склонности к чадам Лойолы. Только в последний момент вмешательство нунция побудило принять в число спутников патера Савицкого, которому, однако, не удалось попасть в духовники, — бер­нардинцы косились на него.[229] За этими лицами следовали другие священники, готовый персонал для будущих учреждений, которые Марина надеялась воздвигнуть на землях удельного княжества, обещанного ей по брачному договору. Мирские элементы каравана пополнялись большим числом торговцев, суконщиков из Кракова и Львова, ювелиров из Аугсбурга и Милана, искавших случая и мест для выгодного сбыта. Аптекарский помощник из Кракова вез очень разнообразный груз. В то время польские аптекари соединяли эту профессию с ремеслами кондитеров, пирожников и водочных мастеров. Станислав Колачкович вез поэтому все необходимое для фабрикации превосходных марципанов артистической выделки, которые своими остроумными фигурами должны были очаровать гостей на предстоящих в Москве пирах: Давид, играющий на арфе; Сусанна между двух старцев; немец, обнимающий куртизанку. Предприимчивый путешественник особенно рассчитывал на барыши от сбыта пера «феникса»; но его ожидало горькое разочарование: его купили всего за 20 польских злотых.[230] Станислав Мнишек вез с собою 20 музыкантов и шута из Болоньи, Антонио Риати. В итоге более двух тысяч путников, полных надежд на удачу и наслаждении, хотя и не без опасений за будущее, двигалось к цели, сулившей много привлекательного и немало неведомых опас­ностей. Отъезд состоялся 2-го марта 1606 г. В течение года сандомирский воевода вторично выступал вождем экспедиции, мирной на этот раз, но ему не более посчастливи­лось, несмотря на все его усилия установить среди буйного и изрядно распущенного полчища строгую дисциплину и чи­стоту нравов. Всем полагалось ежедневно слушать обедню; за пьянство, ссоры, ночной разгул строго наказывали; не допускалось присутствие женщин дурной жизни; купанье в ближайшей реке, даже смертная казнь за вторичный проступок угрожали тем, которые проникали в стан. Эти правила, текст которых сохранился,[231] совсем не испол­нялись, вследствие слишком частых и продолжительных остановок в пути, к тому же в неудобных, наспех устроенных помещениях. Только 18 апреля у Орши, по­клонившись последней католической колокольне и перейдя Иветь, путешественники вступили на московскую территорию. Два дня спустя в Лубно Михаил Нагой и кн. В. M. Масальский приветствовали Марину от имени царя, уверяя ее, что их повелитель ничего не пожалеет для удобства и приятности ее путешествия. И в самом деле, на пути к Москве построили 540 мостов. В Смоленске царице устроили великолепный въезд в обитых драгоценными соболями санях в 12 лошадей. Немного далее на Днепре понадобились паромы; один из них, слишком тяжело нагруженный, потонул с 15-ю людьми. Перепуганные спутницы Марины приписали свое спасение присутствию патера Анзеринуса, который отблагодарил за комплимент, заявивши, что он — benedictus inter mulieres.[232] 13-го апреля прибыли в Вязьму; Власьев передал Марине новые подарки; разумеется, ими рассчитывали изгладить из ее памяти Ксению; а воевода сандомирский расстался здесь с дочерью, чтобы раньше ее приехать в Москву, вероятно, желая лично убедиться в том, что она не подвергается опасностям. Как бы ожидая от него предупреждений, царица, в самом деле, останавливалась в Можайске, куда, по одному сомнительному известию, инко­гнито приезжал Дмитрий и провел двое суток; [233] затем останавливалась в д. Вяземе и, наконец, у ворот столицы в Мамонов, куда нетерпеливый государь являлся ночью, — но в присутствии нескольких дам, как рассказывает один из спутников; [234] большего московский этикет не допускал. Прием, сделанный в Москве Мнишеку, должен был ободрить его. Встречая знаки почтения, которые могли бы удовлетворить монарха, проезжая через триумфальные арки и собирая натурою и деньгами доказательства щедрости и богатства своего зятя, он ощутил всю полноту удачи, — исполнения своих горделивых мечтаний. И он выразил всю полноту своего удовлетворения в таких трогательных выражениях, что Дмитрий «плакал, как бобр», по словам одного очевидца. Тотчас назначили торжественный въезд Марины на 2-ое мая (ст. стиля); его церемониал был уже давно установлен до малейших подробностей.[235] Так, при виде царя Марина должна была первая поклониться ему, низко нагибаясь. Государь сделает вид, будто целует ее руку; но ей надлежало остановить его. Накануне этого великого дня, если верить патеру Лавицкому, приятельница бернардинцев почувствовала какие-то угрызения совести. Иезуит покоился в «беседке из зелени», как старался изобразить благосклонный историк, на самом деле, по указанию самого действующего лица, в гораздо более прозаическом «шалаше, сплетенном из ветвей», когда камердинер царицы пришел предупредить его, что она желает его духовной помощи. Хитрая полька, вероятно, получила кое-какие советы в этом смысле от самого Дмитрия, намеревавшегося продолжать свои заигрыванья со своими луч­шими пособниками из представителей католического мира, и в последнюю минуту она решилась подать эту милостыню отвергнутому духовнику. Иезуит не преминул, в чем можно быть уверенным, воспользоваться случаем, чтобы напомнить нечаянной исповеднице, чего ожидает от нее церковь и ее самые ревностные служители. Без сомнения, он получил множество самых одобрительных обещаний; подобно Дмитрию, Марина не скупилась на них; [236] но после коронации, с таким нетерпением ожидаемой, так же мало заботилась по чести исполнять свои обещания. V. Коронование Своим появлением перед подданными на пороге великолепного шатра у ворот столицы и шествием в Кремль среди блестящего поезда прекрасная царица должна была ослепить москвитян, но вместе с тем и причинить им некоторые огорчения. На этот случай она надела костюм, который они признавали польским; это был просто французский костюм по моде того времени: длинная стянутая талия, взбитые и поднятые вверх волосы, гофрированный воротник два фута в диаметр, который появляется на всех портретах этой государыни. Так одевались королевы Франции, и Марина, разумеется, полагала, что императрице всея Руси следует подражать им в такой день. Не могла же она не знать предрассудков страны, к которым отнеслась так вызывающе, страны, где вопрос о платье и до сих пор сохранил важное значение. Но если москвитяне рассчитывали, что она спрячет свои красивые волосы и не покажет тонкой талии, они требовали слишком большой жертвы от молодой особы, которая, вероятно, получала из Па­рижа свои корсеты и фижмы. Царица была полькой, и у ворот древней столицы, до сих пор еще близкой к Азии, два народа, чуждые друг другу вопреки завязавшейся между ними новой связи, сопро­вождая повелительницу, мерили друг друга взглядами до­вольно недружелюбными. Стоявшие шпалерами на пути дра­банты Дмитрия произвели на одного из польских спутников Марины впечатление сброда гнусных бездельников.[237] Они сдерживали своими бердышами толпу, среди которой татары, грузины, турки, персы и лопари напоминали о соседстве еще более диких стран. Смешиваясь с ди­кими криками инородцев, трескучие раскаты московских трубачей больно терзали польские уши. В свою очередь, вы­ходя из парадной кареты, запряженной 12-ю лошадьми ти­гровой масти, — из них некоторые, говорит один лукавый хроникер, были расписаны краской, ввиду трудности по­добрать редкостную запряжку, — и, вступая под темные своды Воскресенского монастыря, своего местопребывания до коро­нации, царица предложила оркестру Стадницкого сыграть под­ходящую к случаю польскую мелодию. Ее соотечественники тотчас грянули народную песню своей родины: «Всегда и всюду, в горе и в счастье я буду тебе верен!», что не особенно ласкало слух москвичей. Рачительный блюститель всех местных обычаев, Дмитрий не показывался среди провожатых; переодетый, он скрывался в толпе. Но, как мы знаем, в Воскресенском монастыре жила также Марфа, и потому он имел право явиться туда вслед за своей Мариной. Находясь в стенах Кремля, монастырь исполнял различные назначения. Он служил местопребыванием царских невест, а во мнении местных православных соединенная с супругом католическим священником Марина еще не вышла из этого звания. Ее коронование должно было сопровождаться вторым бракосочетанием, по обрядам греческой церкви. Часто случа­лось, кроме того, что монастырем пользовались как тюрьмой, заключая в него женщин, подозрительных или приговоренных к заточению.[238] Спутницы Марины нашли помещение зловещим. Не стало патера Анзеринуса, чтобы раз­влекать и подбадривать их: латинскому духовенству вход в монастырь строжайше воспрещался. Без священников, без мессы даже на Троицын день! Обе Тарло впали в отчаяние, г-жа Хмелевская плакала, не осушая глаз. Для полноты бедствий их отвратительно кормили в угрюмом монастыре и очень дурно обставили. Деликатный вкус польских шляхтянок оскорблялся московскими приправами, а утонченная воспитанность страдала от сношений с грубыми монахинями. Маленький людской мирок, привлеченный к участию в героической драме, путался в мелочах жизни. Дмитрий немного успокоил его присылкой польских поваров, а на другой день Мнишек усугубил удовольствия, передав дочери от имени государя сундучок с дорогими безделушками, которые она разделила между окружающими. Испытание длилось всего неделю. 6 мая (стар. ст.), за день до коронования и свадьбы, Марина могла занять приго­товленное ей во дворце помещение. Свадебный обряд, закреплявший ее союз с Дмитрием, не был простым повторением церемонии, со­вершенной по полномочию в Кракове; для местных казуистов эта последняя не шла в счет, тем более что само собой разумелось, что Марина, став супругой царя, порывала с католичеством. Непримиримые Гермоген, архиепископ казанский, и Иосиф, епископ коломенский, требовали вторичного крещения. Но этот вопрос неясен в православном учении, и Дмитрий нашел возможным избавить избранницу своего сердца от троекратного погружении по восточному обряду, отправив в заточение чересчур строгих архиереев. Прочие довольствовались миропомазанием, составлявшим необходимую принадлеж­ность коронационного обряда; сохранившийся отрывок церемониала сверх того свидетельствует о причащении Марины, и это двукратное подчинение греческому обряду признали равносильным отречению. Но причащалась ли в самом деле супруга Дмитрия под обоими видами? Важный вопрос, по поводу которого проливались потоки чернил, не подвинув вперед его разрешения, по мнению специалистов! Нет и намеков, что утвержденный и обнародованный церемониал не был с точностью исполнен во всех подробностях; свидетели же согласно показывают, что коронование и миропомазание совершались по греческому обряду, а при этом обязательно и причащение. Впоследствии это событие сделалось предметом торжественных прений, которые уже не оставляют места для сомнений. На соборе 1620 г. патриарх Филарет, очевидец и вполне сведущий человек, считал своего пред­шественника, патриарха Игнатия, повинным в том, что он причастил католичку.[239] Исчерпанный с точки зрения исторической, спор об этом возможен только в области вероисповеданий. Впрочем, он был поднят только в силу связанных с ним политических соображений, а свойство политики — все спутывать. Поляки и москвитяне, сторонники и противники Марины, охотно отрицали доказан­ный факт, одни — с целью защитить свою соотечественницу от позорного вероотступничества, другие желали объявить иноземку еретичкой и язычницей. Уверяли также, что днем бракосочетания выбрали четверг, вопреки каноническим правилам. Но эти правила возникли лишь в царствование Екатерины II. Бедная Марина! В этот день она все же принесла своим новым подданным гораздо более тяжелую для себя жер­тву, облачившись на этот случай в русский наряд, и каза­лась в нем «обремененной драгоценными камнями, а не украшенной ими» (magis onerata quam ornata, по выражению польского летописца). Повязка, которой она решилась накрыть волосы, правда, стоила 70 тыс. рублей, по словам другого историографа! На этот раз она также кротко подчинилась всем подробностям весьма сложного обряда. Вступив в Успенский собор, она обошла все иконы, благоговейно прикладывалась к каждой из них; невысокая ростом, она приподнималась по временам на своих маленьких ножках и даже прибегала к помощи скамеечки. Польки ее свиты подчинились этой необходимости с проклятиями в душе, возбуждая некоторый соблазн незнанием обычаев, прикладывались кое-как, к устам святых, а не к рукам, как полагается. В свою очередь, неприятно поразил их и Дмитрий: в течение бесконечных превратностей торжественного обряда он несколько раз прибегал к услугам окружавших его высших сановников, чтобы «поудобнее установить ему ноги». Так свободно обращаясь с Голицыным или Шуйским, мог ли он не быть подлинным сыном Грозного? Осмелился ли он, будь дело иначе, короновать свою Марину? Честь, оказанная Марине, заметим, не имела примеров в прошлом. Этой чести не удостоились ни Анастасия, первая лю­бимая жена Грозного, ни Ирина, ни Мария Годунова. Дмитрий пожелал короновать Марину даже ранее брачного венчания, что делало ее по званию независимой от этого союза; в случае развода она оставалась царицей: если бы Дмитрий умер раньше, она могла царствовать после него! Так и произошло, — прежде чем сделаться в глазах на­рода законной супругой царя, ненавистная чужестранка была миропомазана, возложила на свои украшения золотые бармы Мономаха и прошла через врата, доступные только государям. Свадебный обряд происходил за священным порогом, и только немногие из польских спутниц Марины получили разрешение следовать за нею в святилище. Осталь­ная свита волновалась: — «Что там делают с нашей го­спожей?» — шептали подозрительные шляхтичи. Их успо­коили, а получившие привилегию шляхтянки впоследствии забавляли земляков рассказами о странных обрядах, которые они видели, и которых, очевидно, не желали пока­зывать большому числу иностранцев. Он острили над ча­шей, из которой брачующиеся пили по очереди, хотя она служила красивым символом; самый проворный из них должен был раздавить ее, когда ее бросили на пол: знак его будущего главенства.[240] Чтобы избежать предзнаменования, способного встревожить зрителей, патриарх поспешил сам наступить на хрупкий хрусталь. Были строго исполнены и другие обычаи: при вы­ходе из храма дьяки сыпали на припавшую к земле толпу исконный «золотой дождь» из больших португальских дукатов и более мелких монет с вычеканенным к этому случаю двуглавым орлом. Высшие московские чины не брезгали вступать в борьбу из-за этих щедрот. Наоборот, поляки намеренно принимали безучастный вид; когда золотая монета упала на шляпу польского дворянина, он пренебрежительно стряхнул ее; антагонизм двух племен ярко сказался и в этом надменном движении. Это чувствовалось и после свадьбы. Дмитрий должен был покинуть объятия Марины ради аудиенции польских послов, Гонсевского и Олесницкого, прибывших в Москву одновременно с Мнишеком. Обыкновенно преувеличивают значение политических инструкций, официально данных Сигизмундом этим представителям. Вместе с проектом вечного союза, выработанного Львом Сапегой в 1600 г., они теоретически поддерживали программу, которой придер­живались обе страны в своих дипломатических сношениях до 1634 г.; но ни в Кракове, ни в Москве не создавали себе иллюзий относительно их действительной ценности; их единственною, истинною целью было — скрывать суть вещей, то резкое, непримиримое столкновение интересов, уже тогда разделявшее на два лагеря обе половины славянского мира. Требуя в это время возвращения не только Смоленского и Северского княжеств, но даже Пскова и Новгорода, как неотъемлемой части литовских владений, теперь приобретенных Польшей, Сигизмунд просто следовал вековой традиции. Эти требования возврата земель служили характерным вступлением к началу всех переговоров между Польшей и Московией; их скоро оставляли в стороне и переходили к конкретным прениям по очередным вопросам. Гонсевский и Олесницкий, без сомнения, держали их про запас. У нас на это нет точных указаний, так как они не имели времени приступить к обсуждению дел. Их задержали споры о титуле. Под впечатлением, может быть, тех внушений, органом которых служил в Кракове Безобразов, польский король решился резче подчеркнуть свое неблагосклонное отношение к притязаниям, заявленным Дмитрием; он ему теперь отказывал даже в титуле великого князя! Понятен гнев «непобедимого императора». Во время бурного свидания, рассказывают мемуаристы, он то снимал свою корону, обращаясь к посланникам с убеди­тельными речами, то в пылу гнева едва не бросил в них скипетром.[241] Это тяжелое пререкание произошло перед самой коронацией, и Дмитрий смирился, наконец, смирился перед самым тяжким для себя уничижением, приняв письмо Сигизмунда с оскорбительным обращением. Для него было слишком важно исполнить церемониал прежде, чем Марина и ее соотечественники узнают о происшедшем. После события можно было возобновить и даже обострить ссору. При­глашенные на пир послы не согласились довольствоваться отведенными им местами. В Кракове представитель царя занимал место за столом короля; они требовали одинаковой степени вежливости. Но Дмитрий уже вернулся к прежнему высокомерию. Власьев от его имени дерзко заявил обоим полякам, что их доводы не имеют значения; допуская к своему столу представителей папы или императора, король польский должен был допустить к нему посла царского; но самодержец всея Руси совсем не то, что король римский или епископ римский, — в его глазах последний поп равен папе! Гонсевский и Олесницкий могут оста­ваться дома, если они недовольны. Так они и поступили; воевода сандомирский принял их сторону и остался с ними. Дмитрию это было крайне неприятно, но он не уступил. Споры затянулись и на следующие дни, и послы понемногу склонялись к примирению. Кремль веселился. Пиры, концерты, балы во дворце сменялись без перерыва. Марина усердствовала во всю. Ради удовольствия польских гостей и своего собственного, она возвратилась к парижским лифам и фижмам; пресноту или излишнюю остроту московских блюд она исправляла сред­ствами более утонченной кухни: после «лебяжьих ножек в меду» подавали глазированные фрукты и мороженое за «бараньим легким в шафране». Задаваясь целью пленить своих угрюмых гостей, Дмитрий, со своей стороны, пускал в оборот все свои способности, свою обходительность. После стола он как бы искал их общества и по-приятельски беседовал с ними. Если польские солдаты подходили к стенам дворца, он приказывал вводить их в сени, уго­щать лучшим вином и пил за их здоровье. Он устраивал турниры, подобные краковским, и проявлял полное удовольствие, когда польские борцы давали москвичам по­чувствовать всю грубость их кулачных боев. Поощряя вдохновение Антонио Риати, шута Мнишека, он изрекал такие острые словечки, что они могли бы очень неприятно действовать на верноподданных Сигизмунда, если бы их слух недостаточно освоился с такими впечатлениями. Через несколько дней, сидя в пустынной части города, куда долетали только отголоски веселых собраний, Гонсевский и Олесницкий уже горели желанием принять в них участие. Может быть, они предвидели возможность вознаградить себя на чем-нибудь другом. Скоро установилось соглашение. Решили, что один из послов займет стол, смежный с царским. Марина сделалась еще очаровательней. Сам Д­митрий ради приема вновь прибывших оделся по-польски. Однако когда Гонсевский отказался встать, чтобы принять кубок, который государь благоволил ему послать, ему объявили, что его выбросят в окно за непослушание, — и он подчинился! На другой день, хотя опять Московия одержала верх, во дворце все еще делалось по-польски и в угоду Польши. На но­вый пир из москвитян пригласили только Власьева и кн. Масальского. Проведя три часа за едой и питьем, всю ночь протанцевали. К заре, переменив множество кавалеров, восхитительно танцевавшая Марина завоевала все сердца. Но Гонсевский и Олесницкий, танцуя с нею в одной кадрили, не сняли шляп, — Дмитрий приказал им сказать, чтобы берегли головы, иначе их снимут вместе со шляпами.[242] Царь опять заставил себе повиноваться; но этой новой победой он, может быть, подписал свой смертный приговор. Уступая требованиям и капризам молодого государя, послы Сигизмунда наводились ими на горькие размышления. Так вот в кого переродился скромный и робкий в Кракове проситель! Он уже походил на самых жестоких московских деспотов, чью наглость доводилось переносить Польше; он слишком ясно показывал, чего она могла ожидать от его гордыни и притязательности. Под такими впечатлениями происки агентов молодого государя, затевавшиеся в Кракове, принимали еще более угрожающий характер. Но Гонсевский и Олесницкий не могли не знать о происках с противоположною целью, орудием которых там же служил Безобразов; и хотя мы не имеем на это до­статочно достоверных указаний, но нам кажется вполне вероятным в эту пору сближение между польскими послам и недовольными москвитянами. При таких духовных сближениях создаются иногда положения, среди которых происходит нечто подобное тому, как в насыщенной электричеством атмосфере облака, встречаясь, порождают удары молнии. Дмитрий и Марина праздновали и веселились, в очаровании своего союза, которым увенчались их вожделения, в опьянении могущества, среди которого могли без отказа исполняться их желания; все окружавшее их соста­вляло рамку блеска и радости прекраснейшему сну, кото­рый может явиться людям. Они не прожили в нем и восьми дней! Скоро, подобно метеорам, они погрузятся в ночную тьму, которая разлучит и поглотит их жизненную долю; пора схватить хотя бы на лету их быстро промелькнувшие образы, особенно Дмитрия, — с Мариной мы еще встре­тимся, — и попытаться воспроизвести их очертания. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Катастрофа I. Императорская чета Благодаря одному из тех совпадений, которыми полны легенды всех стран, которыми создаются самые удивительные смешения, супруга Дмитрия не была незнакомкой в своей новой родине. В местной народной поэзии давно заняла видное место героиня с тем же именем — Марина, Маринушка, Маринка, с чертами, смутно напоминающими тот же женский образ. Она относится к фантастическому и величественному циклу Владимира. Эта героиня появляется среди гостей эпических пиров в Киеве и среди соперников грозного Добрыни, который в конце концов убивает ее. Она — чародейка и вещунья, еретичка и безбожница, даже распутная девка. Она соблазнила девятерых князей или богатырей, своих женихов, которых обратила в животных. Змея, обвивающая ее руку, — первый друг ее.[243] Несомненно, хотя варианты песен и не указывают на это, с приездом в Москву прекрасной польки, и особенно после катастрофы, разбившей счастье четы, в народном воображении произошло слияние этих двух женских образов. Черты их, сближенные и переплетенные, создали новое лицо, на которое обратили чувства и негодования, и гнева, и суеверного ужаса, навеянные легендарной героиней древности. Вторая Марина не заслуживала такого крайне немилостивого отношения, можно утверждать теперь. В роли, какую ей довелось играть, она проявила главным образом честолюбие, и, нужно сказать, честолюбие особенно пылкое и упор­ное, одну из тех страстей-сил, которые, овладевая всем существом человека, как бы упраздняют все остальные чувства и побуждения, — привязанность к родине или семье, честь и стыдливость, робость или сознание опасности. Сделавшись царицей ценою опасной ставки, эта шляхтянка пожелает во что бы то ни стало удержать хотя бы тень титула и положения, раз приобретенных, соглашаясь на все жертвы, пренебрегая всеми опасностями, но в сущности без серьезного размышления и расчета бросаясь от приключения к приключению, из объятий одного авантюриста к другому товарищу по легкомыслию или безумию, лишь бы он доставил ей иллюзию призрачного возврата к утраченному величию. Вообразите себе человека, разбуженного среди чудного сна, который и наяву упорствует в преследовании и попытках поймать рассеявшийся призрак, пятится задом, чтобы не пугаться препятствий, на которые наталкивается, закрывает глаза, чтобы не видеть пропастей, куда катится, с каждым шагом более израненный, более униженный, с каждым падением более безумеющий, и разбивается, наконец, в отвратительном закоулке, — такова история второй Марины. Дмитрий — более сложная личность. По точным свидетельствам, на редкость единодушным почти во всех оттенках, он был небольшого роста, но крепко сложен, с широкой грудью, сильными плечами, мощными мышцами и такими руками, что без усилия ломал подковы. На туловище коренастого силача — широкое лицо, смуглое, лишенное растительности; толстый нос с бородавкой, или синим рубцом, говорят другие; большой рот с тол­стыми чувственными губами; внешность, в совокупности своей не изящная, но, судя по некоторым портретам, вовсе не неприятная, производила впечатление ума, смелости и энергии. Я уже указывал на его искусство во всяких физических упражнениях. Прежние московские цари вообще им не отличались; обычай заковывал их в иератические позы, чем и довел Феодора до полной бездеятельности ума и тела. Считалось неприличным, чтобы московский государь садился на лошадь, не поддерживаемый несколь­кими придворными, и он взгромождался на седло, как парадный манекен. Кротость и тихий ход верховых лошадей, подводимых августейшему повелителю, тоже требовались искони заведенным порядком. Поэтому Дмитрий поражал пренебрежением к своему достоинству, когда выбирал самых горячих скакунов и вскакивал на них без помощи стремян. Когда же он осмелился с рогатиной в руке побороть медведя, все кричали о соблазне и бесчинстве. Внешности и силе отвечали и духовные свойства отважного наездника: бурный, стремительный темперамент, не лишенный, однако, гибкости; много смелости, большая уверенность в себе; много живости и пыла; привлекательный по природе, великодушный, но склонный к вспыльчивости, он так же быстро успокаивается, как легко раздражается; в характере его есть грубоватость, но без свирепых инстинктов предполагаемого отца; никаких излишеств в питье и пище. Соблюдая трезвость сам, Дмитрий ненавидел пьянство; но сластолюбие крепко сидело в нем; много чувственности, даже некоторая порочность: муж Марины, любовник Ксении обожал женщин; но если верить неко­торым отзывам, он проявлял вкусы восточного человека в распутстве; Петр Басманов и Михаил Молчанов служили у него сводниками, потаенными ходами приводя во дворец целый сераль, пользуясь даже населением соседних женских монастырей; составитель любопытного сказания кн. Хворостинин считался миньоном молодого го­сударя, что не помешало ему изобразить его разбойником в своем повествовании.[244] Дмитрий, как мы знаем, был страстный поклонник роскоши во всем; он предается ей без удержу и не смущаясь требует ее от всех окружающих. Его слава в этом отношении так быстро установилась и широко рас­пространилась, что торговцы и посредники в сбыте дорогих вещей со всех сторон стекались в Москву; даже принцесса Анна, сестра Сигизмунда, поручила одному из спутников Марины очень ценный ларчик, чтобы тот предложил царю приобрести его. Феодор и Годунов значи­тельно расширили довольно скромное жилище, которым довольствовались их предшественники. К полученным в наследство «золотой» и «грановитой» палатам Борис прибавил еще две, а к собственному жилищу, простому де­ревянному «двору», пристроил высокое каменное здание и украсил его садом. В соседстве с ними на обширном пространстве внутри Кремля стояли другие здания, служившие обыкновенно помещением для цариц под общим именем «теремов». Дмитрий нашел их тесными для себя. Так и в наши дни, как бы в память былых привычек предков к кочевой жизни, русские государи все еще очень непостоянны в жилищах: в Петербурге, как и Москве, новые резиденции возводятся с каждым царствованием и считаются дюжинами. Дмитрий не имел покоя, пока не поставил себе нового жилья. В том же Кремле, только ближе к Москве-реке, он велел наскоро построить себе новый деревянный дворец из двух корпусов, один для себя, другой для царицы. Он хотел ввести в них удоб­ства и убранства, какие видел в Кракове и Самборе: до­рогие ткани на стенах, занавесы на дверях и окнах, печи из зеленых изразцов. Эти нововведения тоже не понравились; но москвичи были особенно неприятно поражены и даже испуганы странным сооружением, постановка которого перед вышеописанными дворцами возбудила жгучее любопытство; свойства и назна­чение этого сооружения до сих пор не выяснены археоло­гами. Если верить одному благочестивому летописцу, Дмитрий думал изобразить в нем ад, куда рассчитывал вскоре отправиться на жительство. А пока, поставив в самом сердце святого города огромный котел, выбрасывавший пламя и тлетворные испарения, откуда выскакивали отвратительные чудовища с жадными пастями, он намеревался бро­сать в него православных, обличавших его проклятое еретичество.[245] Не приписывая его изобретателю таких злостных намерений, теперь полагают, что это сооружение имело два назначения: декорации для предполагавшегося фейерверка и военной машины, которая должна была улучшить действие прежних подвижных укреплений (гуляй-городов), употребляемых москвитянами того времени в своих военных походах.[246] Дмитрий был государь воинственный и склонный к пышности. Он начал тем, что завел себе гвардию, без которой обходились его предшественники, состоявшую из трех рот иноземных наемников в великолепных мундирах, под командой француза Якова Маржерета, шотландца Альберта Лентона и датчанина Матвея Кнутсена. Наряду с этим парадным отрядом он вооружал и другие, усердно занимался их обучением, наблюдал за маневрами, за упражнением в стрельбе, сам наводил пушки, устраивал примерные атаки, принимая лично деятельное участие в подобных боях. Предполагаемый сын Грозного более походил на Петра Великого. Как и будущий реформатор, он любил во все входить сам. Он возмущал москвичей и тем, что не почивал после обеда, как требовал обычай. Часы отдыха, которыми так дорожили все его подданные, он употреблял на посещение мастерских, где беседовал с рабочими, собственноручно брался за их работу. Глава армии, подобно полтавскому победителю, он исполнял обязанности простого солдата, охотно обменивался кулачными ударами в примерных боях, с увлечением перекидывался снарядами в виде снежных комков. На охоте он с большой силой и ловкостью владел луком и рогатиной. Как Петр Великий, он любил женить своих ближних и непременно присутствовал на свадьбах. Подобно ему, только в меньшей степени, он дерзко презирал все предрассудки и некоторые обычаи. В знак неуважения к ним он ел телятину и испытал из-за нее столкновение со своим любимцем Татищевым, который до того разгоря­чился, что наговорил ему грубостей. Говорили даже о его возмутительной привычке водить с собой собак в церкви, что крайне сомнительно. Враги укоряли Дмитрия, что он после свадьбы не посетил бани, как предписывал обычай. Однако Немоевский бесхитростно записал в дневнике, что пир на следующий день начался позже именно из-за продолжительного пребывания царя в очистительной бане. Опять подобно Петру, Дмитрий быстро раздражается и пе­реходит к ручной расправе, но он скорее успокаивается и забывает зло. Он гораздо мягче, но зато менее тверд, что способствовало его гибели. Но главное, хотя он и не имел времени развернуть свои способности, его умственное и нравственное содержание далеко не то, каким обладал Петр; у него нет дарований великого человека, как я говорил. Очень мало развитой, его ум скорее быстрый и решительный, нежели глубокий и основательный. Он царствовал всего одиннадцать месяцев, и, несмотря на его беспечность и гордую доверчивость, хлопотливые старания утвер­диться на троне оставляли ему мало времени для более производительного употребления своих способностей, а было бы несправедливо оценивать их только по результатам. Результаты эти очень слабы, насколько мы можем судить по дошедшим до нас свидетельствам; к тому же, как я уже указывал, в архивных документах этого времени замечается большой пробел, оставляющей широкий простор для сомнений и догадок.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar