Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (7)

V. Обращение в католичество Об этом обращении нам повествуют писатели, лучше меня осведомленные для подобного труда; и, без сомнения, с моей стороны было бы неразумно делать какие-либо поправки,[167] хотя в некоторых подробностях проницатель­ность этих историков пострадала, думается мне, от воображения некоторых набожных летописцев. Я не решился бы сказать, что в ту минуту, когда Дмитрий произносил перед отцом Гаспаром Савицким свое отречение, он действительно обнаружил ту жестокую борьбу, которая происходила в его душе, suspensus animo aliquantum mansit (порой он впадал в забытье); или, что впоследствии, за невозможностью поцеловать папскую туфлю, он пал ниц и сделал вид, что воздает ту же почесть башмаку Рангони. Во всяком случае, я склонен пред­полагать, что все произошло гораздо проще, и что, прини­мая активное участие в этой комедии, ни о. Савицкий — человек весьма догадливый, ни сам нунций, а тем менее Зебржидовский ни на одну минуту не дали обмануть себя. Ведь, конечно, это была комедия, и что бы ни думали и ни говорили впоследствии, но само иезуитское общество в ту пору не могло явно не признаться в этом.[168] Чтобы убедить нас в противном, указывали даже на нежное чувство Дмитрия к Марине, которое якобы побуждало его принять веру любимой женщины. Действительно, такое желание можно было бы предполагать в нем во время его первого пребывания в Самборе, в горячем порыве его зарождаю­щейся страсти. Но в Кракове, в переговорах об этом решительном акте, он обнаружил слишком много хладнокровия и искусства; он слишком умно изворачивался среди всех двусмысленных возражений и лукавых умалчиваний, чтобы можно было допустить, что им в этом случае руководит амур с завязанными глазами и пламенеющими стрелами. Тем не менее, 24 апреля 1604 года он, действительно, написал папе Клименту VIII пресловутое письмо, которому суждено было спокойно лежать в архиве Римского Инквизиционного Суда, подобно тому, как Вавельский договор лежал в королевской шкатулке. Он называл себя «самой жалкой овечкой», «покорным слугою» Его Святейшества; он отрекался от «заблуждения греков», признавал непорочность догматов веры «истинной Церкви» и, наконец, целовал ноги Его Святейшества, как «ноги самого Христа», и исповедывал полную покорность и подчинение «верховному пастырю и отцу всего христианства». В то же время, хотя он и рад был, что нашел вечное царство, более прекрасное, чем то, которое у него так несправедливо похитили, и выражал готовность, — если та­кова будет воля Провидения, — отказаться от престола своих предков, он допускал также, что Всевышний мог избрать его проповедником истинной веры, дабы обратить заблудшие души и возвратить в лоно католической церкви великую и набожную нацию. Польский текст подлинника этого письма составляет часть той загадки, которую мы обсуждали выше. Среди всех высказываемых по этому поводу предположений наиболее вероятным представляется мне то, которое допускает, что, употребляя этот язык, Дмитрий особенно старался подтвердить искренность своего обращения. И теперь еще поляки и католичество нераздельны в Русской земле. А претендент, действительно, имел основание использовать перед Святейшим Отцом все средства убедить его. За одну только нравственную поддержку он уступал Сигизмунду часть наследия своих предков и обещал свое содействие против Швеции; от Рима он ждал более действительной помощи. Папа не задумываясь давал субсидию Баторию для столь сомнительного завоевания Москвы; неужели он будет менее великодушен к законному наследнику Ивана IV, когда будущий царь, добиваясь возврата своего государства, кладет его к ногам папы? Увы! Климент VIII сделал то же, что сделал Сигизмунд. Подтверждаемое столь убедительным посланием обращение претендента было принято в Риме с радостью, и папа написал на полях письма: Ne ringratiamo Dio grandamente... (Возблагодарим премного Бога за это...) И иезуиты получили всякие полномочия использовать в религиозном отношении таким образом достигнутый успех; что же касается политической стороны этого дела, папа оказался, наоборот, крайне осторожным. Он соглашался не видеть более в Дмитрии другого португальского короля-самозванца, он не задумался ответить на его послание, назы­вая его «дорогим сыном» и «благородным господином», — но вот и все. А при отсутствии малейшего указа­ния, которое позволяло бы претенденту надеяться на более существенное доброжелательство, выражение «благородный господин» должно было показаться ему почти оскорбительным. Такое поведение папы объяснить нетрудно. В действи­тельности, тайное обращение Дмитрия в католичество не пред­ставляло сколько-нибудь надежной поруки: оно так же мало значило, как и поддержка, тайком обещанная королем новообращенному. Давая новый залог, Дмитрий только налагал на себя обязательства; но он тщательно скрывал свое отречение от находившихся в его свите москвитян и заранее требовал разрешения в день своего венчания на царство приобщиться святых тайн по православному обряду. Это было точное подобие той равно подозрительной игры, ко­торой предавался Сигизмунд, скрывая от своих сенаторов свои безмолвные обязательства по отношению к претенденту. И с той и с другой стороны эта игра затянулась. В указах, обращенных к малым сеймикам, король отклонял от себя всякую ответственность по этому вопросу. В январе 1605 года собрался сейм; депутаты превзошли даже сенаторов, явно выражая свое враждебное отношение к делу претендента; Замойский, насмехаясь над «этой комедией Плавта либо Теренция», осуждал предприятие с точки зрения морали и рассудка; сам Лев Сапега изменил своим сторонникам и присоединился к общему мнению; король совсем отошел к сторонке.[169] Он едва осмелился воспользоваться своей властью, чтобы противопо­ставить свое veto тому постановлению сейма, которое слишком прямо метило в Мнишека и им навербованных сторонников дела претендента. Принятый громадным большинством, проект резолюции обвинял их в государственной измене, как нарушителей мирного договора, заключенного с дружествен­ною державою, и требовал самых строгих мер возмездия. Король, оправдываясь уже сделанными разъяснениями и ранее обнародованными указами, отказался его санкционировать, — но принужден был ограничиться только этим. А если поль­ское правительство стало в такое положение, как могло папское правительство осмелиться проявить больше уверен­ности или больше смелости? «Благородный господин» собирался выступить на завоевание Москвы с отрядами, набран­ными сандомирским воеводой, и с горстью казаков: далеко ему было до Батория! Однако, при всем своем враждебном отношении, голосования сейма 1605 г. представляют одну многозначительную и довольно выгодную для претендента особенность: участники сейма неизменно называли его господарчиком. И напрасно приписывали этому термину презрительный смысл. Это только общеупотребительный польский перевод слова царевич, или, точнее, составленное на польский лад уменьшительное термина государь, которым еще и теперь величают в России монарха. Московский господарчик означало, про­сто, сын московского государя. В польском общественном мнении произошел поворот. И хотя Замойский, по другим причинам поссорившийся со своим государем, ненавидевший Мнишеков и к тому же совсем больной и чувствующий приближение конца, все еще упорствовал в своем презрительном скептицизме, большинство уступало очевидности; человек, которого король принимает у себя в Вавеле, и перед которым падает ниц все большее и большее число москвитян, не мог быть заурядным самозванцем. Но его дело по-прежнему не находило сочувствия в Польше. Напротив, Лев Сапега так заканчивает свою речь, которая верно передавала общее настроение: «Если Дмитрий погибнет, его неуспех падает на нас; если же он восторжествует, мы не можем льстить себя надеждой, что по отношению к нам он будет более верен, чем мы были по отношению к Годунову». Еще до того на сейме кое-кто высказывал такое мнение, что участие в походе претендента нескольких добровольцев, видимо, принадлежавших к числу самых неугомонных польских граждан, будет для республики истинным облегчением. Таким образом выяснялись отношения Дмитрия с Польшей и то участие, которое примет эта страна в его предприятии. Перед королевским veto резолюции сейма теряли законную силу, и Мнишек сохранял полную сво­боду действий; но, встречая всеобщее осуждение, политика Сигизмунда свелась к какому-то подобию неопределенного и ненадежного покровительства, беспрестанно отрицаемого. Литовский канцлер форменно уверял допущенного на сейм Постника-Огарева, что претендент не получит никакой по­мощи. Если — как это позволяли думать полученные в Кракове известия — «Лжедмитрий» проник уже в Москов­ское государство, то, не опасаясь вмешательства Речи Посполитой, царь властен поступить с ним, как ему будет угодно; если же господарчик снова появится в Польше, он будет схвачен.[170] Действительно, новообращенный выступил уже в свой изумительный поход, и мы последуем за ним. ГЛАВА ПЯТАЯ Победа претендента I. Дмитрий-жених Известив письмом папу о своем обращении в католиче­ство, Дмитрий в тот же день покинул Краков. Очевидно, прежде чем решиться на этот шаг, он размышлял и боролся до самой последней минуты. Он последовал за Мнишеком в Самбор, чтобы опять повидаться там с Мари­ной и приготовиться к войне за ту корону, которую он обещал возложить на чело прекрасной польки. Теперь свадьба была решена. Но какое печальное положение этого жениха! В награду за все, что он уже сделал, и за то, что ему придется еще сделать, жених, отдавая себя всецело, получал любимую женщину только по исполнении некоторых условий. Да, она будет его женой, но сначала пусть станет он царем. Сандомирский воевода сохранял за собой право отказать и тогда в руке своей дочери. Но, без сомнения, этого у него и в мысли не было! Мнишеки велико­душно соглашались разделить с претендентом все те блага, которые могло доставить затеянное им опасное предприятие, но они не намерены были брать на себя всю свою долю опасности. Марина была обещана только sub spe victoriae. Дмитрий, напротив, был связан ненарушимым обязательством и, кроме того, должен был заплатить на­личными за то немногое, что ему давали, как он платил и за не менее сомнительные милости Сигизмунда. Ожидая лучшего, он платил одной и той же монетой. Уже в феврале или в начале марта они свели счеты: особой грамотой Дмитрий уступал своему будущему тестю княжества Смоленское и Северское. Но той порой вмешался секретный договор, по которому польский король заявил притязание на львиную долю в тех же самых областях; не такой человек был Юрий Мнишек, чтобы удовольство­ваться остатком, и грамоту пришлось переделать на новых основаниях. Будучи влюблен и не имея никаких средств, кроме тех, которые он находил в самом Самборе, Дмитрий не мог ни в чем отказать. Новой записью, скрепленной 24 мая 1604 года торжественной клятвой под страхом анафемы, он обещал: I. Выдать на руки сандомирскому воеводе тотчас же по вступлении на престол миллион злотых на приданое Марине и на уплату старых и предстоящих впереди долговых обязательств ее отца. II. Поднести невесте приличествующую ей часть драго­ценностей и столового серебра из тех сокровищ, которые хранятся в Кремле. III. Отправить, в то же время, к польскому королю посольство с целью испросить согласие Его Величества на предполагаемый брак. IV. Отдать будущей царице в полное владение Великий Новгород и Псков. Марина получала в них все права верховной власти и право строить католические храмы, мо­настыри и школы; она сохраняла этот удел и в том случае, если бы осталась бездетной. В Москве дочь сандомирского воеводы могла свободно исповедывать свою веру; к тому же Дмитрий обещал, как он обещал уже это и в Кракове, потрудиться в пользу обращения своих подданных в католичество. В том случае, если претендент не достигнет престола, за Мариной сохранялось право отвергнуть брачный союз или от­ложить его осуществление на другое время.[171] Так отец выговорил долю своей дочери. Три недели спустя и, надо думать, после трудных переговоров он определил и свою. Сохраняя за собою в Смоленском и Северском княжествах ту часть, которая не была пре­доставлена королю, он обязал, на тех же потомственных правах, отдать ему взамен соседние области, равные по величине и по доходам тем, которые он потерял ради Сигизмунда.[172] Да, бессовестно и беспощадно обирали «господарчика», расточавшего клятвенные обещания! И он не сопротивлялся. За эту цену нашлось войско, которое ему было необходимо, чтобы дерзнуть померяться с Годуновым. Из Брагина и Лубен центральный сборный пункт перешел теперь в Самбор, а затем во Львов (Лемберг). Предполагали, что по этому поводу между Вишневецкими и Мнишеками возникла зависть. Первый покровитель Дмитрия, Адам Вишневецкий, мог почувствовать некоторое неудовольствие, видя, что его протеже как-то ускользнул из его рук. Может быть также, он не совсем одобрял поведение, избранное Мнишеком, чтобы склонить к делу и Краков. И в самом деле, только его двоюродный брат Константин сопровождал туда Дмитрия. Впоследствии, однако, оба кастеляна, брагинский и лубенский, по-видимому, участвовали в военных приготовлениях претендента, а после его победы возле него собралась опять вся семья. II. Военные приготовления Географическое положение новой главной квартиры, вы­бранной для организации предполагаемого похода, столько же и даже более чем активное содействие сандомирского воеводы, действительно, могло изменить как характер, так и состав тех сил, с которыми собирались предпринять его. Этот пункт был в самом сердце Польши, и, следова­тельно, можно уже было выступить в поход с войском, не похожим на тот сброд казаков и татар, которыми располагали обыкновенно Вишневецкие для своих мелких пограничных войн. Только с точки зрения численности донское и приднепровское казачество должно было все еще составлять главный контингент собранного претендентом войска. Казаки всех украйн, этот продукт тройного смешения русской эмиграции, польских идей свободы и западных идей рыцарства, были историческим явлением, тесно связанным с самим появлением истинного Дмитрия либо Лжедмитрия. Как я уже указывал, в начале своего по­прища предполагаемый сын Грозного шел только по следам целого ряда молдаво-валахских претендентов. Время от времени они появлялись в соседних степях и звали себе на помощь то буйное воинство, которое здесь всегда было готово для смелых набегов. Так, с помощью войска, набранного в этом крае польским дворянином Альбертом Ласким, в 1561 году, после долгих скитаний по разным странам Европы, сыну какого-то рыбака, выдававшему себя за племянника самосского деспота Гераклия, удалось изгнать молдавского господаря Александра и на короткое время захватить его престол. Тринадцать лет спустя казацкий гетман Свирговский также помогал другому претенденту — Ивоне, назвавшемуся сыном госпо­даря Молдавии Стефана VII. Покровительствуемый Ласким, авантюрист после сво­их успехов погубил себя желанием жениться на дочери другого польского магната. Итак, более честолюбивое и бо­лее смелое предприятие Дмитрия, до романтического элемен­та включительно, очевидно, было только повторением этих беспрерывных попыток. К этой же пор относятся первые казацкие восстания против польского правительства и поль­ской шляхты; различными средствами — либо военной организацией, либо прикреплением к земле — правительство и шляхта преследовали одну цель: приспособить эту недисципли­нированную и буйную силу к нормальным условиям совре­менной жизни в гражданском обществе. Начиная с 1692 года, принимая то политический, то социальный, то религиозный характер, эти восстания все учащались под предводительством таких случайных главарей, как польский шляхтич Христофор Косинский, или малорусских крестьян, как Григорий Лобода и Северин Наливайко; восстания эти требо­вали для своего подавления все большего и большего напряжения; сначала достаточно было кавалерии польских шлях­тичей, собранной Константином Острожским, затем уже польское войско, под предводительством двух наиболее знаменитых полководцев, Замойского и Жолкевского, встретило в них трудную задачу, и наконец на сторону бунтовщиков перешел и сам князь Острожский, раздраженный Брестской унией. В то же время происходит новое явление: казачество расширяет свои силы; в самой Польше оно пытается при­влечь в свои ряды ту часть героической и пылкой шляхты, которую опьянило и развратило злоупотребление свободой, которую сознание собственной силы делало непокорной какой-либо дисциплине, а страсть к приключениям толкала к самым отчаянным и безрассудным предприятиям; мы увидим некоторых из них под знаменами Дмитрия; это были люди дикой энергии, неукротимой отваги, отменные воины, порочные и развращающиеся от сношений с ка­зацкими ватагами, но сохранявшие лучшие военные добле­сти. Иные из них, как Ян Сапега, князь Рожинский или Заруцкий, вступив вместе с претендентом в Московию, попытаются приобрести тут более чем только некоторую часть добычи. Подобно героям азиатских эпо­пей, воспроизведенных одним английским романистом, они тоже захотят быть царями. Сражаясь за этот призрак, одни найдут славную смерть, а другие, отброшенные в Польшу, ценой междоусобной войны еще и здесь будут преследовать свою упорную мечту и кончат свою жизнь во Львове на колу, как господин Карвач-Карвацкий, уди­вительную и печальную судьбу которого недавно описал один польский историк с французской фамилией.[173] В оправдание Польши надлежит принимать в соображение то обстоятельство, что Московия семнадцатого века считалась здесь страной дикой и, следовательно, открытой для таких предприятий насильственного поселения против воли туземцев; этот исконный обычай сохранился еще в европейских нравах, и частный почин, если и не получал более или менее официальной, поддержки заинтересованных правительств, всегда пользовался широкой снисходитель­ностью. И вот, собиравшееся на польской земле войско Дмитрия, помимо казаков в полном смысле слова, этим другим контингентом местных искателей приключений могло пополнить свои кадры; и действительно, эти чисто польские отряды образовали его самое надежное ядро. При тысяче или двух легкой кавалерии, они составляли несколько эскадронов тех бесподобных гусар, — подобных «французским копейщикам» того же времени, — тех вооруженных с головы до ног шляхтичей, каждый с несколь­кими оруженосцами, тех исполинов, окованных железом и мчавшихся на огромных конях, которые своим натиском прорывали самые плотные отряды и которые обра­тили в беспорядочное бегство шведов при Киркгольме. Как я уже сказал, преимущество в численности оста­лось на стороне казаков. Они стекались со всех сторон. Львов и его окрестности вскоре были переполнены ими до того, что не одно московское правительство обращалось в Краков с протестами против такого угрожающего сборища народа, а само население этой польской области, встревожен­ное и стесненное назойливыми гостями, также посылало протесты. Через несколько недель общий ропот поднялся в стране. Польша решительно оставалась враждебной предприятию. Замойский, оставляя без ответа рабски-почтительные письма Дмитрия, отправил Мнишеку высокомерное и пол­ное упреков послание, предупреждая его о той опасности, которую он навлекал на республику; в то же время, все более и более соглашаясь с мнением своего товарища, Лев Сапега писал виленскому воеводе Христофору Радзивиллу: «Сандомирский воевода поссорит нас с царем прежде времени; достигнет ли он удачи или нет, последствия будут одинаково пагубны для отечества и для нас».[174] Перед таким единодушием взглядов Сигизмунд должен был покориться или по крайней мере сделать вид, будто он уступил. Были приготовлены строгие указы: неме­дленный роспуск собранных Мнишеком войск; суровые наказания ослушникам, с которыми будут поступать, как с врагами отечества; ничто не было забыто, — кроме королев­ской подписи: по необъяснимым причинам она появилась на этих документах только 7 сентября. В это время королевские громы не угрожали уже никому: в конце августа претендент выступил в поход.[175] Побывав еще в Самборе и простившись с Мариной, в первых числах сентября, под Глинянами, он произвел смотр своему войску. Мы имеем противоречивые сведения о его действительном составе. Лев Сапега сообщил Радзивиллу полученное им донесение, очевидно пре­увеличенно насчитывавшее в войске до 20 000 человек, и что эта цифра постоянно увеличивалась непрерывным притоком добровольцев. Один из участников похода насчитывает под Глинянами в польском ядре только три эскадрона гусар и двести человек пехоты.[176] Другой насчитывает 2 600 человек, помимо легкой кавалерии.[177] Что же касается казаков, то мы не имеем никаких точных указаний; во всяком случае, надо думать, что главная часть пристала к Дмитрию только после его вступления в Московию. Эти шайки стекались крайне медленно, и некоторая часть их составляла вдали независимые отряды, которые долгое время продолжали действовать отдельно. Со своей стороны, русские историки умаляют до 3 500 или 4 000 совокупность сил, с которыми в середине октября Дмитрий перешел Днепр. Но на исчисление их, пожалуй, повлияло намерение уменьшить численность польского элемента в борьбе, которая не прославила московское оружие.[178] Однако вполне достоверно то обстоятельство, что по крайней мере в первый период похода казаки и московские перебежчики не отличились ничем; они составляли как бы мертвый груз этой маленькой армии, вся военная сила которой и готовность к бою заключалась, конечно, в том другом элементе. С помощью своего сына Станислава, окруженный не­сколькими родственниками и друзьями, сандомирский воевода исполнял обязанности главнокомандующего. Мнишек ни­когда не служил в войсках, и, будучи уже стариком, полукалекой, он был жалким полководцем. Начальники полков не особенно восполняли его бездарность, и, в сущ­ности, при таком неважном и неладном снаряжении предприятие Дмитрия приняло бы характер чистого безумия, если бы в другом месте у него не имелось иного за­лога успеха. И действительно, этот залог был на дру­гом берегу Днепра; он вытекал из политического и социального состояния, создавшегося в то время в пограничных юго-западных областях, через которые хорошо осведомленный претендент собирался подступить к своему гроз­ному противнику. Как я уже старался это показать, здесь, в этом волнующемся обществе было какое-то лихорадочное ожидание, и московские перебежчики манили царевича не напрасной надеждой, когда говорили ему, что по ту сторону реки его встретят с хлебом и солью. Вот по этой-то причине, оставляя обычный путь польских нашествий на Москву по прямой линии через Оршу, Смоленск и Вязьму, претендент выбрал первой базой своих действий укрепленные города Северской земли. Через Фастов и Васильков он медленно двигался к Днепру, предполагая перейти его выше города Киева. Войско шло беспрепятственно, но не без опасений. Здесь оно соприкасалось с владениями князя Острожского, который еще более, чем Замойский, должен был быть враждебен этому походу с такой подозрительной внешностью, где мнимо-православный царевич шел в сопровождении двух иезуитов. Ведь польские отряды не могли обойтись без духовника, и орден добился, чтобы двое из его членов, патеры Николай Чижовский и Андрей Лавицкий, сопровождали выступившее в поход войско. Но все обошлось только одним страхом. Князь Януш Острожский, в своих посланиях к польскому канцлеру, тоже ревностно указывал на ту опасность, которая грозит Речи Посполитой; с несколькими отрядами следуя за войском претендента, он держал его день и ночь в тревоге. Он не помешал ему войти в Киев и встретить там очень хороший прием. На Днепре войско встретило другую тревогу: краковский кастелян придумал угнать все имеющиеся паромы. Пустая предосторожность, явно обнаружившая бессвязную политику польского правительства! Переправа через реку замедли­лась только на несколько дней, и 13 октября 1605 года Дмитрий раскинул свои палатки на другом берегу. Какое сопротивление предстояло ему встретить перед собой? Надо полагать, московское правительство не ограничилось одним воззванием к сомнительному благородству Сигизмунда. III. Московия. Подготовление к обороне Борис Годунов начал с попыток воздействовать на общественное мнение. Первая и самая действительная под­сказывалась сама собой: заявление матери царевича Дмитрия, что сын, которого она 13 лет оплакивала, умер на ее глазах в Угличе; оно, несомненно, приостановило бы успехи претендента. И вдову Ивана IV начали с марта 1604 года убеждать оказать такое влияние. Привезенная в Москву из дальнего монастыря, она могла, наконец, порадоваться на нис­посылаемое судьбой возмездие. Сперва Борис посетил ее вместе с патриархом, потом приказал привезти во дворец и допрашивал в присутствии жены. Подробности этих свиданий дошли до нас, вероятно, во внушенных воображением пересказах. Угнетенная настойчивыми допросами, она отозвалась неведением, жив ли ее сын или нет, но затем будто бы воскликнула: «Он жив! Люди, теперь давно умершие, без моего ведома увезли его из Углича». — Тогда царица, достойная дочь свирепого Малюты Скуратова, пришла в ярость и огнем свечи едва не выжгла глаза своей бывшей повелительнице.[179] Сцена слишком драматична, чтобы быть достоверной; хотя пребывание инокини Марфы в Москве в марте 1604 г. и допросы ее подтверждаются двумя другими источниками.[180] По всей вероятности, Борис допытывался свидетельства вдовы Грозного, но несомненно, что она про­молчала, а ее молчание в данном случае равнялось признанию. Эту неудачу можно привести в связи с покушением на жизнь претендента во время его вторичного посещения Самбора; на покушение указывает сомнительное свидетельство монаха Варлаама, одного из заговорщиков, и более достоверное Рангони, со слов самого Мнишека.[181] После этих неудач Борис распространил множество грамот, с доводами в пользу несомненного самозван­ства лже-царевича. Не считаясь с элементарными полити­ческими приличиями, патриарх Иов особым окружным посланием в марте 1605 г. предписал всем областным церковным властям объявить народу, что польский король нарушил мирный договор, признав Дмитрием Угличским бродягу, вора, расстригу Гришку Отрепьева с тем, чтобы он шел в московское государство истреблять веру право­славную и строить в нем католические костелы и лютеранские капища. Но весь этот ряд многоречивых указов не произвел ожидаемого эффекта. Читатели легко заметили в них грубые погрешности. Появление претендента в Польше грамоты относили к 1593 г., что не соответствовало его возрасту и противоречило общеизвестным фактам последних лет его жизни. В одном указе говорилось, что царевич умер в 1588 г. и погребен в Угличском соборе Богоматери. Но все знали, что кровавое событие произошло в 1591 г., и многим было известно, что в Угличе нет собора Богоматери! Между тем, несмотря на строгость пограничных сторожей, в привозимых из Польши по случаю голода мешках с зерном доставлялось множество иных грамот, писем и указов от имени претендента, встречавших сочувствие и одобрение. Не посчастливилось Борису и на дипломатической почве: посольства Смирнова-Отрепьева и Постника-Огарева в Варшаве, обращения к европейским дворам с рискованными и двусмысленными обличениями «Лжедмитрия» или с жа­лобами на польского короля — не вызывали никакого отклика. После долгого молчания Рудольф II ответил (16-го июня 1605 г.), что сожалеет о случившемся, обещает не ока­зывать поддержки врагам царя и даже постарается посильно ему помочь. Но эта помощь заключалась только в дружеском письме королю Польши с указаниями на жалобы соседа.[182] Тщетно патриарх обращался к самому князю Острожскому: письмо, отправленное с особым гонцом, Афанасием Пальчиковым, осталось без ответа. Посол Иова к поль­скому духовенству, Андрей Бунаков, был задержан на границе. От татар ничего не добились. Симеона Годунова на пути в Крым остановили у Астрахани казаки. А у казаков вышло еще хуже: там схватили самого представи­теля царя, Петра Хрущова, и в оковах привезли к Дмитрию в лагерь под Сокольники. Там Хрущов, стараясь выпутаться из беды, оговаривал Бориса, уверял даже, что царь собственноручно убил свою сестру Ирину, разгневанный ее словами, что Дмитрий жив.[183] После таких неудач миролюбивый Борис решился наконец со своей стороны прибегнуть к военной силе. Но брожение умов было таково, что цель похода хранили в тайне. Открыто объявить ее в Москве было опасно, — на пирах уже пили за здоровье Дмитрия. Движения войск объясняли ожиданием татарского набега. Отправляясь к войскам под Ливны, воеводы, Петр Шереметев и Михаил Салтыков, вели себя очень странно. По свидетельству Хрущова, может быть, льстившего Дмитрию этим лживым сообщением, они заявляли, что «мудрено воевать с истинным государем».[184] Итак, претендент имел основание рассчитывать, что на пути в Москву встретит только нерешительных, полуобезоруженных противников. IV. Поход к Москве Под Вышгородом войска Дмитрия переправились через Днепр и оказались на правой стороне Десны, изба­вившись от переправы через нее в виду неприятеля. Но перед ними еще стояли московские крепости Моравск, Чернигов, Новгород-Северский, охранявшие главные пути к столице по приокским землям. Приобретение этих городов открывало дороги на Карачев и Болхов, большую «посоль­скую» на Кромы, Орел и Мценск к Туле и Калуге, что, конечно, входило в соображения главного штаба Дмитрия. Поход начался преблагополучно. В деревне Жукине, близ последней литовской крепости Остера, получили известие, что Моравск открывает ворота. Через неделю его примеру последовал Чернигов. Мятежное население обоих городов обезоруживало защитников. Казаки и стрельцы захватывали воевод и начальников и скованных приво­дили их в стан Дмитрия. Не так распорядились в Новгороде-Северском. Его гарнизон получил подкрепления. Воеводы Н. П. Трубец­кой и П. Ф. Басманов опоздали на выручку Чернигова и вернулись сюда с войском, набранным частью в Москве, частью здесь же, в окрестностях. Под его стенами нашествие приостановилось; несколько недель подряд нападающие истощали свои силы на бесплодные приступы. Польские гусары не могли справиться с защищенными артиллерией фортами, а досада Дмитрия еще более раздражала их. Осада затягива­лась; отдельные отряды под командой отважных партизан продвигались вперед, до самого Путивля, а мятежное настроение быстро разливалось по всей области. Сдавались другие города; по «Крымской дороге» в Московию прони­кали запоздавшие казаки и действовали со своей стороны до­вольно успешно. В большинстве городов по дороге они находили очень жалкие гарнизоны из казаков других служб, которые без сопротивления братались с товари­щами. В две недели Путивль, Рыльск, Севск с уездом, Курск, Кромы, за ними Белгород и Царево-Борисов, огромные территории по бассейнам Десны, Сейма, Северского Донца, до верховья Оки признали «истинным царем» того, кто осаждал Новгород-Северский.[185] Под стенами неприступной крепости его силы непре­рывно росли; не только прибывали польские волонтеры и ка­заки — такие представители польской аристократии, как Яков Струс с 1 000 всадников, князь Рожинский с несколькими сотнями, девять тысяч донских казаков и три тысячи запорожцев,[186] — но являлись и дворяне московские, и даже, важ­ный показатель успеха, — дьяки с казной, которой снабдил их Борис для содержания своих войск. Из Путивля и других сдавшихся городов привезли пушки. Судя по одному письму из Чернигова от 11-го ноября 1604 г., Дмитрий располагал уже 38 000 людей.[187] Между тем главные силы Бориса еще только сосредо­точивались в Брянске, на полпути между Смоленском и Северщиной. В Москве потеряли много дорогого времени в колебаниях, не решаясь остановиться на определенном плане обороны ввиду неизвестности, в которой находи­лись относительно характера и направления наступлений, с которыми приходилось бороться. Долгое время не допускали мысли, чтобы претендент осмелился один пуститься в такой поход, и боялись вмешательства Польши. Думали было сосредоточить войска у р. Сосны близ Ливен, чтобы остановить у степей казаков, шедших на соединение с Дмитрием. Когда же этот план нашли неудачным, и при­шлось подумать о защите Кром, главного узла дорог, этот город оказался уже занятым. У Брянска войска собирались крайне медленно, и, когда в конце декабря первый отряд под командой кн. Ф. И. Мстиславского подошел к Новгороду, силы Дмитрия могли дать серьезный отпор. Польская кавалерия на этот раз проявила чудеса храбрости; тяжело раненый воевода Бориса после больших потерь ударил отбой и поспешно отступил. Легко понять, что эта блестящая победа произвела сильное впечатление; однако, последствия ее тяжело отозва­лись на претенденте. Главные виновники торжества, поляки, опьяненные успехом, проявили свой непокорный и задор­ный нрав: они потребовали немедленной уплаты всего жалованья, заявили и другие несуразные претензии. Их обычная бурливость, вероятно, еще усиливалась от неприятного сознания, что число их начинает тонуть среди массы казаков и московских людей, постоянный прилив которых ослаблял их влияние в стане Дмитрия. Да и сам новообращенный католик, благодаря такой поддержке, снимал личину, становившуюся все более и более неуместной. Большая часть государства готовилась признать его царем, и он понемногу освобождался от польского влияния. Продолжал ли он потихоньку исповедываться, как свидетельствует дневник патера Лавицкого? Это возможно. Рим еще не сказал своего последнего слова. Публично претендент выказывал гораздо больше почтения Курской иконе Божией Матери. Наконец, как ни были храбры земляки Мнишека, но зимние походы не входили в их привычки. Они объявили, что желают вернуться домой. Претендент тщетно расточал свою плохо пополнявшуюся казну и унизительные мольбы, «бил челом», «падал крыжем» перед дезертирами, чтобы побудить их отказаться от своего намерения. Ему отвечали оскорблениями. — «Ты самозванец и умрешь на колу»,[188] — выкрикнул один шляхтич. На это Дмитрий ответил пощечиной. Рука у него была тяжелая и ловкая; послышались одобрения казаков, и размашистый ответ немного поправил его пошатнувшийся престиж. Но ухода поляков не удалось остановить. Еще под Черниговом сам Мнишек заговорил о возвращении. Под Новгородом он написал почти отчаянное письмо киевскому епископу, жалуясь, что ожидаемые из Польши подкрепления не приходят.[189] Теперь он при­соединился к беглецам, ссылаясь на приказание короля и на необходимость присутствовать на сейме, чтобы от­стаивать интересы своего будущего зятя. Когда не хватило казны, поляки пытались увезти соболью шубу «господарчика», и русским пришлось выкупать это одеяние! Оста­лось несколько плохо вооруженных эскадронов под начальством нового командира, Адама Дворжицкого; иные покорно вернулись или были заменены новобранцами; поль­ский отряд так растаял, что по прибытии в Москву его целиком могли разместить по пристройкам посольского двора. Силы Дмитрия ослабели; с приближением главной армии Бориса ему пришлось снять осаду Новгорода. Проходя через Севск по местности, где все крепости уже принадлежали ему, он пытался пробраться в Кромы. Там он мог бы обойти неприятеля слева и продолжать путь на Тулу и Калугу. Но царские воеводы пошли за ним по пятам и, вероятно, заставили его принять битву на р. Севе между Добрыничами и Чемлигом. Войска встретились 20 янв. (31 н. с.) 1605 г.; отсутствие великолепных гусар очень же­стоко отозвалось на Дмитрии. Отважный до дерзости, всегда готовый жертвовать собой, Дмитрий знал, что ставит на карту свою судьбу; он не щадил себя, сражаясь как простой воин; но он не мог спасти от полного поражения своей армии, охваченной паническим страхом при первом натиске врага. Отброшенный на юг, к Сейму, он не мог удержаться у Рыльска и бежал до Путивля. По свидетельству Маржерета, служившего в войске Бориса, виновниками разгрома оказались поляки, оставшиеся верными претенденту. Испуганные «залпами 10-ти или 12-ти тысяч пищалей», они первые смешались. Но более правдивый свидетель, сам Дмитрий, в письме от 18 апреля 1605 г. винит во всем запорожских казаков, и Борша, его лейтенант, в самом деле упоминает о казаках, которых царевич пытался вернуть к битве ударами своей сабли.[190] Как бы то ни было, поражение было полное до того, что не оставалось, по-видимому, надежды на успех. По одному источнику, претендент уже пытался было вернуться в Польшу. Его остановили московские люди, которым был невыгоден такой оборот дела; они желали довести до конца рискован­ное предприятие. Исход был бы несомненным, если бы воеводы Бориса вполне воспользовались победой и поспешили преследовать его до Путивля, чем бы и заставили отступить за рубеж. Щедро награжденные царем, осыпан­ные почестями и подарками, они впоследствии подверглись обвинениям в неблагодарности, даже в уговоре с изменниками, которые способствовали первым успехам пре­тендента. И все-таки под Добрыничами они проявили пре­данную верность своему правительству: победив, энергично преследовали врага до Рыльска, который осадили. Но зимняя пора, обилие лесов и враждебное отношение населения, ко­торое еще обострялось карательными мерами, очень затруд­няли военные действия. Подобно польским ополченцам, московские войска, хотя более их послушные, даже и летом не выдерживали продолжительного пребывания в строю. Оставались ли они победителями или побежденными, они оди­наково стремились на покой. Под Рыльском ряды их так быстро таяли, что Мстиславский думал совсем распустить их, отложив борьбу до нового похода. Его остановил решительный приказ Бориса. Мстиславский должен был заместить Ф. И. Шереметева, чтобы продолжать осаду Кром. Но ему пришлось иметь дело с деморализованной армией, в которую скоро проник дух измены. Восстание в областях юго-западного рубежа, которого в Москве не предвидели, подняло большое стратегическое значение Кром, и после битвы при Добрыничах именно здесь, вопреки ожиданиям, должна была решиться судьба династии Годуновых. Вею весну 1606 г. боролись из-за этого пункта, откуда казаки легко могли угрожать тылу москов­ской армии; для Дмитрия же потеря его закрывала пути к Калуге. Вынужденный идти правым берегом р. Оки, он встретил бы на переправах ряд сильных укреплений, защищавших доступ к столице. Сооруженный в 1595 г., этот маленький городок сыграл роль Плевны. Господствуя над левым берегом р. Кромы, он был окружен болотами, через которые проходила всего одна дорога. Самый город с посадом были укреплены по образцу московских крепостей: снаружи высокий и широкий земляной вал и такая же бревенчатая стена внутри с башнями и бойницами. Весь гарнизон состоял из 200 стрельцов и немногих казаков. Начав осаду в конце 1604 г., Шереметев вел ее без успеха до марта, когда к нему присоединились главные силы Бориса и скоро завладели земляным городом; самый кремль частью сожгли, частью разрушили. Но осажденные казаки оказывали стойкое сопротивление, скрываясь, как кроты, в подземных траншеях. Ими командовал известный атаман Корела, слывший колдуном, вероятно, уроженец Курляндии,[191] маленький человек, весь в рубцах от заживших ран. Борис прислал подкрепления, состоявшие из посохи, крестьянского ополчения без военной подготовки. Казаки Корелы гораздо лучше его выносили все лишения и тягости зимнего времени. Они привезли с собой много саней, служивших передвижной защитой, куда заботливо прятали за­пасы, сухари и водку. Забившись в норы, они пили и пели песни, а по временам выбирались из логовищ, чтобы смутить осаждающих меткостью своих долгоствольных мушкетов или просто побахвалиться. С ними были жен­щины; разгулявшись после выпивки, осажденные заставляли несчастных взбираться на полуразрушенные стены и, подняв платья, показывать врагам мягкие части тела, в знак особого презрения и обидного издевательства. Пока тянулась осада, между сторонами завелись и менее враждебные отношения. Начали обмениваться вестями, прикрепляя записки к стрелам. Когда у осажденных не хва­тило пороху, они нашли его в мешках, подброшенных в траншеи поближе к смелым стрелкам.[192] Вслед за битвой при Добрыничах, когда, по-видимому, все повернулось против Дмитрия, подготовилась иная, неожиданная для всех развязка. Под защитой Кром Дмитрий не терял времени в Путивле. Его разведчики проникали всюду от равнин Днепра до Уральских гор и Крымских степей, бродили вдоль Дона, Волги, Терека и Яика, всюду возбуждая население и набирая из воинственных племен местные ополчения. Заявляя Рангони, что в апреле и мае 1605 г. он добился содействия большинства татарских [193] орд, претендент, несомненно, прихвастнул: мусульмане все время мало способствовали его успехам. Широковещательность и похвальба были ему свойственны. Потеря Кром еще гро­зила разрушить его расчеты, а он не стеснялся говорить и действовать как победитель. Он письменно обратился к Борису с перечислением его преступлений, как похи­тителя престола, и великодушно обещал прощение в награду за немедленную покорность. В посольстве к Сигизмунду он выражал сожаление, что часть подданных короля по­кинули «своего царя», и просил его дальнейшего содействия.[194] Тут много ребяческой кичливости. Татары не дви­гались. Только прилив казаков не прекращался. Присутствие в Путивле подлинного Гришки Отрепьева вполне установлено источниками; оно очень привлекало военные силы; а Дмитрий уже думал о реформах в своем будущем государстве. В тайных беседах, которыми он жаловал своих польских духовников, его любимой темой, по их словам, был план полного преобразования старой Московии со сто­роны вероисповедания и культуры. Он мечтал о немедленном учреждении начальных и средних школ, даже академий. Сын Грозного разделял мнения и чувства своего отца, не считал монахов полезными сотрудниками, и по­этому находил необходимым выписать учителей из-за гра­ницы. Но учеников тоже могли не найти. Ну, тогда и их на первый случай тоже можно выписать из Германии и Англии! — Увы, в этих беседах будущий преобразователь, углубляясь в себя, замечал свою собственную слабость; его научный и литературный багаж очень скуден, составлен из спутанных обрывков элементарных знаний: плохо затверженные тексты из св. писания, смутные поня­тия из истории и географии: его неясные ссылки на Филиппа и Александра, Константина и Максенция, рискованные обращения к Геродоту и Фукидиду напоминают смятение мыслей Ивана IV-го. У Дмитрия была охота к знанию и приемы любознательного человека. Даже на коротких остановках на его столе появлялась географическая карта, и он умел ею пользоваться. Согнувшись над картой, он высматривал караванный путь в Индию по землям, принадлежавшим Москве или подпавшим ее влиянию, сравнивал су­хопутный маршрут с морским путем вокруг мыса Доброй Надежды и находил его более удобным. Но достаточно ли этих знаний для той роли просветителя, на которую он претендовал, не нужны ли прежде всего ему самому те учи­теля, которых он готовил для будущих подданных? Да, несомненно! А где их найти? А два духовника, не пригодятся ли они? Эти иезуиты должны быть учеными людьми. Дмитрий тотчас привлекает их к делу. Он видит книгу под рукой патера Андрея. Это том Квинтиллиана. Да здравствует риторика! Он требует, чтобы обладатель драгоценного сборника перевел ему несколько страниц, и сейчас, не медля ни минуты. Приблизительно так же будет поступать и Петр Вели­кий. Увлеченный новизной, нетерпеливый ученик требовал правильных занятий: утром посвящали час уроку философии, вечером час грамматике и словесности. Решили преподавать на польском языке; чтобы облегчить ученику работу, секретарь записывал уроки и давал ему в переводе. Эти подробности очень ценны ввиду тех легенд, которым долго верили. Обманщик, воспитанный в Польше под ферулой сынов Лойолы, очевидно, не нуждался бы в таких занятиях. Дмитрий же проходил одни только эти импровизированные курсы в Путивле. Он себя прекрасно держал перед учителями, — отвечал уроки очень серьезно, стоя и с непокрытой головой.[195] Этот опыт продолжался очень недолго. Готовясь к предстоящим обязанностям, Дмитрий погрузился на время в приятные мечты, пока окружавшие его московиты жестоко не разбудили его. Еще время не настало пробивать окно в стене, отделявшей его родину от образованной Европы. Через сто лет за это дело возьмется другой, более спо­собный работник. Теперь же претендент еще не настолько господин положения, чтобы безнаказанно разыгрывать школь­ника; казаки отнеслись подозрительно к его занятиям мирскими науками, и очень враждебно к сближению царя с сообщниками сатаны, чье присутствие в стане православных было уже соблазном. Да и немало других забот скопилось у последователя Квинтиллиана. Через несколько дней уроки прекратились. Но представьте себе психологию простака, беглеца из Чудова монастыря, увлекшегося хотя бы случайно диковинками знания, в бурное время с такой живостью ума проявившего интерес к благородным занятиям, такое глубокое и верное понимание ответственной роли, которую брал на себя. Утвердившись победителем в Москве, Гришка Отрепьев поискал бы иных развлечений. В Путивле Дмитрий еще не мог свободно развернуться. Как он ни разыгрывал государя, сколько ни снаряжал посольств, как ни развенчивал Бориса, переименовав Борис-город в Царьгород, новая царская резиденция все оставалась местечком, и Путивль ничем не напоминал столицу. Если бы Борис поспешно прислал новое подкрепление под Кромы и дал возможность воеводам захватить это логовище кротов, претенденту ничего бы другого не оставалось, как направиться в Рим, как того желал Остророг, и по­требовать там награды за свое обращение. Но жених Марины еще не исчерпал всех счастливых случайностей. В первые дни мая под Кромы при­неслось известие о непредвиденном трагическом событии; для претендента оно равнялось значение выигранного сражения, и в такое время, когда он не мог бы отважиться на открытый бой.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar