Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (4)

II. Избрание Собор открылся 17 февраля 1598 года. Плохо осве­домленные критики оспаривали законность его решений. Бесспорно, это собрание не соответствовало тому понятию о народном представительстве, какое мы имеем теперь. В сохранившихся документах, которые, несомненно, дают сведения, относящиеся к разным временам, число участников колеблется между 457 и 502; причем, вследствие необычайно затянувшейся сессии, число наличных членов собора беспрестанно изменялось. Подсчет по спискам дал такой свод: 83 представителя от духовенства, из которых 23 принадлежали к черному духовенству; 338 принадлежат к сословию служилых людей; 21 — к разряду торговых людей и, наконец, несколько представи­телей от городовых управлений — старосты и сотники.[61] Словом, этот собор, как и соборы 1550 и 1566 года, был, в сущности, собранием лиц, состоявших на госу­дарственной службе.[62] И с другой стороны, хотя некото­рые историки и усиливались восстановить выборный механизм, примененный на этот раз, материал для этого воссоздания они заимствовали целиком из своей фантазии. На самом деле мы ровно ничего не знаем о том, были ли депутаты, призывавшиеся к участию в московских соборах шестнадцатого и семнадцатого века, выборными в точном смысле этого слова. Было бы крайне трудно сказать, кем они были выбраны; наиболее вероятным пред­ставляется, что они получали свои полномочия от централь­ной власти или от ее местных представителей. Впрочем, приверженцам русского парламентаризма нечего краснеть за эти прежние примеры и падать духом. Даже в Англии народ­ное представительство прошло через ряд подобных воплощений, пока принцип современной его организации выяснился с идейной и формальной стороны путем медленного изнашивания первичных зачатков. Собор 1598 года — не более как зачаток, который нашему предубежденному взору кажется подобием карикатуры. Председатель-патриарх странно исполнял свои обязанности: предложив собранию вопрос об избрании нового царя и не выждав ответа, патриарх тотчас же объявил, что сам он и согласно с ним митрополиты, архиепископы, все духовенство, бояре, дворяне, служилые люди, купцы и, наконец, все православные христиане желают Бориса Феодоровича.[63] Что же могло поделать собрание, когда его таким образом спрашивали? Оно провозгласило царем Бориса, и этим голосование было закончено. Но бывший правитель не торопился им воспользоваться. Вступить на опустевшийся московский престол было легко. Последующие события более чем достаточно доказали это. Удержаться на нем было трудно. Мы уже видели, было подозрение насчет замысла ограничить власть избранного государя; мысль эта вскоре сама собой придет на ум некоторым из избирателей; может быть, она уже про­бивалась наружу. И какое чувство должны были возбуждать народные приветствия в душах тех из них, которые, по родовитости своей, скорей могли считать себя назначен­ными принять наследство Феодора и Рюрика! Андрей Сапега, занимавший на польско-московской границе в Орше сто­рожевой пост, заранее наметил трех кандидатов, кото­рые могли бы нанести поражение Борису: князя Ф. И. Мстиславского, Ф. Н. Романова и Б. Бельского.[64] Это сведение подтверждается и другими источниками, которые присоединяют еще и нескольких Шуйских к этим соперникам. Среди них одно имя должно было особенно привлекать внимание Годунова и внушать ему беспокойство. Романовы были более любимы народом, чем он. Племянники Анастасии все занимали высокое положение, и уже слагалась легенда, будто покойный царь завещал свой престол одному из них — Феодору Никитичу. Андрей Сапега был заранее предуведомлен об этом; в то же время он уловил еще и другой слух: рассказывали, будто бы Борис, предусматривая возможность поражения, воспитал одного юношу, поразительно похожего на угличского царевича Дмитрия, и собирался выставить его кандидатуру в том случае, если его собственная не найдет поддержки. Действительно, в то время существование этого двой­ника было, кажется, очень распространенной верой. Да сам ли Борис хранил его в запас? В очень неясном повествовании Андрей Сапега сообщает нам про ссору, которая возникла по этому поводу между Годуновым и Феодором Романовым, причем последний разгорячился до того, что далее ударил бывшего правителя. И вот, перед тем как явиться во всем своем блеске, будущий искатель престола, который вскоре станет Лжедмитрием, некоторое время будто бы укрывался среди челяди Романовых, — и может быть, и они также помышляли припасти себе такую помощь против соперника, который легко мог стать врагом. Но во всех гаданиях из этих указаний вполне достоверно вытекает, что в угличской драме занавес еще не опустился окончательно, что угрожающей призрак жертвы подымался уже на горизонта. Годунов, по-видимому, весьма удачно действовал среди этих трудных обстоятельств; правда, он употреблял довольно грубые приемы, но, без сомнения, они вполне со­гласовались с духом и нравами его будущих подданных. Романовы были еще молодой народ; отец их, будучи при смерти, вручил их будущее всемогущему любимцу царя; они пользовались милостями под его покровительством и по своему происхождению и служебному поприщу вместе со всеми своими родными и друзьями принадлежали, понятно, к группе, представителем которой служил бывший правитель. Борис продолжал им льстить и, надо думать, с успехом противопоставлял их возникающее властолюбие властолюбию других кандидатов. С другой стороны, он продолжал свою тактику, лишь бы выгадать время. Патриарх еще раз сопровождал в Новодевичий монастырь, куда удалился со своей сестрой шурин Феодора, новую, более многолюдную депутацию, которая «слезно» умоляла Бориса принять бразды правления, — но Борис остался непреклонен. Прежде всего, исконные приличия требовали, чтобы он вел себя именно так. В те времена на званых пиршествах благовоспитанные гости сначала всегда отказывались от самых отменных блюд, коими их потчевали, и степень чванливости во всех подобных случаях, по заведенному обычаю, должна была соответствовать значительности предлагаемого. Даже кошевые атаманы запорожских казаков и те более или менее продолжитель­ное время заставляли просить себя принять эту должность. Вместе с тем Борис выигрывал этим драгоценное время, пользуясь которым, он сообща с Ириной продол­жал свою пропаганду. Расчет его оказался верен. Попытку убедить Бориса патриарх сделал 20-го февраля 1598 года; на следующий день, по окончании богослужения, совершенного во всех церквах столицы по случаю праздника Божией Матери, от Успенского собора с патриархом Иовом во главе двину­лось необычайное шествие и направилось к местопребыванию упорствующего Бориса. За духовенством и иконами, молясь в песнопениях, плача, тяжко вздыхая, теснилась густая толпа, среди которой особенно выделялись заплаканные жен­щины с грудными младенцами. Патриарх перед тем объявил, что в случае нового отказа Бориса он отлучит его от церкви, прекратит богослужение во всех церквах государства, и в то же время он сам и все епископы сложат с себя сан и облекутся в рясы простых монахов. Подобное бедствие никогда еще не постигало древнюю Московию, и надо было употребить все меры, чтобы пред­отвратить его. Поэтому среди других чтимых икон в этом крестном ходе несли и высокочтимую икону Владимирской Божьей Матери; по преданию, она была написана евангелистом Лукой и, привезенная из Константинополя в Киев, в 1154 году была перенесена из этого города во Владимир и затем в Москву. Но Борис и тут сперва не смутился. Он вышел встретить шествие со столь же почитаемой иконой Смоленской Божьей Матери и с такими дерзновенными словами обра­тился к принесенному образу Владимирской Божьей Матери: «О милосердная владычица, зачем такой подвиг со­творила, чудотворный свой образ воздвигла?» Борис паль ниц перед этою иконою и, орошая землю своими слезами, продолжал свои возгласы... Потом обра­тился к патриарху: зачем он преследует его? «Не я, — ответил патриарх Иов, — пришел указать тебе твой долг, а Пречистая Богородица со своим Предвечным Младенцем. Покорись!» Борис все еще оставался непоколебимым. Крестный ход вступил уже в церковь, а Борис еще не уступил; после богослужения решили обратиться к Ирине. Когда патриарх, бояре и члены Думы, проникнув в келью быв­шей царицы, возобновили свою неотступную просьбу, толпа перед окнами столь же убедительно выражала свою просьбу. Если верить иностранным летописцам, — почти все они недоброжелатели Бориса, — манифестанты действовали, подчиняясь разным побуждениям, но в них не было ничего добровольного. Одни из них пришли сюда потому, что им дали денег; другие потому, что им угрожали плетьми; со­образно с этим они и вели себя. Один русский летописец указывает нам пособников Бориса, которые из кельи управляли этим хорошо дисциплинированным хором и условными знаками поддерживали манифестацию.[65] Но этот рассказ сомнителен: ведь тот же самый повествователь указывает среди присутствующих соперников бывшего правителя, которые, конечно, обличили бы все эти хитрости. Между тем даже и Тимофеев, весьма враждеб­ный к Годунову, не упоминает об этом.[66] Правда, в полном согласии с иностранцами, он указывает на присутствие нескольких детей, выставленных как бы напоказ и подстрекаемых к пронзительным крикам, — по свиде­тельству Пеера Пирсона, их были тысячи. Другие свиде­тели насчитывали их меньше, а Тимофеев доподлинно слышал всего одного, но он кричал так пронзительно, что покрывал своим криком голос всего народа. Наконец, один отрывок летописи, также русского происхождения, говорит, что манифестанты, мужчины и женщины, повинуясь грозным внушениям, мочили себе глаза слюной и, бро­саясь на землю, исступленно вопили: «Да здравствует царь Борис!» [67] Желаемая цель была достигнута: Ирина в конце концов объявила, что «она уступает своего брата народу, который требует его». Борис вздыхал, плакал, еще противился, но и он позволил себя упросить.[68] Из всех многочисленных причин, побуждавших нового царя прибегнуть к такой длинной комедии, одна оставила свой след даже в покрестной записи, в той присяге, которую должны были давать при его восшествии на престол: в обещании не покушаться ни зельем, ни заговором на жизнь царя, на жизнь его жены и его детей; не желать в цари Симеона Бекбулатовича, или кого другого, и доносить о тех, кто лелеет подобные замыслы. Ни один из предшествующих документов этого рода не содержит такое количество совсем необычных статей. Но Борис и с такими клятвами не торопился вступать на престол. Великий пост и Святую он провел со своей сестрой в монастыре и только 30 апреля торжественно въехал в Кремль. А потом неожиданная тревога заставила его отложить венчание на царство: опять давал о себе знать Казы-Гирей со своими татарами. В июне месяце была поспешно со­брана огромная армия, — несколько преувеличенно в ней насчитывают до 500 000 человек; и преемник Феодора дви­нулся вместе с нею в Серпухов. Однако можно было думать, что Борис не столько готовился к энергичному отпору, сколько старался привлечь к себе новых приверженцев, потому что весь царский двор сопутствовал ему; в стане Борис устраивал богатые пиршества, на которых присутствовало до 70 000 гостей. Быть может, он имел более верное мнение о том, откуда опасность грозила его отечеству. И действительно, вопреки всем слухам, хан не трогался с места; он отправил только своих послов; и, как говорят нам официальные донесения, Борис сумел придать грозный вид своим огромным военным силам и так этим поразил послов ханских, что, пред­став пред ним, от страха они смутились и не могли даже произнести ни слова. С богатыми подарками и ласко­выми словами Борис отправил их обратно и победителем вернулся в Москву. Однако он не был спокоен; ему думалось, что не все еще предосторожности он принял перед тем грозным порогом, который он только что перешагнул. 1 августа, созвав бояр, приказных, служилых людей и купцов, патриарх Иов заставил их подписать новую грамоту и еще раз подтвердить свою преданность новому царю и его семье. В то же время было обнародовано соборное определение об избрании нового царя; нас поражает в нем одно утверждение: исполняя волю Ивана IV и в знак бла­годарности за все оказанные шурином услуги, Феодор оставил престол Борису. Впрочем, патриарх нашел уместным оправдать такое избрание царя примерами из Священного Писания и истории, — он ссылался на царя Давида и Феодосия Великого. Еще лучшим примером ему мог бы послужить Атаульф, зять Алариха, но, может быть, патриарх никогда не слыхал об этом короле вестготов. Венчание на царство совершено было 1 сентября 1598 года; в речи, произнесенной при этом, Борис объявил, что Феодор велел своему народу избрать царем, кого он пожелает. Борис одинаково противоречил и собору и патриарху, но Иов не смутился и, отвечая царю, привел новое подтверждение, которое, в свою очередь, ослабляло два другие; он утверждал, что Феодор оставил трон Ирине. Вов эти три противоречивые повествования были внесены рядышком в официальные акты; [69] и любопытный факт, бросающий свет на душевный склад того времени: такое соединение, по-видимому, не поражало современников. Вероятно, этим разнообразием пытались удовлетворить раз личные чувства, и, переходя от одного впечатления к другому, медленно работающий ум не мог тотчас же заметить сопоставления, которое побудило бы его к критике. Критика предъявит свои права впоследствии. Во время венчания на царство Борис особенно привлек всеобщее внимание утверждением, что в его царствование во всем госу­дарстве не останется ни одного бедняка, — и своим обычным жестом он подчеркнул это обещание. Бывшему правителю было тогда сорок семь лет; и едва ему перевалило за пятьдесят, все сокровища, которыми он обладал, оказались недостаточными не только для того, чтобы перестали встречаться бедняки, с которыми он так великодушно обещался делить все, «вплоть до ворота своей рубахи», но даже для того, чтобы иные из них тысячами не умирали на его глазах от голода. III. Царствование Первое время Борис считал своим долгом исполнять данное обещание. Новое правление открывалось необычайными щедротами: служилым людям было выдано двой­ное жалованье; купцам на двухлетний срок даровано право беспошлинной торговли; землевладельцы освобождены на год от податей; вдовам и сиротам, русским и чужеземным, розданы деньги и съестные припасы; даже противникам жаловали должности, чины и звания. Поистине новый царь делил! Впрочем, при всем своем варварстве, он и в самом деле не был чужд великодушных побуждений, — так же, как, будучи сам безграмотен, он понимал значение образования. Вступив на престол, Бо­рис отворил двери темниц и освободил даже и одного из Нагих, Ивана Григорьевича. Лучше Грозного, не так часто допуская нарушения, он всегда отстаивал в пользу иностранцев веротерпимость и относительную свободу. В его глазах, эти люди — с которыми еще недавно обраща­лись как с отверженными — представляли элемент высшей культуры, и вполне искренно он желал, чтобы его родина усвоила себе этот элемент. У него зародилась мысль, если даже не план, создать здесь целую научную органи­зацию, учредить школы и университеты. И в то время, когда поселившиеся в Москве немцы получили разрешение свободно совершать свое богослужение, двое из них отпра­вились приглашать ученых — Иоганн Крамер в Гамбург, а Рейнгольд Бекман в Любек. Еще будучи правителем, Борис пытался привлечь в Россию старого математика и астролога англичанина Джона Ди, предлагая ему 2 000 фунтов стерлингов ежегодного содержания.[70] Ди отказался; когда же Борис стал царем, его про­екты натолкнулись на непреодолимое противодействие духо­венства. И он должен был удовольствоваться тем, что к своему сыну Феодору и дочери Ксения пригласил иностранных учителей и в то же время отправил нескольких русских юношей в западные школы. К не­счастью, и с этой стороны его ожидала неудача. По окончании своего образования эти русские юноши должны были вернуться в свое отечество и принести ему приобретенные сокровища науки. Но в расчете ошиблись! Шесть человек отправились во Францию; удержала ли их там несокрушимыми узами Сорбонна, или они нашли на берегах Сены другие непреодолимые приманки, но от них не было получено никаких известий. Из пяти студентов, посланных в Любек, двое убежали от своих учителей и бесследно исчезли; что же касается их товарищей, то члены магистрата этого Ганзейского города, жалуясь на их непослушание и леность, настоятельно просили водворить их опять на родине. В 1602 году четырех учеников доверили английскому торговому агенту Джону Мерику, кото­рый привез уже в Москву француза Жана Паркэ, юношу восемнадцати лет, и британского подданного пятнадцатилетнего Вильяма Коллера. Эти последние, действительно, совершили чудо: они изучили русский язык и, вернувшись в свое отечество, оказывали важные услуги. А попытка, сделанная в Англии с русскими подданными, дала, к сожалению, совсем другие результаты. Сначала, до 1613 года, среди разразившейся на их родине сумятицы про них позабыли; когда же собрались их вызвать, один из них, Никифор Григорьев, имел неотразимый повод не возвращаться: он принял протестантство и исполнял обязанности пастора! Что сталось с остальными, так и не удалось узнать. Этих «стипендиатов», на которых возлагалось столько надежд, было восемнадцать человек. В Москву вернулся, кажется, только один. Но и этого нельзя сказать с уверенностью.[71] Однако в этом злосчастном опыт не все пропало даром для Бориса. И как бы безуспешны ни были его попытки на этом пути, он подготовляли Европу к тому впечатлению, которое через сто лет произвели деяния Петра Великого. Товий Лонций, профессор права, писал из Гамбурга новому царю, величая его «отцом отечества». Другой ученый в Кенигсберге сравнивал его с Нумой Помпилием.[72] И в некотором отношении Борис заслуживал этих похвал: он был предтечею. Однажды знаменитый келарь Троице-Сергиевской лавры Авраамий Палицын упрекал царя за то, что он убеждает своих приближенных бояр остричь себе бороды. Ведь это начи­налась уже великая реформа. Обученный иностранцами, сын государя начертил первую карту России; и вплоть до Петра Великого это была единственная напечатанная карта, исполненная по русскому почину. Но молодому Феодору Бо­рисовичу не суждено было следовать своим склонностям и развить уже приобретенные способности, — вскоре его унесла буря. И то же несчастье постигло все дело его отца. Борис свободно разрешил проживавшим в Москве иностранцам протестантского вероисповедания построить храм, но он не мог даровать ту же милость католикам — этого не допустило бы православное духовенство; и такое различное обращение еще долгое время было в обычае в России, обнаруживая неодинаковые чувства к инославным вероисповеданиям. К протестантскому вероисповеданию москвитянин шестнадцатого и семнадцатого столетия относился с презрением, а католичество для него было врагом. Итак, единоверцы Иоганна Крамера имели церковь, но она вскоре исчезла, — ее сожгли ратники Лжедмитрия II.[73] С другой стороны, Борис, будучи наследником Грозного, оказался разумным эпигоном. Считая, что в деле истребления аристократического класса, к чему стремился Иван IV, достаточно достигнуто, и пора покончить с ним, Борис старался извлечь возможно больше пользы из получившегося таким образом равенства, и, укрепляя новые основы социального здания, он пытался управлять созданием нового общества на развалинах разрушенного прошлого. Сообразно с этим планом он старался поднять города, разоренные политическими и экономическими последствиями опричнины — Курск и Воронеж, и заселить безлюдные про­странства, размножившиеся вследствие этого образа правления по всему государству. Без сомнения, в этом же смысле следует толковать упомянутую выше грамоту 1601 года о восстановлении или сохранении права свободного перехода для крестьян мелких землевладельцев. Но эта мера не достигла своей цели: слишком трудно было примирить противополож­ность интересов в этом деле. Лица, для коих она была явно выгодна, извлекали незначительную пользу. Мелкие земле­владельцы были в общем более плохими господами, чем крупные, и возможность бросить их составляла драгоценное преимущество; но еще более выгодна была бы свобода со­перничества между крупными землевладельцами, потому что она повлияла бы на ценность рабочих рук и повысила бы их заработную плату. Борис, склонный покровительствовать среднему классу, и не подумал вступить на этот путь, и обиженный его законодательством высший класс отомстил ему впоследствии, обвинив его в установлении крепостного права; а крестьяне, не находя достаточной защиты, в свою очередь, в своем осуждении смешивали царя со всем классом землевладельцев.[74] Преемник Феодора был притом и дельный колонизатор. Кроме случая с Пелымом, он не подражал Гроз­ному и его предшественникам в их диких предприятиях, когда они произвольно и насильственно переселяли с одного места на другое все население целиком. Между тем как он укреплял сначала Астрахань, потом Смоленск и опоясывал Москву новой каменной стеной, щедро дарованная свобода от податей или денежные пособия привлекали в юго-восточные степи тысячи поселенцев, которые находили себе более надежную защиту в превосходно устроенной сторожевой службе на рубеже. Борис из-за окраин не упускал, все-таки, заботиться о населении центральных частей государства; исполняя свое обещание, он успевал бороться с бедностью и нищетой. Как только он получал известие о несчастии, пожаре, наводнении, неурожае, он торопился отправить деньги, съестные припасы, одежду и лекарства. Будучи весьма деятельным, он часто доставлял их сам, охотно переезжая с места на место и непрестанно объезжая области, где он неустанно кормил, поил, говорил речи и ласкал простой народ. Наконец, эта вполне согласная с его характером политика, действительно, сделала из него наиболее миролюбивого по своим стремлениям и деяниям государя, какого знала когда-либо Русь. В этом отношении его задача об­легчалась войной между Польшей и Швецией; начиная с 1601 года, эта война продолжалась более полувека и в конце концов должна была упрочить на севере Европы преобла­дающее значение России. Неприятельские действия, открытые шведами взятием Гельсингфорса и Выборга и обострившиеся еще более вследствие провозглашения в 1604 году на сейме в Норчепинге герцога Зюдерманландского Карла королем, завершились в следующем году большим сражением под Киркгольмом в окрестностях Риги, где польский гетман Ходкевич с незначительным войском, всего в 3 800 человек, разбил на голову 14 000 шведов, предводитель­ствуемых самим королем. Это чудо совершила своим грозным натиском несравнимая польская кавалерия, кото­рой в недалеком будущем предстояло разлить ужас в самом сердце России. А той порой отправленный в Москву Лев Сапега, наиболее опытный из польских дипломатов, представил проект вечного мира, содержавший в себе двадцать три статьи. В сущности, дело шло о соединении обоих государств, так что предвиделось даже создание общего флота на Балтийском море! На этом поприще Борис проявил себя менее способным. Думая больше о том, как бы из­влечь выгоду из распри двух наций, он прибегал к слишком явному вымогательству; так, полякам он гово­рил, будто Карл Зюдерманландский «покоряется царю и уступает ему Эстляндию», а шведам — будто Сигизмунд ради союза с царем передает ему Ливонию. И в то же время Сапега и Татищев обменивались записанными в протоколах разговорами в таком роде: Татищев. — Ты лжешь! Сапега. — Ты сам лжешь, холоп! Тебе бы говорить с конюхами, которые убирают навоз, да и там найдутся более воспитанные, чем ты! Результаты переговоров были незначительны: несмотря на все усилия, шведы не уступили Нарву, а Сапега, подписав двадцатилетнее перемирие, но отказавшись признать титул царя, «незаконно похищенный Борисом», уехал озлобленный и хвастался тем, что порвал связь Москвы с Волошским воеводой. Но некоторые указания заставляют думать, что во время своего долгого пребывания на Москве-реке (1600—1601), кроме своих посольских обязанностей, Сапега занимался такими делами, которые открывали для будущности нового царствования более грозные опасности. В одном из его донесений, представленных польскому королю, находится обстоятельно обоснованный проект войны против Московии.[75] Сапега имел достаточно свободного времени, чтобы изучить страну и распознать непрочность создания новой династии, которая управляла ее судьбой. Вероятно, он не упустил также случая приобрести личные связи и припасти своему правительству людей, сообщавших ему полезные сведения. Впоследствии предполагали, что в его свите под чужим именем находился будущий Лжедмитрий.[76] Мнение, что последний был польской креатурой, не имеет теперь сторонников; но тем не менее в разговорах этого посла с некоторыми московскими боярами личность претендента могла упоминаться. И возможно даже, что в это время Сапега имел случай увидеть предназначенного к этому ребенка.[77] Так подготовлялось его роковое появление. Борису не более посчастливилось с Австрией и императором Рудольфом. Тщетно старался он убедить этого государя, что польский король ведет переговоры с турками, чтобы пропустить через свои земли крымского хана, замышлявшего поход против Вены. Эти пустые уловки тем более не имели успеха, что посланники царя сопрово­ждали их разными выходками против общепринятых приличий. В 1600 году в Лондон был отправлен Григорий Иванович Микулин; находясь здесь во время восстания графа Эссекса, он выражал свою готовность защищать мечом королеву — о чем его не просили, — но отказался при­нять приглашение лорда-мэра, потому что не считал себя вправе уступить высшее место представителю госуда­рыни.[78] Крупным дипломатическим событием царствования было посольство Ганзейского союза, однако и оно сначала как будто принимало вид коллективного представительства от всех городов, которые входили еще в эту умираю­щую конфедерацию, а свелось к посылке представителей одного только города Любека. Борис придавал большое значение развитию торговых сношений. Не позволяя себя загипно­тизировать, подобно Ивану IV, английским миражем, он поспешил удовлетворить просьбу Тосканского герцога, разрешив флорентийским купцам посещать Москву и русские гавани; некий Сион Луччио не замедлил воспользоваться этим, открывая путь своим соотечественникам, приезжавшим из Феррары и даже из Папской Области.[79] Однако, не желая ради этого упускать из вида отдаленный Восток, царь в то же время возобновил попытку относительно Персии.[80] Но для Москвы Ганзейский союз все еще сохранял преобладающее значение. Представители города Любека, вместе с протестом против условий русско-шведского договора 1595 года, при­несли жалобу на обычную недобросовестность русских купцов, умело вкладывавших в бочки с салом разные посторонние предметы, чтобы увеличить их вес. Подобные приемы долго еще оставались одним из главных препятствий для развития внешней торговли этой страны. Прием, оказанный послам, сулил впереди много хорошего. После представления царю в Кремле их угостили «сто девятью» различными яствами, принесенными на золотых блюдах. Узнав об этом, Бремен, Гамбург, Росток, всего двенадцать еще остававшихся в Ганзейском союзов городов, потребовали своей доли в ожидаемых привилегиях. Любек выказал себя великодушным и сделал вид, будто желает объединить свое дело с делом этих городов, — которые, однако, отказались внести свою долю на расходы по посольству; но Москва, разрешив Любеку, наряду с голландцами и англичанами, завести торговые ряды в Новгороде и Пскове и совершать богослужение протестантам, не пожелала распространить эту льготу и уступку на осталь­ные заинтересованные города, и Любек примирился с этим привилегированным положением.[81] В 1604 году в Архангельск прибыли из Лондона, Амстердама и Диеппа двадцать девять английских, голландских и французских кораблей с самым разнообразным грузом: тут были жемчуг, драгоценные камни, сукна, шелковые ткани, сафьян, полотна, вина, сахар, изюм, лимоны, винные ягоды, пряности, медь, олово, свинец, порох, бумага, сельди, соль, сера, стеклянная посуда, зо­лотая и серебряная канитель, мыло.[82] Итак, начатая Борисом либеральная политика одержала в этой области блестя­щую победу. К несчастью, в то время уже его управление, подрываемое внутренними причинами, связанными с его происхождением, начинало рушиться; а с другой стороны, даже и во внешних сношениях его дипломатия потерпела такой удар, который должен был быть особенно чувствителен честолюбивому выскочке. В 1601 году, желая произвести впечатление на Льва Сапегу, царь показал ему шведского принца, которого он предполагал выставить третьим кандидатом на шведский престол — этот предмет раздора между Карлом и Сигизмундом. Это был несчастный Густав, незаконный сын Эрика XIV и Екатерины Мансдоттер; этот странствующий принц уже в течение многих лет возбуждал своими похождениями и необычайными познаниями любопытство северных стран: получив воспитание у иезуитов в Браунсберге, в Торне и в Вильне, где он добывал себе пропитание, исполняя обязанности конюха; соперник Рудоль­фа II в науках и алхимии; не то полоумный, не то гений, он гордился более своим прозвищем «Нового Парацельса», чем титулом королевского принца. Борис вступил в сношении с этой личностью еще при жизни Феодора, по донесению Варкоча. Он приглашал Густава приехать в Мо­скву, где ему помогут опять завоевать себе королевство, а в ожидании этого дадут великолепный удел. В то время принц-конюх умирал в Италии с голода: получив подкрепление в виде подарка, сопровождавшего письмо пра­вителя, он поспешил ответить на столь заманчивое приглашение. Он не нашел возможности стать шведским королем, но, на худой конец, он получил «в кормление» Калугу и три других города. А Борис, вступивши на цар­ство, продолжал оказывать ему свое благорасположение, задумал даже женить его на своей дочери Ксении, которая таким образом могла стать королевой. Но тщетно! Бедной царевне судьба готовила иную, весьма горькую долю. Густав привез с собой из Данцига, где он останавливался по дороге, жену хозяина немецкой гостиницы Христофора Катера и открыто жил с этой лю­бовницей; вскоре она подарила его детьми, и Густав катал их в карете, запряженной четверней. Тщетно пытался Борис прекратить этот скандал, а принц еще умножал свои сумасбродства и более дурные выходки; пришлось Бо­рису признать, что он сделал плохой выбор. Ксения ли­шилась жениха и утратила свои надежды, а неблагодарный авантюрист был отправлен в Углич, затем в Яро­славль и наконец в Кашин, где он и умер в 1607 г.[83] Царь решил найти для своей дочери лучшего жениха и воспользовался благосклонностью датского двора, желавшего обеспечить себе союзника в своих спорах со Швецией. И в самом деле, он действовал настолько успешно, что в сентябрь 1602 года из Копенгагена, с целью же­ниться на русской княжне, выехал принц Иоанн, родной брат короля Христиана IV. Но увы! Ксению не покидало горе-злосчастье. Борис, по своей привычке все делать с пышностью и широко, принимая своего будущего зятя в Москве, устраивал так часто и столь обильные пиршества, что через несколько недель этот двадцатилетний юноша скончался от несварения в желудке.[84] Спустя немного лет могила этого злосчастного принца была разграблена и уничтожена поляками. И в довершение несчастья возникло подозрение, будто бы смерть его умы­шленно ускорил Борис. После угличской драмы воображение его подданных неотступно преследовали ужасные представления. А между тем отец Ксении так страстно желал найти ей супруга королевского происхождения! В следующем году он возобновил брачные переговоры с Данией, но они затянулись: в Копенгагене не думали по­вторить опыт.[85] Борис пытался найти жениха в Австрии, Англии и даже Грузии, но везде тщетно. Ксения осталась в девицах, и венчанному выскочке не удалось дать своему шатающемуся трону ту поддержку, которая все более и более казалась необходимой. Ведь это ужасное и нелепое подозрение, столь жестоко отягчая достойную жалости утрату надежд, не могло не указать бывшему правителю на ту бездну, которая беспрестанно увеличивалась под головокружительным зданием его чудесной судьбы. Разверзалась мрачная пропасть, полная ужасных кошмаров и угрожающих призраков. И Борис должен был по совести сознаться, что пропасть эту создал он сам, и своими собственными ру­ками он бессознательно увеличивал ее. IV. Последствия угличской драмы Вступая на престол, Борис, казалось, сам был уже во власти мрачной галлюцинации. Окружая себя с таким подозрительным избытком необычайными предосторожно­стями, он внушал окружающим мысль о преступлении; и при своем чрезмерном недоверии обнаруживая беспокойство и тревогу по всякому поводу, он продолжал распространять эту мысль. Он не сумел принять вид князя, уверенного в своих правах и убежденного в верности и предан­ности своих подданных. Борис боялся их, и эта боязнь только помогала им оправдать его мнения о них; и столь же неизбежно он будил в них воспоминание о прежних государях, — как мало он был похож на них! — и приводил на память образ молодого князя, который, должно быть, либо погиб в Угличе, либо считался мертвым, чтобы цар­ский любимец мог стать царем. Но в самом ли деле умер царевич? Борис сумел снискать себе некоторую преданность своей щедростью и красноречием; но кроме черни, которую легко привлечь мелкой лестью и обычными подачками, ему вскоре нечего стало ни обещать, ни давать. А как раз в это время глубокая трещина открылась в этом форми­рующемся обществе, где при отсутствии всякой нравственной связи отсутствие всякого внутреннего объединения оказывалось еще более чувствительным. В моральном отношении русский человек семнадцатого столетия оставался столь же изолированным, сколь в девятом веке он был изолирован физически. В беспрестанно обостряющейся борьбе экономических и социальных интересов не приходил на помощь никакой примиряющий принцип, никакой общий идеал не смягчал материальные антагонизмы. Только одна религия мог­ла бы сблизить таких врагов по самой природе, как оже­сточенно эксплуатирующего землевладельца и безземельного крестьянина, столь же ожесточенно разоряющего своего про­тивника; но для безграмотных, грубых и алчных священников сама религия служила только более лицемерным и столь же жестоким орудием вымогательства и притеснения. Сравнительно мирное состояние, достигнутое Борисом при помощи временных мер, было только перемирием. Борьба должна была возобновиться; и еще свежее воспоминание о пережитых в царствование Грозного ужасах поз­воляло предвидеть, какова она будет. Как из своего сердца, Иван успел вырвать и из сердца своих поддан­ных всякое чувство жалости. Бояре и крестьяне, то жертвы, то палачи, то зрители, то исполнители его кровавых оргий, стали похожи на диких зверей, которые не могли уже, увидев друг друга, не оскалить зубы. Всякое доверие, даже в самых обычных отношениях, казалось, было потеряно. Приятель, одалживая своего друга, требовал залог, в три раза превышавший стоимость ссуды, и взимал четыре про­цента в неделю! Грабили без стыда, выжидая поры, когда будут истреблять друг друга без пощады. Таким образом и общество уже разрушалось, ряды его расстраивались, рассыпаясь прахом; тревожным показателем в этом отношении служило грозное и непрерывное умножение «гулящего люда» — казачества. В этом явлении, которое объясняли разными причинами, при ближайшем исследовании, невозможно не распознать прямого последствия династического перелома, приготовленного в Угличе. Испытание застигло еще не окрепший организм в процессе наслоения и внутреннего слияния. Вплоть до смерти Феодора, совершалась ли эволюция или шла революция, работа эта охра­нялась железной оправой, которою князья из дома Калиты сумели окружить то огромное горнило, где они нагромождали и перетирали составные части сплава. Этой защитой была автократия, воля царя самодержавная, безусловная и заменяющая собой все то, что в созревших обществах сплачивает людей, мешает им броситься и истребить друг друга. Но вот эта железная оправа рушилась. Правда, царь еще был, но какого рода? Вчера еще боярин, каких были сотни, который переругивался с равными себе и дрался с ними на кулаках. Борис вводил в заблуждение, будучи правителем: тень наличного государя, хотя бы и блаженного, покрывала его, и оттого он казался великим и мощным. Но после смерти Феодора иллюзия исчезла скоро: быстро подметили, что за этим призраком деспота нет ничего. И также скоро увидели, что и в стране нет уже ничего, что представляло бы какую-либо социальную силу: ни закона, ни порядка, ни чести, ни веры, ни совести, ни здравого рассудка, — ничего! Среди общей разнузданности всех враждебных общественному строю инстинктов осталось только смутное чувство народности; но чтобы это чувство определилось и окрепло, ему надо было пройти через испытание нашествия чужеземцев, которые оскверняли и разоряли родную страну. По всей стране в то же время возникало казачество: когда украинские и донские казаки пришли из своих степей вслед за первым искателем престола, внезапно их наличный состав удвоился, даже утроился огромным наплывом казаков внутренних — бродяг, разбойников, людей, лишенных покровительства закона, всякого происхождения и общественного положения, разорившихся землевладельцев, беглых или промышляющих воровством крестьян, — всех тех, кто давно уже объявил войну господствующему порядку да и вообще всякого рода порядку. Полагали, что происхождение смутного времени возможно связать с установлением крепостного права. Но здесь заблуждение очевидно. Ведь если даже и допустить, что крепостное право было установлено в эту пору, Борис явно старался улучшить до некоторой степени положение крестьян; а с другой стороны, никогда, ни в один момент в течение всего этого бурного периода крестьяне, как тако­вые, ни разу не поднимали знамени восстания на защиту своих особливых интересов. Смута не была революционным движением какого-нибудь класса: в ней участвовали все классы; и тот, которому Борис покровительствовал наиболее, как я уже указывал, не составлял исключения. В этом среднем элементе он видел прочную опору для социального здания, которому его мирная и миротворческая политика старалась придать твердую устойчивость и постоян­ство на долгие времена, и он думал, что нашел оконча­тельную формулу для этого. Как это свойственно всем выскочкам, Борис воображал, что его возвышение до вер­ховной власти должно было положить предел тому восходя­щему движению всех социальных элементов, которое его са­мого вознесло так высоко. Но стремление вверх продолжа­лось, и еще неоплотневший пластический материал отказы­вался принять то устойчивое положение равновесия, которое Борис затевал ему придать только в силу одного лишь принципа самодержавия, хотя, воплощаясь в лице его, принцип этот утрачивал все, что составляло его обаяние и силу. Этому результату способствовало соседство Польши. Обе страны в своей эволюции шли в то время в противоположном направлении: между тем как в Москве, разрушив все исконные предания о свободе, Годунов ухищрялся со­хранить и укрепить свой личный деспотизм, в Польше шляхта с неменьшим усердием старалась стереть последние следы власти некогда могущественных князей из династии Пястов или Ягеллонов. И подданные Бориса, несмотря на строго охраняемые границы и различие интел­лектуальной среды, не могли избежать заразы, а особенно в ту пору, когда пресечение древней династии в самой основе потрясало политическое здание, искусными и могущественными строителями которого были последние Рюриковичи. И так же напрасно ответственность за грядущие события возлагали на то либо иное отдельное лицо или на отдельную группу: древнюю аристократию, которая стремилась подняться из своего упадка; новую аристократию, которая намеревалась увеличить свои недавно приобретенные преимуще­ства; безгласных соратников Бориса, происшедших из демократического движения опричнины и заявлявших притязания на разделение власти; монахов, которые во время опричнины обогатились благодаря переходу в их руки поземельной собственности и были озлоблены тем, что охранительные меры Бориса и его колонизаторские предприятия прекратили этот их захват земли. Смута произошла не от одного какого-либо из этих элементов порознь; все они внесли в эту сумятицу свою долю властолюбия и алч­ности, злобы и гнева; но ни один из них не вызвал непосредственно начала смуты. Она была общим явлением политического сдвига и социального разложения. И в ту пору, когда это явление происходило, от сознания самих русских людей ускользнули и причины его и его сущность. Объяснение, которое обыкновенно приходило на ум в этой стране наивной веры, было: это — боже­ское наказание. И виновный был указан: Борис обладал всею властью, и на него падала вся ответственность. Такова точка зрения летописца — «Повести 1606 года». Служа выразителем целой историко-политической литературы, он видит во внезапной смерти царского любимца и в истреблении его семьи законное искупление, которое предвещает конец народных бедствий. Но бедствия продолжаются; Бог не перестает поражать. Тогда пробуждается мысль о коллективной ответственности, и мысль эта связывается с представлением необходимости борьбы на защиту истинной веры и русского отечества против ереси и нашествия чужеземцев. Исповедуются, раскаиваются в своих грехах; сражаются с поляками и всенародно оглашают те грехи, за которые развращенное и испорченное общество, действи­тельно, заслужило столь жестокую кару. Вот существенное убеждение, истолкователем которого после многих других выступает Авраамий Палицын. Однако при окончательной отделке его произведения те места, где он его развивает, были вычеркнуты, — подобно тому, как в более близкую нам пору, в царствование Александра II, был выпущен в общественных молитвах стих, приписывающий нашествие 1812 года подобной же причине.[86] Это пробуждение народной совести послужит залогом победоносного возрождения. Но прежде будут пролиты по­токи крови; и в глазах историка ни общественное не­устройство, бывшее прямой причиной этой революционной вспышки, ни последовавшее за нею исправление, подготовив­шее затихание смуты, нельзя считать определяющими причи­нами ни той, ни другой фазы национальной драмы. Это были еще только последствия. Сами по себе ни смерть Феодора, не оставившего потомства, ни восшествие на престол вы­скочки в лице Бориса еще недостаточны, чтобы объяснить проникновение кризиса и его продолжительность. Ведь в конце концов Русь Рюриковичей, на самом деле, сумела обойтись и без своей древней династии и приспособиться к другой, потому что эта династия даровала ей то же самое, с той лишь разницей, что Руси показалось невыносимым терпеть на престоле род бывшего временщика. Годунов или Романов — разница была еле заметна. Но в промежуток между восшествием на престол того и другого положение должно было совсем измениться. По всей видимости, упорные надежды и отчаянные попытки восстановить династию, взбудоражив всю страну, и возбудили в ней смятение утративших связь между собою элементов. Угличская драма своей кровавой загадкой, своими воз­мутительными последствиями, тем, что предполагаемый убийца получил наследство своей жертвы, — вот что возмутило народное сознание и долго поддерживало смятение, доставляя в то же время предлог и бранное поле для столкновения других менее законных интересов. Итак, чтобы стало возможным восстановить порядок и мир, прежде всего необходимо было явно убедиться в невозмож­ности вернуться вполне к прошлому; затем, чтобы в своих тщетных усилиях создать новый порядок управления, революционные элементы исчерпали свои силы до полного истощения и изнурения; и наконец, чтобы жгучая боль иноземного нашествия побудила консервативные эле­менты сплотиться на какой угодно боевой клич, лишь бы он ручался за нерушимость национального достояния с его наиболее драгоценными интересами, или хотя бы с теми, которым они сами придавали наибольшую ценность. И тогда оказалось, что под властью новой династии был восстановлен в точности старый порядок. Таков удел многих революций. А между тем именно против этого результата, осуществленного в первый раз, и поднялась эта революция! В совокупности своей она была делом двух партий, враждебных друг другу, преследующих противоположные цели, и тем не менее они оказались случайно в союзе между собой ради общей работы. Каково бы ни было происхождение первого претендента, без сомнения, он поль­зовался в России могущественным и аристократическим покровительством. И путь в столицу открыл ему переход на его сторону родовитых предводителей московского войска. Но мы увидим, что в его собственной армии преобладал демократический элемент — казаки. И те и другие были еди­нодушны в своей одинаковой ненависти к Борису. Казнимая, разоряемая и уничижаемая опричниной аристократия не про­щала выскочек, что он продолжал этот ненавистный образ правления; и, чтобы получить наследство Грозного, она мечтала о царе из своей собственной среды, который положил бы начало образу правления, восстановляющему ее прежние права. И наоборот, Борис, продолжая политику Грозного, не вполне удовлетворял желаниям простого на­рода; и вот, не имея законного наследника популярного царя, народ пришел к убеждению, что только он один способен хорошо устроить свои собственные дела. Возмущенная России должна была, таким образом, прой­ти через сугубое испытание олигархии и анархии, через ужасающие бедствия, прежде чем она достигла тихого убежища.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar