Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (13)

IV. Лихолетье В устных преданиях жителей Вологодской губернии сохранилась память о польских панах, жестоких, безжалостных и ненасытных, и остались вещественные следы их подвигов: тут курган прикрывает груду трупов; там клад хранит их добычу, зарытую ими во время по­гони за ними, «несметное сокровище»; его, однако, не уда­лось с тех пор извлечь на свет Божий.[321] Если судить по одним только местным источникам, то москвитяне пре­восходили в дикости еще своих случайных союзников.[322] Разница в уровне цивилизаций при таком зловещем соревновании не может, без сомнения, служит достаточным объяснением этого явления. Война обыкновенно стирает это различие. Поляки, вымогая беспощадно казну у населения в местностях, занятых ими, вовсе не обнаруживали по от­ношению к нему ненависти; они требовали от него только денег или удовольствий. Что же касается московских приверженцев Дмитрия, наоборот, всякий сторонник Шуйского для них был врагом, которого надо было уничто­жить, иначе грозила опасность быть самому уничтоженным им в злосчастный день. Поляки шли сюда провести ве­село время и обогатиться, если им не удавалось достичь большего; если дело принимало дурной оборот, они имели возможность вернуться домой, натешившись вволю и набив себе туго кошелек. Московские приверженцы, пере­ходя на сторону самозванца, отрезывали себе всякое отступление и ставили на карту свою жизнь; а казаки видели тут единственный случай выйти из своего тяжелого положения людей вне закона или отомстить за него. Наконец, и самое главное, преследуя свои особые цели повеселиться или потешить свое честолюбие или алчность, или просто из влечения к жизни среди эпических приключений, Сапега и его соотечественники не страдали той революционной горячкой, которая во все времена и повсюду неизменно приводила в конце концов к припадкам жажды разрушении и кощун­ства. Так, в то самое время, когда Троице-Сергиева лавра принуждала поляков и казаков с благоговением относиться к ее неприкосновенной святыне, в двадцати других городах московские приверженцы «Тушинского вора» не только смотрели равнодушно, как брали приступом, грабили, опустошали и оскверняли десятками храмы и монастыри, но и сами принимали участие в этих неистовствах, как, например, было в Ростове. При их содействии и даже, можно сказать, главным образом их руками страна была доведена до ужасного состояния. Города и деревни были опустошены; люди и звери обменялись жилищами: на пустынных улицах и площадях находили приют себе волки и лисицы, а люди заби­рались в самую глухую чащу лесов, питаясь травой и корнями растений и с тоской выжидая спасительного мра­ка; тогда люди занимали покинутые берлоги зверей. Но эти убежища были не всегда надежны: по уходе жителей из сел и городов пылали жилища, и при зареве пожаров охотники с гончими гонялись по лесам за человеческой дичью! В деле разрушения особенно отличались казаки. Если им не удавалось сжечь дом, они непременно старались вы­ломать в нем по крайней мере двери и окна, чтобы сделать его негодным для жилья. Они топили, бросали в навоз и утаптывали копытами своих лошадей съестные при­пасы, которые не могли съесть на месте или увезти с со­бой. Разгул и разврат сопровождали резню. Во Владимирской области какой-то Наливайко, тезка, мятежного казацкого атамана, пойманного и казненного поляками за несколько лет перед тем, отметил свой путь ужасными оргиями, сажая на кол мужчин, насилуя женщин; по свидетельству Сапеги — который ему покровительствовал! — он зарезал собственноручно девяносто три жертвы обоего пола. Чтобы избавиться от позора, многие женщины убивали себя; но другие, — таких было еще больше, — легко мирились со своей участью: похищенные казаками или поляками и выкупленные родителями или мужьями, он убегали и возвращались к веселой жизни, в которую успели втянуться. Забвение всех правил, пренебрежение всеми принципами чести и стыдливости сопровождало, как всегда бывает, разложение социального организма; при общем нравственном распаде не устояла и семья. В этой стран, где всякая власть внушала благоговейный трепет, теперь, когда все чины и звания опошли­лись до последнего, не оставалось уже ни одной должности, к которой народ относился бы с уважением. Вслед за Филаретом, этой пародией на патриарха, вся церковь рину­лась, очертя голову, в тину: священники, архимандриты и епископы оспаривали друг у друга милости Тушинского вора, перебивая друг у друга должности, почести и доходы ценою подкупа и клеветнических изветов. Вследствие этих публичных торгов епископы и священники сменялись чуть не каждый месяц. Во всем царила анархия: в политике, в обществе, в религии и в семейной жизни. Смута была в полном разгаре. Вопреки воле Сапеги, самозванец, вернее Рожинский, положил конец удальству Наливайки, повесив его. Но Наливаек были тысячи, и только после того, как они слишком долго испытывали народное терпение и перешли все его пределы, неотложная нужда, наконец, побудила народ с отчаянной решимостью приняться за расправу со своими мучителями. V. Отпор смуте Реакционное движение прежде всего началось в северных областях, когда там твердою опорою законному пра­вительству явились войска под начальством Скопина и Делагарди. С Белоозера и Устюжны, где противодействие это уже восторжествовало; из Устюга и Вычегды, жители которых обменивались грамотами, ободряя друг друга к сопротивлению; из Нижнего Новгорода, где в том же духе стал деятельно проповедовать игумен Иоиль, — движение быстро сообщилось соседним большим городам. Велико было изумление и замешательство казацких и польских воровских шаек, когда везде им встречались теперь другие толпы вооруженных людей и оказывали сопротивление! Жители Юрьевца Поволжского, под предводительством сотника Феодора Красного, жители Решмы, под начальством крестьянина Григория Лапши, осмеливались уже вступать с ними в бой даже в открытом поле. Возле села Данилова вне­запно создалась крепостца, задержавшая на время горячего Лисовского; падение ее не охладило всенародного воодушевления. Один за другим города: Галич, Кострома, Вологда, Городец, Кашин отлагались от самозванца, посылая в Москву уверения в своей верности и изобличая преступные замыслы «вора». Вологжане уверяли даже москвичей, будто они перехватили бумаги из Тушина, содержавшие приказ перебить всех способных носить оружие мужчин их го­рода, а женщин и детей отправить в Польшу. То же самое открытие сделали и жители Тотьмы, с добавлением, будто самозванец намеревается освободить из темниц всех злодеев. В Москве, на беду, Шуйский не сумел как следовало воспользоваться этим внезапным подъемом народного духа. Он приказывал своим «верным подданным» сплотиться для избавления столицы от врага, где, впрочем, как он уверял, «все обстоит благополучно». Он не скупился на патриотические увещания и дельные советы, но сам был совершенно неспособен принять более деятельное участие в этой зарождавшейся организации отпора. Скопин, правда, действовал удачнее. Его поход из Новгорода в Тверь вместе со шведами, в июле 1609 г., имел, кажется, целью привести в связь с задуманными им планами несколько беспорядочные действия возмутив­шихся против смуты. Этот план его увенчался успехом. Жители Вычегды, с помощью Строгановых, набрали отряд и, хорошо вооружив его, отправили к «истинному царю». Вологда, не устрашившись участи Костромы и Галича, которым Лисовский мстил ужасными жестокостями, приго­товилась к упорному сопротивлению. Нижний Новгород отразил одно из нападений. Вятка соединилась с Арзамасом, Муромом, Владимиром и Суздалем, пытаясь за­влечь в свой обширный союз даже отдаленную Пермь. Способность общин в московском государств при­ходить к подобного рода соглашениям, обнаруживавшаяся много раз в это бедственное время, составляет крайне любопытную черту русского народа. Она свидетельствует о присутствии в самом строении этого разложившегося общества, в его внутренней жизни, огромных скрытых средств, могучих пережитков былых привычек к самоуправле­нию.[323] Надо отметить еще одно явление: в этих вооруженных восстаниях против «вора» и его приверженцев одни только крестьяне доказали свое усердие, мужество и самоотвержение. В Костроме и Галиче «дети боярские» сперва соединились с «тяглыми людьми» и пошли вместе на Яро­славль, но, приблизившись к городу, они обратились вдруг против своих союзников, отняли у крестьян пушки, привезенные из Галича, и перешли на сторону Лисовского. Отсутствие связи между членами шаткого, еще неорганического сословия «служилых людей», этого зародыша теперешнего чиновничества, отсутствие у них общего средоточия, каким служила крестьянам община, этот обломок исконных учреждений самоуправляющегося мира, — такого благотворного учреждения не было в других общественных группах, — вот, без сомнения, причина этого явления, требующего глубокого научного исследования.[324] Итак, общины северных областей со всех концов пересылались грамотами и сговаривались. После Мурома, Владимир снесся с Нижним Новгородом и, получив от него подкрепление, напал на М. Вельяминова, вое­воду Лжедмитрия. Несчастный был отведен в церковь для исповеди, а затем побит каменьями, при криках: «Вот враг московского государства!» Этот пример короткого суда нашел себе скоро подражателей в Костроме и других местах. С востока движение перебросилось на запад, на область, по которой в то время проходил Скопин со своими войсками. Передавшись «истинному царю», ободренные победой над Тышкевичем, одним из самых блестящих польских наездников, Молога и Рыбинск приглашали Ярославль и Углич постоять за правое дело.[325] Шуйский, к сожалению, только хвастался, говоря, будто в Москве «у него все благополучно». Как и раньше, из одной столицы в другую переезжали «перелеты». На улицах и площадях громко обсуждался вопрос о заслугах и достоинствах обоих царей, и нередко при похвалах Дмитрию в толпе раздавались рукоплескания. Шуйский проявлял иногда жестокость, но, слабый и робкий, он решался применять меры строгости только к мелкому люду, не трогая вельмож, отчего они становились все более дерзкими. 26 февраля 1609 г. была сделана серьезная попытка сверг­нуть «царя боярского». Любопытнее всего то, что в этом заговоре принимали участие также и бояре. Подобрав до 300 единомышленников, князь Роман Иванович Гагарин, Григорий Феодорович Сумбулов и Тимофей Васильевич Грязной, все именитые люди, обратились к своим естественным союзникам с просьбой переделать сообща устроенное дело, положить конец «пролитию христианской крови», низложив царя «глупого и бесчестного, пьяницу и развратника», не оправдавшего надежд избравших его.[326] Призыв не встретил, однако, сочувствия. Вместо того чтобы явиться на Красную площадь, как это было условлено, бояре попря­тались по своим домам. Явился только один князь Ва­силий Васильевич Голицын, почуявший удобный случай отомстить. Патриарх Гермоген был схвачен во время богослужения в Успенском соборе и притащен на Лобное место. По дороге его били, издевались над ним, осыпали бранью, но среди всех этих насилий, «твердый, как алмаз», патриарх Гермоген остался непоколебимым и не уступил заговорщикам. Они бросились в Кремль, но чернь отказалась следовать за ними; а Шуйский, успевший тем временем собрать кое-какие войска, отразил нападение. Надо обратить внимание на развязку этого приключения: она ясно, как Божий день, доказывает, в каком критическом положении находилась тогда Москва. Победа царя не сопровождалась никакими карами. Победитель оставался в своем дворце, а побежденные благополучно удалились в Тушинский лагерь, и никто не осмелился задержать их. Голицын вернулся к себе, продолжая спокойно жить, как будто ничего не произошло. Даже Гагарин, спустя некоторое время, вернулся из Тушина в Москву, не потерпев тоже никаких неприятностей из-за своего неудачного приключения.[327] Заговоры против Шуйского повторились в апреле и мае 1609 г. В то время тушинцы попытались еще раз прервать сообщение между Коломной и столицей. В продолжение нескольких недель цена хлеба была 7 руб. за чет­верть, т. е. в двадцать четыре раза выше его нормальной стоимости! Голод должен был неминуемо вызвать бунт. Но осаждавшие, ослабленные отсутствием у них дисциплины и обеспокоенные восстанием, охватившим области, а также приближением, Скопина, не могли оказать нужного напряжения сил. Сам Рожинский, жестоко страдавший от раны, уже не был в состоянии справиться со своим делом. В большой битве, происшедшей совсем неожиданно в день св. Троицы из-за неосторожной стычки польских аванпостов, ему пришлось пожертвовать всей своей пехотой, что­бы выручить своих по-прежнему непослушных поляков, зарвавшихся чересчур далеко. Это было последнее крупное сражение между Москвой и Тушином. Скопин и шведы приближались. Московский главнокомандующий задержался на долгое время в Новгороде и его окрестностях. Причиной тому было брожение в этой области, а также затруднения, представившиеся ему при осуществлении широко задуманного им плана военного и административного переустройства. Выбрав центром Вологду, он рассчитывал найти в ней опору для общего преобразования расшатанного государственного организма. По его мнению, Вологда подходила к такому назначению, будучи узловым соединением всех дорог, связывавших северные области со столицей, и весьма важным торговым городом. Но при выполнении этого плана встретилось много препятствий, а когда Скопин решил выступить в поход, ему заградили путь еще новые. Отряд запорожцев под предводительством поляка Керножицкого, заняв уже Торжок и Тверь, грозил застигнуть врасплох молодого Шуйского среди разработки его плана и разрушить его замыслы в самом зародыше. Навстречу Керножицкому был выслан отряд войска, но новгородцы заподозрили его начальника в измене. Подозреваемый был тот самый окольничий Михаил Игнатьевич Татищев, который как-то в споре с Дмитрием I по поводу теля­тины наговорил ему дерзостей, а впоследствии убил Бас­манова. Но этих подвигов, очевидно, оказалось еще не­достаточно, чтобы служить порукою в верноподданности. В этом случае Скопин вел себя совсем не по-геройски. Предоставив своего подчиненного на волю новгородцам, он допустил его убийство, и сверх того, после продажи иму­щества убитого с публичного торга, как это водилось у новгородцев, когда творилось народное правосудие, он тоже потребовал своей доли.[328] Пользуясь этими обстоятельствами, Керножицкий подошел к самым воротам города и отступил только вследствие прихода заонежских крестьян, явившихся неожиданным подкреплением для новгородцев. Запорожцы кину­лись к Старой Руссе и продержались там до самой весны 1609 года, до прихода шведов, преграждая путь Скопину. Появление шведов изменило распределение наличных сил в этих краях; в насколько недель они очистили всю местность от неприятеля, за исключением Твери, где, впрочем, народное движение, — о его характере и успехах я уже говорил, — дало законному правительству сторонников, предводительствуемых крестьянином Тимофеем Кудекуша Трепцом. В Орешке один из самых блестящих воевод Лжедмитрия, впоследствии один из главарей мятежной партии, Михаил Глебович Салтыков, убедившись, что ему не справиться, бежал и, ища убежища в Тушинском лагере, произвел там переполох. 10 мая 1609 г. Скопин покинул, наконец, Новгород и, соединившись со шведами, собрал в Торжке ополченцев, пришедших из Смоленской области, а затем разогнал заграждавшие ему путь шайки Керножицкого, не­смотря на то, что к ним присоединился и Зборовский. Подвигаясь все вперед, Скопин соединился с заволжскими крестьянами, собравшимися в Ярославле и угрожавшими Ростову, и, вместе с ними осилив Сапегу, снял осаду с Троице-Сергиевой лавры. Однако Скопину не удалось тотчас же воспользоваться всеми плодами, которых он ожидал от этой победы: в это самое время покинули его шведы. Благородный Делагарди, не следовавший, на­сколько это было возможно, коварным инструкциям Карла, всегда приходил на помощь Скопину со своими войсками и не замышлял злоупотреблять своею силою; но его солдатам не было уплачено за два месяца жалованье, и не был еще передан шведам Кексгольм. По настоянию племян­ника, Шуйский решился наконец пожертвовать Кексгольмом, но не мог найти денег для уплаты жалованья; наемные войска отказались идти в поход. Только восставшие против смуты не остановились на полпути после данного им толчка. Один из очагов контрреволюции, вспыхнувший в бассейне реки Клязьмы, между Волгой и Окой, и потушенный в самом начале энергичными усилиями воеводы суздальского Плещеева, быстро снова разгорался, и пламя его, все разрастаясь, распространилось на юг. Города этого бассейна: Суздаль, Владимир, Муром, Юрьев — мертвые и лишенные Москвою самоуправления, разоренные военным положением, которое введено было после завоевания, не имели необходимых материальных и духовных сил для продолжительной борьбы. После нескольких судорожных отчаянных попыток отпора они снова впали в бездействие. Но в других местах этой об­ласти сохранились кое-какие остатки их полного мощи прошлого. Была кое-какая промышленность и торговая жизнь в прибрежных больших поселениях по Тезе и Луху, в соседних волжских пристанях Балахне, Городце, Юрьевце, Решме, Кинешме. В социальной жизни волостных миров этих густо населенных местностей все еще на­блюдалась напряженная деятельность. Впрочем, в этой области Шуйские чувствовали себя дома; это обстоятельство способствовало в прилежащих местах развитию волнения и организации противодействия смут. Из Нижнего Новгорода предприимчивый воевода Феодор Иванович Шереметев подал Шуйским вооруженную помощь. Оба ополчения соединились и в конце 1609 г., взяв Муром и Касимов, нагнали Скопина под стенами Александровской слободы, служившей некогда местопребыванием Грозному. Таким образом, в виде широкого, сходящегося в одно место движения народные ополчения с севера, вос­тока и юга стягивались к Москве и Тушину, намереваясь окружить со всех сторон логовище «вора», и вот «боярский царь», покидаемый либо слабо защищаемый дав­шими ему власть, теперь почти уже торжествовал победу, и это благодаря крестьянам. В своей борьбе с Болотниковым в качестве представителя законного порядка он опирался еще на второстепенную знать, на дворян, служилых людей и детей боярских. Этот элемент, развра­щенный в течение смутного времени, подался в свою оче­редь и уступил место новой силе, новому социальному слою, поднятому со дна сильным водоворотом. Более мощный по своей численности и нравственно более устойчивый, этот новый слой, однако, мог служить только орудием других, потому что, грубый и невежественный, он сам нуждался в кормчем. А той порой на сцену истории выступил новый могучий деятель, к которому должно было перейти управление событиями из неумелых и неопытных рук Шуйского. В то самое время, когда польские искатели приключений, потеряв свое кратковре­менное обаяние, дошли до того, что их разбивали монахи и мужики, на часах загадочной судьбы пробил час для выступления истинной Польши, наследницы Батория. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Вмешательство Польши I. План Сигизмунда Добрый и полный героизма Ян Собеский никогда не считался последователем Макиавелли, но и он как-то раз, в минуту откровенности, сказал, что в войне надо прежде всего иметь в виду последствия, а не поводы. Я советую это вспомнить тем русским историкам, которые все еще оспаривают законность поводов, побудивших в 1609 г. Сигизмунда взяться за оружие против своих соседей. Если бы он вовремя не упредил их, вступив в московские пределы, москвитяне напали бы на него в Польше вместе со своими союзниками — шведами. Но не один этот casus belli (повод к войне) оправдывал его решения. Не следует забывать предложений, сделанных королю Безобразовым еще в конце 1605 г. Эта интрига не была оста­влена, несмотря на воцарение Шуйского, и, если верить сообщениям Симонетты, преемника Рангони, новый царский посол, Волконский, сам усиленно поддерживал эту ин­тригу. Бояре, уверял он, не потерпят долго у себя ровню себе, Шуйского: им нужен государь царского рода; стоит только Сигизмунду двинуть свои войска к границе, и сын его будет единогласно провозглашен царем в Москве. Разведчик, отправленный в Краков боярами, подтвердил королю эти уверения. Дмитрия II придумали-де бояре только для того, чтобы погубить «шубника» и про­торить дорогу для польского вмешательства. Наконец, в том же смысле подробно писал и пленный польский по­сол, Олесницкий, в своих посланиях к королю, дошедших до него каким-то путем. Московское государство, терзаемое междоусобной войной, обезлюдевшее и разоренное, представлялось такой легкой добычей. Противники Шуйского брали верх, а их самым заветным желанием было иметь польского царя. Как мог устоять до сих пор Сигизмунд перед такими уговариваниями? Дело в том, что со смерти Дмитрия I он был всецело поглощен заботами о порядках внутри своего государства. До июля 1607 г. руки его были связаны мятежом (rokosz) Зебржидовского. Позднее к этим заботам присоединились еще затруднения в вопросе о финансах и войске, а Польша, только что истощенная братоубийственной борьбой, была плохо подготовлена к завоева­тельной войне. Впрочем, король сам имел мало охоты увлечь поляков за собою в поход. С него было довольно поляков в Кракове! Он мечтал достигнуть Москвы без по­ляков. Поэтому, несмотря на благоприятное голосование боль­шинства сеймиков (поветовых сеймов), он склонялся к мысли сделать из этого предприятия дело личное и избегал предлагать участие в нем на сейме. Конечно, он не мог выступить в поход один без войска, но, бла­годаря несуразности польской конституции, ему представлялся другой выход; в числе многих других странностей она допускала в действительности раздвоение личности государя и даже самого государства: с одной стороны была личность короля, с другой — страна, судьбою которой он номинально управлял. Чудовище о двух головах, государство, пред­ставляемое сеймом, соединялось в двоякой ипостаси с государством, представляемым королем; часто эти две го­ловы смотрели в разные стороны, вследствие чего было две политики в Польше. Чтобы проводить свою политику, королю вовсе не нужно было непременно прибегать к сейму, так как армия была в его распоряжении; вопрос о ней озабочивал народных представителей лишь постольку, поскольку он ка­сался бюджета. Если от плательщиков податей — т. е. от избирателей — не требовалось расходов на войско, депутатам было все равно, пошлют ли это войско в Москов­ское государство или в другое место: ведь солдаты только и существуют для того, чтобы воевать. Итак, задача в своем окончательном решении сводилась к денежному вопросу. Сигизмунд надеялся ее разрешить, обратившись в Рим. Переговоры, завязавшиеся по этому поводу между Вавелем и Ватиканом, тотчас же после переворота 17-го мая, крайне любопытны для изучающего эволюцию в римской политике. Так как догматическая непогрешимость тут, без сомнения, не затронута, то я совершенно свободно могу коснуться этой главы истории; но ввиду того, что подробное описание ее уже было дано весьма компетентным лицом, я ограничусь только кратким сообщением перипетий и последствий этого достаточно известного дипломатического эпизода.[329] С точки зрения практической, результат был безусловно отрицательный, несмотря на то, что Рим, вопреки своему традиционному принципу, постепенно сделал королю ряд незначительных и запоздалых уступок. В течение вековой вражды между Москвою и Польшей, причем блестящим представителем последней недавно был Поссевин, видно, что Риму искони было противно всякое вмешательство, не направленное к примирению враждующих сторон. С давних пор Польша считалась в Риме в деле приведения в лоно католической церкви своих заблудших славянских братьев на северо-востоке единственным сулившим успех орудием Провидения. Но московские великие князья и цари заблаговременно и весьма искусно сумели дать преобладание совсем иному плану в папских советах, подавая надежды на прямое воздействие путем дипломатии и пропаганды, исходивших прямо из Рима. Даже самому Баторию удалось отклонить от него папу Сикста V, только уверив его в том, что завоевание Москвы служит необходимым этапом на пути к завоеванию Константинополя. Сигизмунду не по плечу было заявлять притязания на такое наследство, а потому на свои первые просьбы он получил уклончивый ответ, отнимавший у него вся­кую надежду. — Да, мы давали, но на войну с турками! Сигизмунд настаивал, прибегая к протекции, какая имелась у него в Ватикане, к влиянию польского нунция, к честолюбию Симонетты, который, в свою очередь, поджидал кардинальской шапки, к кокетству королевы Констанции, достойной дочери пронырливой Марии Баварской. Но если Сигизмунд имел мало общего с Баторием, то и Павел V не больше походил на Сикста V. Ни минуты не соблазняясь и не воодушевляясь идеей обширного политического и религиозного плана, не пытаясь развить в этом направлении мысль своего назойливого просителя, но в то же время будучи не в силах отказать ему сразу наотрез, папа прибегал к волоките, придумывал всякие отговорки и кончил тем, что уступил просьбе, но наполовину и слишком поздно. В 1610 г. Павел V, вовсе не одобрявший войны с Мо­сквою, послал, тем не менее, Сигизмунду шпагу, освященную в праздник Рождества Христова. В 1611 г., уже согласный с замыслами короля, он ему предлагает свои молитвы, а за неимением денег — содействие своих дипломатов к получению их в Венеции, во Флоренции и в Нанси. В 1613 г., все еще продолжая торговаться и сдаваться, он разрешает послу государя, Павлу Волюцкому, приостановить на время посылку аннатов и сделать сбор с духовенства. Наконец, в течение того же года он пожертвовал 40 000 талеров. Но тогда дело было уже проиграно. Итак, в 1609 г. Сигизмунд принужден был довольствоваться своими личными средствами. Он воображал, что их будет достаточно, полагаясь на вести, шедшие к нему из московских областей; судя по ним, этот поход не должен был ему стоить большого усилия. Было решено не мобилизовать польских ополчений, а ограничиться имевшимися в распоряжении немногими постоянными вой­сками, силы которых усугублялись благодаря человеку, который примет главное начальствование над ними. Со времени осуществления своих стремлений к анархи­ческой свободе, то есть с середины XVI в., вся республикан­ская Речь Посполитая в Польше, вопреки своим благородным замыслам и великодушным порывам в область идеального, была в практической жизни безумным существом; продолжая упорно держаться выбранного ею пути, она неми­нуемо шла к роковой трагической развязке, печальный исход которой она вызвала. Путь ее лежал среди ужасов борьбы со смертью и возврата к жизни, когда несколько мощных личностей успевали оказать сопротивление. Чаще всего это были не люди, а дьяволы, как Стадницкий, справедливо носивший эту кличку, уже знакомый нам. Но среди них являлись и ангелы; не будь их, развязка не затянулась бы на столь долгое время. На пороге той эпохи, когда Польша, скользя в бездну, готовилась погрузиться во мрак кровавых, скорбных дней, Станислав Жолкевский, преемник Замойского, был из таких светоносных существ, которые своим лучезарным сиянием до сих пор освещают мрак скорбного прошлого, оставляя в нем залог лучшего будущего. Он сделал много великого как государственный деятель и как полководец, всякий раз оставляя впечатление, что он был выше порученной ему роли. Славой своих подвигов он наполнил две великие стра­ны. Но для сил его и такое обширное поприще казалось все еще недостаточно просторным. В его слабом теле жила душа, высеченная из самого чистого алмаза, почти без порока, без пятнышка. Иногда он кажется человеком другой страны, другого века: в нем, преисполненном античного величия, мог бы узнать себя Рим героических времен. После того, как он властвовал над Москвою, управляя городом с высот Кремля; после того, как он привез в Польшу царя, прикованного к своей победной колеснице, — ему суждено было погибнуть в далеких равнинах Молдавии. Но и будучи окружен турками, покинутый своими солдатами, в ответ на уговоры нескольких товарищей по оружию искать спасения бегством, он застрелил своего коня! А все-таки он был поляком и человеком своего времени до мозга костей. Когда Сигизмунд обратился к нему, он не отказал ему в помощи, хотя и возражал против предлагаемых мероприятий, критикуя принятый план, и предал гласности свой ответ королю.[330] Таковы были нравы его родины. План короля состоял в том, чтобы овладеть прежде всего Смоленском, крепостью, господствующею над бассейном Днепра, предметом давнего спора между Москвой и Польшей. Завоевание этого города казалось Сигизмунду, с одной стороны, пробным камнем благорасположения к нему москвитян, а с другой — подготовкой благорасположения Польши, на случай если к нему придется прибегнуть. С одной стороны, взятие Смоленска служило залогом, с другой — приманкой, на которую не могли не попасться люди вроде Сапеги и их многочисленных последователей. К тому же слухи ходили о плохом укреплении Смоленска, об отсутствии в нем войска, выведенного будто бы Скопиным, о желании жителей передаться полякам. Жолкевский ничему этому не верил и высказывался, наоборот, за поход в сердце государства, если, разумеется, будут к тому нужные средства. Исход дела доказал, что он был прав. Но по смерти Замойского влияние литовского канцлера Льва Сапеги всегда брало верх над его польскими колле­гами. Хотя Жолкевский на деле командовал над армией, иные из его соперников оспаривали у него жезл главнокомандующего. Мнение Жолкевского не было принято, и в сентябре 1609 г. с несколькими отрядами, собранными наскоро, король осадил Смоленск. Эта попытка не отличалась от всех других подобных ей, в которых сталкивались уже с последнего столетии польская горячность и московская стойкость. Построенный на возвышенностях, разделенных глубокими оврагами, Смо­ленск обладал целой системой укреплений, незадолго до того восстановленных заново и расширенных Годуновым; гарнизон его был еще достаточно силен и увеличился более чем вдвое притоком из окрестностей всех способных носить оружие жителей, которые вовсе не собира­лись сдаваться полякам. Вместо мощей преп. Сергия и преп. Никона у осажденных были не менее чудотворные иконы, которые они вешали в наказание вниз головой, если счастие покидало их знамена, а о сдаче и речи не заводили. У короля не было достаточно ни пехоты, ни артиллерии, и под стенами Смоленска повторилось то же, что было с Сапегой под стенами Троице-Сергиевой лавры.[331] Но появлению Сигизмунда на московской территории са­мому по себе уже суждено было оказывать на ход событий огромное влияние. Хотя польские пушки не могли произвести пролома в укреплениях Смоленска, зато от одного гро­хота их залпов должно было рухнуть Тушино. II. Падение Тушина Известие об осаде Смоленска неизбежно вызвало у поляков, действовавших заодно с тушинским вором, силь­ное чувство досады. Как так, значит, король затевает вы­рвать у них плоды их кровавых трудов! Рожинский и его единомышленники составили немедленно против Сигизмунда конфедерацию. Нечто вроде политического синдиката, конфедерация была другой несуразностью польской конституции, позволяя первой попавшейся кучке панов становиться выше закона. Третья ипостась самодержавного государства, конфедерация относилась, как равная к равному, к сейму и к королю. Смоленск и Тушино обменялись посоль­ствами, и таким образом завязались переговоры, в которых более сговорчивыми оказались не конфедераты. Они тре­бовали от короля, чтобы он убирался вон, предоставив им одним продолжать дело, которое они одни начали и надеялись довести его благополучно до конца. Королевские комиссары, наоборот, предлагали конфедератам в помощь королевскую армию, в случае, если правда, что Дмитрий жив. — Тот же ли это самый? — спрашивали они у Рожинского. Главнокомандующий самозванца в своем ответе был откровенен, но продолжал, тем не менее, упорно настаи­вать на своих притязаниях. Вскоре обнаружилось, однако, что ему приходится поделиться властью. Ян Сапега, все еще занятый в то время осадою Троице-Сергиевой лавры, отправил своего представителя в лагерь под стенами Смо­ленска, причем обнаружил менее заносчивости. В план его личной игры, несомненно, не входило действовать прямо наперекор королю. А его поведение повлияло на поведение его соратников. Завязались переговоры. Сигизмунд согла­шался на то, чтобы в предполагаемом договоре дело Ма­рины было отделено от дела второго Дмитрия. На­сколько это позволять обстоятельства, бывшая царица может сохранить свою вдовью часть, назначенную ей первым ее супругом. Но конфедераты не особенно заботились об участи Марины. В виде возмещения расходов они стали требовать от короля жалованья, будто бы заслуженного ими на службе у Его Величества со времени своего вступления в московские владения; по их расчету, это соста­вляло сумму в двадцать миллионов злотых! [332] Сигизмунд предпочел вступать в соглашение с отдельными начальниками, предлагая им должности или доходы. Сам Рожинский соблазнился этим. Впрочем, королевские чиновники вели переговоры не с одними только поляками. В инструкциях, данных им Сигизмундом, предусматривались всевозможные случаи. В них повелевалось повидаться и с московскими приверженцами самозванца и переговорить об этом деле с самим Шуйским. Сигизмунд написал Шуйскому вкрад­чивое письмо, в котором оправдывал свое вступление на московскую территорию обязательствами, которые царь принял на себя по договору со шведами, и выказывал готовность вновь заключить с ним перемирие. В случае согласия царя, королевские уполномоченные должны были объ­яснить тушинцам, что король намерен таким образом до­биться и для них выгодного улажения дела. На случай отказа им были даны иные грамоты, в которых король обращался с воззванием к патриарху Гермогену, к боярам и ко всем жителям древней столицы, заявляя, что он имеет в виду лишь замирение государства, торжественно обещаясь им чтить «истинную веру православную», ду­ховный чин и все обычаи страны; сохранить прежние льготы и даже дать новые «вольности»; наконец, ничего не предпринимать такого, что могло бы послужить во вред царским подданным, если они согласятся «стать под высокую руку короля». Не был забыт даже и самозванец. Правда, Сигизмунд не удостоил его своим письмом, но позволил это сделать некоторым из сенаторов. Величая «вора» Высочеством, они просили его не препятствовать королевским чиновникам войти в соглашение с теми из его подданных, которые находились в Тушине. Эти замысловатые приемы в самой Москве не оказали никакого действия, но москвитяне, бывшие в Тушине, ока­зали комиссарам такой же благосклонный прием, как и поляки; но ни те, ни другие не подумали испросить на то разрешения у самозванца. Он очутился в ужасном положении. Даже королевские послы делали вид, будто не замечают его. Он сделал попытку властно напомнить Рожинскому о своем значении. — Я — царь! Но главнокомандующий, со своей обычной грубостью, быстро вернул его к чувству действительности. — Черт тебя знает, кто ты таков! Мы довольно долго служили тебе, а все еще ждем от тебя награды за свою службу. Если мы хотим получить ее в другом месте, тебе нет до этого никакого дела, да и королев­ские послы вовсе не к тебе пришли! Лжедмитрий увидел, что все покидают его. Одни только донские казаки были еще преданы ему по-прежнему. Собрав несколько «сотен», он покинул лагерь, но был пойман и силой приведен обратно неумолимым Рожинским, который пригрозил ему побоями в случае попытки к новому бегству. Между тем, самозванцу только и оста­валось искать спасения бегством. Тушинский стан распа­дался. На обширной Руси человеку, носившему имя Дмитрия, счастье могло опять улыбнуться и доставить ему еще раз новых более верных сторонников. 6 января 1610 г., переодевшись крестьянином, зарывшись в навоз, которым были наполнены дровни, «царь» искал спасения бегством в Калугу, увозя с собой только своего шута Кошелева. Этот значительный и хорошо укрепленный город, связанный непосредственно с поселениями южных казаков, сулил ему стать надежным убежищем.[333] Бегство самозванца произвело сперва различное впечатление в Тушине. Поляки, всегда готовые к волнениям, накинулись на Рожинского с упреками, что он укрывает царя — драгоценный залог в их переговорах с Сигизмундом. Рожинский, с присущим ему хладнокровием и повелительным тоном, делавшими его удивительным военачальником, успокоил их волнение. Но кучка конфедератов все-таки решила отправить депутацию в Ка­лугу. Януш Тышкевич согласился исполнить это поручение. Теперь Сигизмунду приходилось опасаться пагубного поворота в эту сторону. Но тушинские москвитяне, по-видимому, не были расположены поддержать этих конфедератов. Они процессией отправились в часть города, где находи­лись королевские чиновники, и объявили им, что рады избавлению от «вора». Таким образом, дело короля было больше чем наполовину выиграно. Несколько дней спустя «патриарх» Филарет с духовенством, Михаил Салтыков с тушинской «Думой», Заруцкий с ратными людьми и хан касимовский Ураз-Махмет с татарами, состоявшими на службе у самозванца, отправились на сходку, по предложению послов. Хотя на этом первом собрании не было принято окончательного решения, тем не менее, стало ясно, что Сигизмунд одержит верх, и что решение московских людей окажет влияние на решение поляков. Непредвиденное обстоятельство вскоре помешало такой развязке. Покинутая своим супругом или любовником, забытая всеми, Марина до сих пор держалась в стороне, питая, по-видимому, надежду, что крушение предприятия, в котором она столь опрометчиво согласилась участвовать, может быть, откроет простор ее личному счастью. Не было более царя Дмитрия, зато она оставалась царицей. Надежду эту, несомненно, поддерживал в ней в Тушине подбор королевских чиновников, среди которых у нее были родственники и друзья. Вероятно, Сигизмунд именно таким образом приберегал себе на всякий случай добавочную возможность для улажения дела. Марина ждала, что ей лично будет сделано какое-либо предложение. Но ничего такого не случилось, она не получила ни слова, ни указания. Тогда она задумала предотвратить грозившую ей беду, обра­тившись с воззванием к своим «подданным». Бледная, в слезах, с распущенными волосами, она пробегала по улицам, где жили московские люди, отстаивая дело человека, который довел ее до такого унижения. Это про­извело некоторое впечатление. Во время переговоров с уполномоченными короля Филарет и его соучастники ясно поняли, что, ведь, в сущности дело идет о том, чтобы отдать во власть короля и родину и свои особы. Голос прекрасной полячки заставил их почувствовать тревогу и угрызения совести. Но поляки уже опомнились. Большин­ство конфедератов заявило, что пора этому положить конец. Нельзя уже начинать опять похождения с Мариной и калужским беглецом. Тут же Рожинский предложил постановить отправить депутацию под Смоленск для заключения договора с королем на возможно лучших условиях. Марина мигом оказалась почти одинокой в своем дворце. Она, в свою очередь, приняла окончательное решение, ко­торое должно было навсегда разлучить ее с ее близкими. III. Бегство Марины Отец Марины покинул ее в январе 1609 года и, неизвестно нам, почему, расстался с нею довольно дурно настроенный против нее. Может быть, уже в то время у воеводы не осталось никаких иллюзий; так, по-видимому, можно заключить из его последующих заявлений. Он распростился с дочерью очень сухо, возвращаясь в Польшу. С тех пор, несмотря на блеск окружающей обстановки, на показное выражение преданности и даже рабской покор­ности, и поляки, и даже москвитяне обращались с «ца­рицей», в сущности, не лучше, чем Рожинский с царем во время своих ссор. Ян Сапега, всегда вежливый и любезный, охранял свою соотечественницу от частых грубых выходок одних и постоянного презрения других, но любезность самого старосты Усвятского была довольно плохого свойства. Раз как-то он явился к государыне в таком пьяном виде, что, возвращаясь от нее, упал с лошади и довольно сильно расшибся.[334] Марина жаловалась не только на окружающую ее тя­желую обстановку. В своих письмах к отцу, прося у него «прощения» и благословения, в котором он ей «отказал», уезжая, она умоляла его защитить ее от человека, с которым она согласилась делить ложе и обман. Она писала, что он не оказывает ей «ни уважения, ни любви». А вместе с тем слышались в ее письмах и желания другого рода. В головке этой женщины, честолюбивой до безумия, к самым тяжелым и важным заботам по­стоянно примешивались пошлые мысли и хлопоты о пустяках. Например, жалуясь в том же письме к отцу на нищету и подробно рассказывая о том, какую нужду при­ходится ей терпеть, что, если послушать ее, у нее нет даже ящичка, чтобы спрятать туалетные принадлежности, она тут же просила послать ей двадцать аршин черного бар­хата с цветами на платье. В другой раз она с грустью вспоминает о добром старом времени, когда отец мог у нее поесть великолепной семги и выпивал изрядное число бутылок старого венгерского вина, какого не найти уж в Тушине! Ее материальная нужда не могла быть такой большой, как она это хотела представить. При своих постоянных жалобах на бедность она нашла возможность послать своим дорогим бернардинцам в Самбор серебряные подсвечники для главного алтаря их церкви. Да и душев­ное угнетение ее ничуть не мешало ей по всякому поводу отстаивать свои неотъемлемые права и давать отпор в защиту их. Она не умела сознательно отнестись к дей­ствительному положению дел, составить себе разумный план и сообразоваться с ним — на это у нее не хватало ума. Загнанная в трагический тупик своим глупым ослеплением, она сумела лишь яростно и неистово биться в нем, неспособная найти из него выход. В своих письмах к отцу она ни разу не забыла прибавить к подписи своей титул. Она писала беспрестанно и ко всем: к папе и к нунцию, к королю и к его сенаторам, пред­ставляя им разные доводы, один другого глупее и смехотворнее. Не в состоянии дать кому-либо что-нибудь, а также ожидать от других чего-либо, она, тем не менее, хлопотала невозмутимо, обращаясь ко всем за содействием, делая вид, будто сама придает значение этому. На одном ее письме к папе, сохранившемся в Ватикане, наполненном необычайными обещаниями заботиться о будущности католической религии в Московском государстве, стоит на полях пометка римской курии: «Не требует ответа». Обыкновенно ей не отвечали, но она не смущалась этим и не теряла надежды вплоть до времени полного крушения ее дела.[335] После бегства «вора» двоюродный брат Марины, Стадницкий, глава королевской миссии, в своем письме предлагал ей, положим, выход из ее положения. Но как было далеко то, что он предложил ей, от того, чего она чаяла! Он полагал, что ей всего лучше взять пример со своих соотечественников, положившись всецело на великодушие короля. Ведь прошлое уже изжито, его нельзя воскресить. Письмо было адресовано «дочери сандомирского воеводы», по польскому обычаю давать детям титул отца, если не было другого. «Царица», должно быть, привскочила от такого оскорбления, однако у нее хва­тило ума настолько, что она подавила свой гнев и ничем не подала вида. В ответе, делающем честь ее таланту пи­сать письма, но не обнаруживающем в ней политического ума, она благодарила своего весьма услужливого родствен­ника за его дружеские советы, но высказывала убеждение, что ей следует предпринять что-нибудь получше того, что он советует. «Бог, заступник невинных, не допустит узурпатора воспользоваться плодами своей измены». Итак, она не понимала даже, что дело было уже не в Шуйском! Продиктовав этот ответ, она в конце прибавила собственноручно следующие строки: «Получившие свой свет от блеска высокого положения, по воле Господа, не могут без его попущения впасть опять во мрак, подобно тому, как солнце не теряет своего света от тучи, засло­няющей его на мгновение». И опять она подписалась: «Мо­сковская царица».[336] В то же время она обратилась к самому Сигизмунду с новым письмом, текст которого передавался различно, но смысл его верен.[337] Далекая от мысли покориться и отказаться от своих прав, Марина желает наилучшего успеха «своему доброму брату», королю Польши, и взывает к чувству справедливости государя; но, если у него нет этого чувства для нее, тогда она умоляет Божеское правосудие заступиться за нее и защитить ее права, от которых она не думает отрекаться. Верила ли она действительно в возможность сохранить свои права? Сомнительно это; ведь в письме к отцу, посланном с тем же гонцом и того же числа, 13 января 1610 года, она говорила совсем дру­гим языком, близким к отчаянию. Письмо начиналось объяснением недавних событий в Тушине, как она сама понимала их. Она оправдывала бегство царя: государь-де не имел права подвергать опасности свою священную особу. Ведь отказались сообщить ему, о чем велись переговоры с королем. После его отъезда войско сначала высказалось за короля, но при известии о пребывании царя в Калуге, где многие москвитяне примкнули к нему, в лагере образовались две партии; одна из них стояла за Дмитрия. При таком положении дела Марина не знает, на что ей решиться, и не ожидает ничего хорошего для себя в будущем. Никто не хочет вступиться за нее и ука­зать ей достойный путь к отступлению. Божий гнев ви­димо тяготеет над нею, ей неоткуда получить ни доброго совета, ни спасительной помощи, и все-таки она предает себя на волю небесного покровителя и ждет себе Его приговора. Но, без сомнения, страдания сведут ее скоро в могилу; она предпочитает быть там, чем видеть торжество своих врагов. Письмо кончалось просьбой к воеводе начать энергичные хлопоты в ее пользу «для того чтобы она не причинила семье еще большого горя». По-прежнему в конце письма стояла казенная подпись.[338] До 2-го марта (нов. стиля) она ждала ответов на свои письма, а также, без сомнения, результата от попыток самозванца в Калуге вернуть свое положение. Город оказал ему благоприятный прием, несмотря на жалкий экипаж, в котором он туда явился. У него уже образо­вался новый главный штаб благодаря притоку казаков и неожиданному прибытию князя Шаховского, который рад был опять выступить в первых рядах. С приходом Януша Тышкевича у «вора» появилась надежда вернуть к себе опять поляков. Между Калугой и Тушином завязались сношения по этому поводу; но Рожинский положил им скоро конец, вызвав жестокую отместку самозванца. В городе опять царил ужас. Казалось, что этот террор снова вернул силу той партии, которая с давних пор главную силу свою видела в жестокости и насилиях. Тушинские казаки покинули лагерь и разбрелись, много их пристало опять к прежнему хозяину. Марина решила тогда сделать то же, но и по другой еще причине: в Калуге ей предстояло разрешиться от бремени сыном.[339] Переодетая московским солдатом, с бараньей шап­кой на голове, с колчаном стрел за плечами, она покинула Тушино ночью в сопровождении только своей старой горничной, Варвары Казановской, и пажа, который, быть может, были подослан самозванцем, Ивана Плещеева-Глазуна, о котором упоминает летописец.[340] Перед отъездом Марина оставила «своей армии» прощальное послание. Вследствие потери под­линника, а также разногласия имеющихся налицо нескольких польских и латинских переводов, некоторую вероятность представляет лишь общий смысл.[341] Письмо это состоит из вопля отчаяния и упорных притязаний. Уезжая из Тушина, Марина покончила с долговременными мучениями. С ней дурно обращались, оскорбляли ее честь, уни­жали ее достоинство царицы, которое даровано ей Богом, и отрекаться от которого она не намерена. Она знает, что подлые клеветники, ставя ее наравне с развратными жен­щинами, забывали за стаканом вина, чем они ей были обязаны; она знает, что, уходя после ее пиров, они замышляли против нее самую черную измену. Несмотря на гонения и угрозы со всех сторон, она заявляет перед лицом Всевышнего Судии, что будет защищать до смерти свою честь, свою добродетель и свой высокий сан; что, став государыней над столькими народами, она, московская ца­рица, никогда не согласится стать снова польской дворянкой и подданной. Очевидно, в этом заключалась суть ее мысли, здесь таилась причина ее упорства и отчаяния. Одна мысль, что ей придется вернуться в свое отечество и снова зажить на положении простой шляхтянки, возмущала ее и заставила впоследствии пренебречь всеми опасностями и всеми страхами перед гораздо худшим исходом. Итак, она возвращается к царю и его казакам, а в то же время поручает защиту своей чести войску Рожинского и его польским товарищам, заявляя им, что вполне убеждена в их верности. Это войско не позабудет ни своей клятвы, данной при присяге, ни награды, которой оно может ожидать от великой государыни! Это письмо, без сомнения, предназначенное к обнародованию и полу­чившее весьма большую гласность, любопытно со всех точек зрения. Психологи могут найти в нем характерный образчик женской логики: «Я знаю, что я могу рассчитывать на вас, итак я покидаю вас!» Она избрала себе путь через Дмитров, потому ли что еще держался здесь в то время Сапега, или, может быть, этой сумасбродной беглянке пришло на ум попытать здесь счастья. Несомненно, что она заигрывала со старостой Усвятским, не забывавшим, даже в пьяном виде, величать государыней свою прекрасную подругу. Товарищи польского искателя приключений, по-видимому, оказали своей соотечественнице восторженный прием. Она своим присутствием воодушевляла сражающихся в происходивших тогда битвах с войсками Скопина. Появившись на укреплениях Дмитрова, Марина помогла отражению приступа. Но Сапега не изъявил желания идти за Мариной в Калугу и искать в ее обществе других приключений. При всем уважении и рыцарской вежливости, с которыми он уговаривал «царицу» не покидать его, Марина почуяла, что он предлагает ей это лишь для того, чтобы предать ее королю, и она решилась продолжать свой путь. Сапега пытался удержать ее, она ему пригрозила; ведь ей только стоит дать знак, и несколько казацких сотен, бывших с ним, бросятся на его же поляков. Он больше не настаивал, и Марина рассталась с ним, продолжая уверять его, что «на него одного она возлагает надежду».[342] После ее приезда к Дмитрию тушинцы в самом деле как будто приобрели новую столицу в Калуге для своего эфемерного царства. Поэтому недавно подумывали учредить музей в том доме, который, по преданию, служил местопребыванием Марины и ее жалкого соучастника.[343] Но судьба этой опасной попытки вернуть себе престол в то время решалась уже под Смоленском. По дороге в Калугу «ца­рицу» нагнал ее брат, кастелян саноцкий, привезший с собою всю ее женскую прислугу, оставленную ею в Тушине. Он, должно быть, пытался отклонить Марину от ее рокового решения. Говорят, будто в ту пору она призналась ему, что отдалась обманщику.[344] Но увещания Станислава Мнишека не поколебали ее решимости, и, предоставив ее ее участи, он поспешил добраться до королевского стана, куда уже стекались все обломки этого всеобщего разгрома.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar