Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (11)

III. Канонизация Дмитрия Так как «Лжедмитрий» упорно возвращался в этот мир, то следовало противопоставить ему истинного Дмитрия, а чтобы придать больше весу этому сопоставлению, вы­зывая мертвеца, погибшего в Угличе, Шуйский придумал сделать из него святого. Увлеченный, зачарованный этим причтением к лику святых в силу религиозного чувства и авторитета церкви, народ, очевидно, не найдет возможным одновременно поклоняться мощам царевича и считать его живым! При канонизации русская церковь, подобно пер­воначальной греческой, не руководствовалась очень точными правилами. Причтение к лику святых зависело от различных властей. Долгое время различали почитание местное, ограниченное пределами епархии, которое зависело от местных епископов, от всеобщего признания, предписываемого всему обществу верующих, которое требовало соизволения центральной власти, митрополита, патриарха или св. Си­нода. Однако всегда и всюду процедура отличалась большой простотой. Строго говоря, она не заключала в себе особого обряда причисления к лику святых. Она не требовала исследований относительно жизни и смерти кандидата. Право на допущение в сонм небесных сил определялось чудесами, совершенными его посредничеством; раз они подтверждались компетентными властями, торжественное служение в честь нового святого и служило канонизацией. По очень распро­страненному убеждению, тело праведников должно было оставаться нетленным; но уставы не считали необходимым это условие. Присутствие костей с частицею тела признавали достаточным.[276] Все это очень облегчало исполнение замысла Василия Ива­новича. Началось с великолепного представления, когда два дяди истинного Дмитрия, присяжные свидетели случайной смерти племянника, ростовский митрополит, получивший сан от «Лжедмитрия», сам Шуйский, председатель следственной комиссии в Угличе и ответственный составитель документа, удостоверявшего, что святой погиб в припадке эпилепсии, соперничали в наглости друг перед другом, настаивая на его мученичестве. Филарет стал во главе депутации, которая в первые дни июня отправилась в Углич и при­ступила к открытию гроба. Все присутствующие единогласно заявили, что при вскрытии могилы необычайное благовоние распространилось по всей церкви, как это и подобало. В Москве Василий Иванович нес на плечах драгоценные мощи, принадлежавшие, по его собственному свидетельству, чернонемочному ребенку. Когда их торжественно поставили под сводами Архангельского собора; когда Марфа снова согласилась признать их, прося прощения у государя и подданных, что так запоздала обличением самозванца; когда люди сделали все, чтобы ввести в заблуждение доверчивый народ, — Провидение попустило самое необходимое, чтобы пленить его религиозное чувство: в самый день церемонии было должным образом установлено тринадцать чудесных исцелений.[277] В 1812 г. во время занятия Москвы французами драго­ценные останки были вынуты из дорогой раки; впоследствии в новом ковчеге их установили на прежнее место,[278] и они пребывают там поныне; их по-прежнему почитают; они совершают чудеса; и еще недавно, во время наделавшей шуму полемики, один местный историк не постеснялся заявить, что так будет всегда, пока имя русских будет признаваться в свете; даже его противник не допускал мысли, чтобы канонизация произошла из политических соображений, ибо propter rationes politicas canonisare homines profanos — ставится в вину только одной латинской церкви.[279] Со своей стороны я не имею права вмешаться в этот спор; могу только заметить, как уже делал, что он должен быть изъят из исторической науки. Я даже не осмелюсь спуститься в неисповедимые глубины народной совести, чтобы вообразить себе с религиозной точки зрения истинное впечатление, которое мог произвести на нее этот прием. Что касается исторической точки зрения, мне позволительно, и это даже мой долг, подтвердить, что он не оказал никакого влияния на политическое положение. Привлекаемые колокольным звоном, который раздавался при каждом новом чуде, все более и более многочисленные толпы прибегали к подножию раки, взволнованные, растроганные, может быть, облегченные, в самом деле чудесно исцеляемые; несомненно, в то же время среди тех же богомольцев ходил слух, что вырытое в Угличе тело не принадлежало Дмитрию. Один стрелец за крупную сумму денег, как рассказывали, согласился будто бы отдать своего сына, которого зарезали и погребли в могиле, при­писываемой царевичу, в ожидании, что ее откроют. Назы­вали даже имена отца и ребенка! Не одно простонародье Москвы угрюмо смотрело на нового повелителя, навязанного ему боярами; донесения из областей, доставляемые Василию Ивановичу, указывали на более тревожные признаки — вне­запный возврат общего беспокойного настроения, которое затихло было в царствование самозванца. По громадной империи зарябили течения, предвещавшие близкую бурю. Народные волны колебались и пенились под силой непреоборимых дуновений, среди которых не одна только легенда о Дмитрии, все оживающем, проявляла свое соблазнительное влияние. IV. Возобновление бури Существуют различные объяснения возникновения этой легенды и способов ее распространения. На самом деле восстание в наиболее отдаленных областях предшествовало ее темному зарождению. При первом известии о ката­строфе 17-го мая Северщина и вся область «дикого поля» от Путивля до Кром оказались в открытом восстании. Некоторое время спустя этому примеру последовали города «за Окой», в Украйне, в Рязанской области. Движение очень быстро распространилось к востоку, вдоль рек Цны, Мокши, Суры и Свияги; перебралось через Волгу к Нижнему, через Каму к Перми, достигло отдаленной Астрахани. В то же время разразились волнения под Тверью, Псковом, Новгородом, даже в самой Москве. И дело было опять-таки вовсе не в признании Дмитрия, которого считали умершим. Восставали против Василия Ивановича; отказывали в повиновении «боярскому царю», — здесь, в Северщине, потому, что предполагали, что новый государь непременно будет мстить тем, которые первыми перешли на сторону претендента; в других местах потому, что выборы 19-го мая казались незаконными и направленными к установлению ненавистных олигархических порядков; и всюду в особенности потому, что пора казалась подходящей для восстания. Всюду также подавленные и почти отстраненные во время первого восстания династическими счетами социальные интересы, классовые антипатия и ненависть, требования экономиче­ского порядка теперь одерживали верх и крепли с гроз­ной энергией. Обширное пространство на юго-востоке и юго-западе, известное под названием Украйны, заселявшееся переселен­цами, постоянно искавшими мест, не имело для них сво­бодной земли. Бояре непрестанно расширяли здесь свои непомерные земельные захваты, забирая себе все, чем можно было распорядиться, Здесь мятеж поднимался против этих самых порядков, связывая их, однако, со всем социальным строем страны, который со вступлением на престол Шуйского, казалось, укреплялся и делался тягостнее. Бояре избрали подходящего для себя царя; чернь желала разру­шить их дело и заменить избранника — кем? — На первое время она сама не знала. Казалось сквозь различные стрем­ления и течения, что движение в своем начальном порыве должно привести к уничтожению всякого правительства. Бое­вой клич первых мятежников 1606 г. уже приближался к анархической формуле современных революционеров: земля и воля! — полная свобода своевольничать, очевидно. Таков был, по преимуществу, характер революционного очага, вскоре сложившегося в Путивле, где он нашел готовую организацию. Про воеводу области, князя Григория Петровича Шаховского, говорили, будто бы он поки­нул Кремль в момент смерти Дмитрия, унося печать царя. На деле он находился уже там на своем посту сосланный, подобно тому, как Бельский был сослан в Казань. Он отомстил за опалу, став во главе движения. Сейчас же стало собираться войско под начальством вождя, выделявшегося только своим происхождением: то был бывший крепостной или холоп кн. Телятевского, Иван Исаевич Болотников. Двусмысленная физиономия и исподтишка деятельная ловкая рука его бывшего хозяина замечаются во всех темных интригах того времени; бу­дучи в то время воеводою в Чернигове, Телятевский, не­сомненно, сам содействовал восстанию. Что касается Бо­лотникова, о его личности уже сложилась легенда: был в плену у татар, работал веслом на галерах Турции, как охотно верили; затем жил в Венеции, откуда через Польшу двинулся на родину. Так или иначе, но Болотни­ков был только крестьянин. Но он стал главнокомандующим и готовился стать новым Варвиком. Маленькая крепость Кром снова сыграла важную роль. Под ее стенами Болотников сосредоточил первое ядро войск, встретил армию Шуйского под начальством кн. И. Н. Трубецкого, разбил ее и тем открыл себе крат­чайшую дорогу к среднему течению Оки и даже к самой Москве. Возобновлялся поход Дмитрия с некоторыми стратегическими изменениями и гораздо большей разницей в составе мятежной армии и в характер действий. Болотни­ков открыто призывал низшие слои населения к борьбе против властвующих классов. Развращая боярских слуг, возбуждая крестьян, завлекая казаков, стрельцов и мелких мещан, он бросал в тюрьмы воевод, грабил дома больших бар, похищал и насиловал их жен. Он объявил войну не одному Шуйскому. Двинувшись от Кром к северу, он нашел и эту страну уже в брожении, но здесь оно имело несколько иную физиономию: это был край «служилых людей» по преиму­ществу, мелких собственников, сидевших на жалованных или поместных землях, людей различного происхождения и типа; одни, родом из княжеских семей, как Засекины, Барятинские, Мещерские, стремившиеся опять под­няться вверх по тому наклону, с которого они соскольз­нули, поджидали случая, чтобы сблизиться со столичной аристократией и занять видное положение в ее рядах; другие, скромные помещики, очень близкие к простонародью, были склонны смешаться с хлеборобами. В этой среде падение Дмитрия и воцарение его преемника вызвало волнение, при­чины и свойства которого нетрудно угадать. Это двойное событие предвещало для одних возврат к тирании аристократов; другим — укрепление преград, поставленных привилегированной кастой их честолюбивым замыслам; для всех — крушение проснувшихся надежд, отчасти осуществленных в прошлое царствование. В Рязанской области Ляпуновы первые почувствовали себя задетыми, и Болотников нашел здесь превосходно подготовленное средоточие для набора недовольных. По­добно войску первого претендента, победоносная армия по­стоянно усиливалась на пути к Москве, пополняясь уже мобилизированными элементами, и во все стороны расширяла свое влияние, все далее и далее от первоначального очага. Через «Заоцкий край» она действовала на группу маленьких военных городков — Малоярославец, Можайск, Волоколамск, Зубцов, Старицу, где тяглое население, «слу­жилые люди», слабые экономически и малоразвитые социально, проявляли в особенности покорность всяким влияниям и лозунгам, откуда бы они ни исходили. Еще далее к востоку от низовьев Оки, на татарских землях позднейшего заселения она вызывала восстание инородцев быстрым пробуждением стремлений к независимости и возмездию. В некоторых местах она поощряла вспышки личного озлобления, как, например, в Астрахани, где во время бунта гарнизона под начальством кн. И. Д. Хворостинина проявилась старая вражда между семьями этого воеводы и Шуйского.[280] Движение втянуло в себя другой очаг волнения, еще при жизни Дмитрия зародившийся в области Терека. То­варищи Илейки, отступив при известии о смерти молодого царя, бросились к Донцу, нашли здесь восстание в полном разгаре и покорно пошли под его знаменами. Было замечено, что, рассчитывая установить порядок управления, противный принципам опричнины, Шуйский видел, что против него поднимались именно те области, которые Грозный оставил вне власти этой организации: очевидное доказательство, что опричнина, как начинают думать, служила мощным орудием политической и социальной дисциплины, хотя, разумеется, произвольным и грубым. Как я указывал, восстание становилось общим на громадном внешнем поясе страны, когда легенда о воскресении Дмитрия дала новую пищу революционным течениям, изменяя только их направление. В стране, под­чинившейся идеалу личной власти, революции не могла долго оставаться безыменной. Как бы ни было слабо и лишено обаяния правительство Шуйского, этой тени царя, народ­ное чувство неудержимо стремилось противопоставить ему хотя бы призрак другого носителя власти. Испытывая по­требность верить в живого Дмитрия, масса поддавалась влиянию самых нелепых басен о способах, какими он избежал смерти. Кн. Шаховской в Путивле невозмутимо ручался за новое чудо. Болотников, принимая звание великого вое­воды, как будто слушался чьих-то приказаний. Достигнув литовской границы, распространяя добрую весть по пути, Михаил Молчанов, — лицо близкое В. В. Голицыну, кото­рый, может быть, и сам не чужд этому путешествию, — добрался до Самбора и без труда убедил мать Марины. Скоро начали рассказывать, что Дмитрий находится у тещи и готовится во всеоружии вернуться в свою империю. В июле об этом узнали в Ярославле, а в ноябрь бежал Ян Вильчинский, один из товарищей Мнишека по заточению, и распространил эту весть от имени самой Марины, сообщая точные и обстоятельные подробности. Он видел в Путивле лошадей, которыми в ночь 17-го мая Дмитрий воспользовался для бегства! К концу года два брата низверженой царицы прибыли в Рим и сообщили еще несколько известий. Сандомирский воевода тоже уверял, что получил несколько писем Дмитрия, писанных после майской катастрофы, и узнал почерк своего зятя.[281] Оставалось создать тело привидению. Сначала Шаховской находил Молчанова подходящим для этой роли. На спине негодяя оставались следы наказания кнутом, полученного в царствование Бориса за различные проступки; что бы ни говорил Григорий Волконский, посланный в Варшаву Шуйским, поздравлявший себя с тем, что такой выбор скоро обличить козни, но в то время эта татуировка не сообщала лицу особого клейма: сам царь Василий Иванович носил такие же знаки! Однако Молчанов отказался от этой роли; он не чувствовал себя способным к ней и к тому же был слишком известен в Москве. Вожди движения продолжали страдать недостатком претендентов и особенно оказались в большом затруднении, когда, после блестящего начала, Болотников испытал крутую перемену счастья. Перейдя Оку, «большой воевода» уже взял Ко­ломну; разбитый на берегу Пахры бывшим мечником Дмитрия, М. В. Скопиным-Шуйским, положившим начало своей известности способного военачальника, он блестяще вознаградил себя за счет главной армии «шубника» под начальством Мстиславского и других первостепенных бояр; он нанес ей полное поражение у села Троицкого и оказался под стенами столицы; с середины октября и до начала декабря 1606 г. он осаждал Москву. Но в это время характер восстания обнаружился так резко, что вызвал отпадение среди его сторонников. Представители Ря­занской области первые начали раскаиваться; в этой среде возбужденные Болотниковым надежды не шли дальше облегчения налогов или получения придворных мест от правительства более щедрого, чем обещало быть руководимое Василием Ивановичем. А «большой воевода» был очень далек от таких мирных целей. Он отворачивался от них, идя вперед по выбранному пути и ознаменовывая каждый шаг ужасными жестокостями. Ляпуновы не хотели революции. Один из них, Прокопий, увлекая за собой другого вождя, Григория Сумбулова, перешел в Москву и изъявил покорность и за себя и за товарищей по оружию. Его вознаградили местом в думе; затем реакция распро­странилась так же поспешно, как ранее развивалось про­тивоположное течение. В декабре, при новом столкновении с мятежниками, кн. Скопин-Шуйский одержал новую победу благодаря отложению от них рязанцев под начальством Истомы Пашкова, и вскоре, после приступа к его укрепленному стану под Коломенским, Болотников должен был бежать в Серпухов, затем в Калугу. Восстание отступало. Но оно не было усмирено. Южные области поддерживали его; «большой воевода» постоянно заявлял о скором возвращении Дмитрия; у Василия Ивановича не хватало сил на новые военные меры, и восстание скоро опять стало грозным. Ли­шенный других средств, боярский ставленник снова ухва­тился за меры нравственного воздействия. Он придумал восстановить память Годуновых. Из жалкого Варсонофьевского монастыря тела несчастной семьи были с большой торжественностью перевезены к Троице; бедная Ксения, следуя за гробами, тронула толпу своим горем, несомненно искренним, но выражавшимся в причитаниях немного театрально. По соглашение с Гермогеном и высшим духовенством, в феврале 1607 г. царь возвратил из Ста­рицы престарелого Иова. Руководя искупительным обрядом, бывший патриарх должен был внушить народу омерзение к преступным деяниям неверных подданных Бориса и сторонников нечестивого Гришки Отрепьева. Разбитый, дрях­лый и слепой, он покорно подчинился всенародному высту­плении обнародованию грамоты, где непомерное восхваление нового царствования сопровождалось столь же фантастическим перечислением проступков «самозванца» и более правильным изображением того, что продолжало делаться его именем, и обращением к новому покровителю России, св. мученику Дмитрию.[282] Удивительнее всего в этом документе — отсутствие всякого намека на социальный характер нового восстания. Ка­залось, Шуйский и его советники боялись смотреть прямо в глаза действительности, хотя она и находила отклик в их совести; с марта 1607 г. они принялись за подготовление целого ряда мероприятий для улучшения быта крепостных и крестьян или, по крайней мере, для изменения его условий. Я уже говорил об одной из этих мер, о реформе 7-го марта 1607 г., и указал на ее судьбу. Я должен прибавить, что она, по-видимому, не удовлетворяла своей цели. При общем упадке сельского хозяйства, который оказался ее непосредственным следствием, верх одержала сила вещей. Не имея возможности закрепощать земледельцев в силу давности, землевладельцы заменили порядные или ссудные записи на срок порядными на всю жизнь, что приводило к тем же последствиям. Потребовалось издание нового указа, чтобы искоренить эту уловку для обхода закона, но и новый закон, в свою очередь, вызвал появление новых остроумных приемов, как обойти его.[283] Делая вид, будто он заботится о пользе рабочего класса, законодатель видимо преследовал совсем иную цель. Упраздняя холопство на срок, добровольное или «вольное», как иронически обозначалось прямо противоположное состояние, он намеревался устранить бесспорно опасный элемент неустойчивости, т. е. беспорядка. Та же цель сказывается и в подготовлявшемся тогда же своде законов о крепостном состоянии. Подлинник этого законодательного памятника погиб во время большего пожара 1626 г., и мы имеем только неполный и искаженный текст,[284] который вызвал много недоразумений. Но его общий смысл, однако, не порождает сомнений. Посредством нового ограничения или неполной отмены права ухода («отказа») правительство Василия Ива­новича думало укрепить в этой области управления те отношения, которые установили обычай или закон. Но, пока в Москве законодательствовали, Болотников и Шаховской, соединившись под Тулой с шайкой «царе­вича» Петра, собрали внушительные силы и готовились пе­рейти опять в наступление. При всей своей невоинственности Шуйский оказался вынужденным прибегнуть к силе оружия. После неудачной попытки отравить «большего воеводу», подослав к нему Фидлера, одного из своих немецких врачей, царь стал лично во главе своих войск, и скоро столица получила известие о большой победе, одержанной 5 июня 1607 г. близ Каширы на берегах Восмы, кажется, благодаря новому отпадению довольно многолюдной толпы мятежников под начальством кн. Андрея Телятевского, человека опытного в изменах. Вопреки всяким ожиданиям, эта блестящая победа имела только один результат — она ускорила событие, которое, придав окончательную физиономию мятежу, оказалось погребальным звоном для нового по­рядка. Запершись в Туле, Болотников посылал гонца за гонцом по разным направлениям, требуя, чтобы не мед­лили с объявлением «какого-нибудь Дмитрия», — и его мольбы были услышаны. V. Воскресение Дмитрия Происхождение этого претендента является новой загад­кой, которой суждено, по-видимому, остаться навсегда нераз­решенной. Попович из Северской области или из Мо­сквы, — Матюшка Веревкин в первом случае, Алешка Рукин — во втором; сын кн. Курбского, великого политического противника Грозного; дьяк; учитель из маленького городка Сокола; чех из Праги, служивший среди драбантов первого Дмитрия; еврей; сын «служилого человека» или «сын боярский» из Стародуба, — все эти догадки выста­влялись, но ни одна из них не была достаточно обоснована. Впоследствии признанное довольно многими семитическое происхождение неизвестного получило официальное подтверждение в письме первого Романова, Михаила Феодоровича, королю Франции.[285] После бегства нового претендента в Тушинском стане нашли будто бы талмуд, разные книги и рукописи на еврейском языке. Однако патер Савицкий, ко­торый мог знать [286] многое, отождествляет эту личность с неким Богданком, секретарем первого Дмитрия для переписки на русском языке. После переворота 17 мая этот человек бежал в Литву, где жил одно время в доме могилевского протопопа. Битый кнутом и изгнанный за покушение на честь протопопицы, он придумал назваться именем своего бывшего господина. Совпадая в основных чертах с изложением русских летописей рассказ поляка Мархоцкого, бывшего со­ратника первого Дмитрия,[287] очень правдоподобен и имеет еще более важное значение. Уроженец Стародуба, из сословия «детей боярских», новый претендент появился, по рассказу Мархоцкого, в маленьком городке Пропойске, в Белоруссии. Задержанный по обвинению в шпионстве, он назвался сперва членом семьи Нагих, спасающимся от преследования Шуйского. При этом он намекал, что Дмитрий жив и может оказать ему покровительство. Когда известие об этом распространилось, его привели в Стародуб и, грозя пыткой, строго допрашивали, где находится царь, он вдруг воскликнул: — «Б.... дети, не узнаете разве своего государя!» Все свидетельства отзываются единодушно о неприятной наружности, еще того более непривлекательном характере самозванца, неотесанности его в обращении и грубости нрава; все также утверждают, что ни по телесным, ни по духовным качествам новый претендент не походил на первого. Польские источники в этом отношении определеннее других. Поэтому невозможно согласиться с мнением историков, которые желали видеть в этом человеке ставленника Польши. В Кракове могли бы сделать лучший выбор. Впоследствии, когда казалось, что судьба готовить торжество темного авантюриста, на берегах Вислы могла родиться мысль воспользоваться им в интересах Польши или католичества; она выразилась в очень любопытном документе, который нам сообщили как инструкцию, составлен­ную в Польше для самозванца.[288] Замысел — поставить Московию под протекторат Польши и этим способом осуществить соединение обоих государств, осторожно про­ходя переходные ступени, развивается здесь с довольно ясным чутьем материальных и моральных условий этой задачи. Но подчинение религиозного элемента светскому и указание на возможность переноса императорского звания из Германии в Московию, как на одно из последствий реформации, показывают, что документ вышел не из рук иезуитов и не из польского официального источника. Здесь сказывается работа ума независимого теоретика, плохо осведомленного насчет личности претендента и питавшего относительно него иллюзии, каких не могли разделять даже те поляки, которые впоследствии принимали его сторону. Их тоже нельзя подозревать в изобретении такого лица. Эта личность создалась самопроизвольным зарождением среди подходящей среды, где такие явления часто возобновлялись, как мы выше видели. Среди лиц, окружавших темного авантюриста, поляки должны были все-таки занимать главное место и оказывать решительное влияние не только на его судьбу, но и на все развитие кризиса, в который вмешались. Появление нового претендента можно приблизительно отнести к июню 1607 г. В эту пору в Польше окончилась междоусобная война, и потому освободились целые запасы сил, оставшихся без употребления, обманутых честолюбий, неудовлетворенных вожделений, героических настроений, рвущихся к новым подвигам, — все это нетерпеливо и жадно стремилось искать счастья вне родины. Воздух мирной страны, возвращенной к состоянию относительного порядка с подобием дисциплины, был невыносимо тяжел для соратников Зебржидовского. Они нахлынули на Московию, и второму Дмитрию стоило только показаться, чтобы увидать вокруг себя цвет того странствующего рыцарства, из которого Баторий с трудом создал армию; оно оказалось неспособным бороться с регулярной армией Сигизмунда, но давало драгоценное подкрепление и блестящую рамку мятежной милиции. Скоро у бывшего каторжника оказалась армия и главнокомандующий, — не кто иной, как пан Меховецкий, ветеран польских конфедераций; в его стане появились и более зна­менитые новобранцы, и осажденный в Туле «большой вое­вода» мог ожидать скорой помощи. Но ожидание его не оправдалось. У Меховецкого пока оказалась только горсточка войска; а осаждавшие, по совету муромского дворянина Ивана Сумина-Кравкова, затопили водою город, поставив плотины в русле соседней р. Упы. Болотников и царевич Петр сдались, получив обещание, что им даруют жизнь, и испытали обычную судьбу побежденных при такого рода договорах: в Москве ничуть не стеснялись нарушать их. «Большого воеводу» утопили, а его товарища по несчастью повесили. Последнему легенда и народная поэзия припасли хоть посмертное вознаграждение: как Марина из-за случайного совпадения имен слилась с другой личностью, так и «Илейка» в былинах пережил самого «Илью Муромца». С этой поры эпический герой XII в.[289] силою народного воображения превращается в казака. В качестве князя и боярина Шаховской выпутался из беды, отделавшись только отправлением в ссылку. Но и Шуйскому день победы готовил разочарования. Вступая триумфатором в Москву, Василий Иванович вообразил, что окончательно раздавил гидру революции. Он забыл, что она теперь имела голову, до которой не достигали его удары. Пока он упорно воздерживался воспользоваться приобретенным преимуществом, голова поднималась все грозней и грозней, и скоро все подвиги Болотникова стали ка­заться только незначительным эпизодом борьбы, которая, развиваясь, достигла гораздо более громадных размеров. Предполагали, что ложе неги, на котором так заснул победитель, не блистало лаврами. Он недавно вступил в поздний брак, предложенный ему первым Дмитрием; думали, что он, 50-летний супруг юной хорошенькой жен­щины, забывал в ее объятиях свои заботы и даже сознание стоявших перед ним обязанностей и грозивших ему опасностей. Более вероятно, что он просто поддавался все­сильной московской лени и гордыне. Перед Тулой он в третий раз и очень высокомерно отказался принять услуги, с которыми приставал к нему Карл Шведский. Московская армия вышла-де в поход против татар; внутри страны не было никакого беспорядка, и в Стокгольме не следовало повторять неподобающих внушений, которые слишком часто говорились по этому поводу.[290] Ответ царя — прекрасный образчик излюбленной в Кремле дипломатии; но она не поразила воскресшего Дмитрия. Напротив, он получил досуг для организации своих сил, которые все росли. Второй претендент как будто собирался идти по следам первого, победив войска царя при первой же встрече при Козельске; если же он немного спустя поспешно покинул стан под Карачевым и отошел к Орлу, а затем к Путивлю, то это отступление нахлынувших мятежников оказалось только кратковременным отливом. Не военная неудача была тому причиной, а исклю­чительно недостаток уменья и выдержки, объяснявшейся составом армии, которая больше владела своим командиром, чем позволяла ему руководить своими движениями. Как и в армии первого претендента, здесь встречались два различных элемента, отчасти враждебных один другому, но в иных размерах и с совсем другим значением. VI. Москвитяне и поляки Первого Дмитрия в его поход на Москву тоже охра­няли поляки; но он держал в известных границах своих непокорных защитников, противопоставляя им в десять раз более многочисленную массу туземных воинов, казаков и москвитян. Второй Дмитрий не имел таких средств. Северщина и московская украйна при его появлении сами лишились людей, способных носить оружие; Болотников всех уже забрал, а разгром «большого воеводы» оставил его господину одни деморализованные и искалеченные обломки ополчения. Среди приближенных нового претендента поляки имели преимущество не только числом, как в первое время, но и по праву, которое им все время обеспечивали их лучшее военное воспитание и доблесть их вождей. Когда в Путивле к претенденту присоединились паны — Будзило, автор любопытных записок об этом походе; Валавский, Тышкевич, приведшие каждый по отряду конницы в тысячу лошадей; за ними Александр Лисовский, уже знаменитый партизан и герой предстоявшей Тридцатилетней войны; князь Адам Вишневецкий; наконец и другие именитые [291] вельможи, — он мог себя чувствовать скорее на пути к Кракову, нежели в Москву. Вновь прибывшие прекрасно знали, что имеют дело с самозванцем. Весело принимая участие в комедии, они от самого царя не скрывали, что вовсе не обманываются на его счет; однако, они вели за собой в его стан всю боевую, доблестную, но неисправимо неспособную к дисциплине Польшу. Сразу отменено было всякое командование. Непрерывные раздоры, неизбежные между товарищами по оружию с приблизительно одинаковыми званиями и притязаниями, мешали успехам наилучшим образом задуманных военных операций. Предпринятая, по совету Лисовского, попытка завладеть Брянском не удалась и отодвинула пре­тендента к Орлу, где ему пришлось прозимовать. Здесь счастье улыбнулось ему, введя в его расстроенную армию решающий авторитет высшей власти и сообщив ей новый мощный толчок. Когда же армия получила благодаря этому настоящего вождя, какого ей недоставало, оказалось, что над будущим государем великой империи вырос тоже повелитель. В Орле ему представилась депутация, присланная князем Романом Рожинским, знатным польским вельможей, имя которого как-то раз промелькнуло в армии первого Дмитрия; он извещал теперь второго о своем намерении присоединиться к нему с внушительными силами. Проис­ходя от Гедимина, великого князя литовского, род Рожинских прославился несколькими поколениями знаменитых воинов и принадлежал к высшей знати Польши. Едва приближаясь к тридцати годам, красавец, богатырского сложения, отважный и величественный, князь Роман с виду представлял совершеннейший тип польского королька этой эпохи. Собрав маленькую армию в четыре тысячи человек, он предлагал ее претенденту, но на некоторых условиях: он требовал возврата затраченных на нее средств и прав главнокомандующего. Под влиянием Меховецкого новый Дмитрий сначала очень нелюбезно принял посланных столь требовательного вельможи. — Я имею достаточно поляков, которые ничего не требуют, — сказал он, — к тому же я знаю, что вы сомневаетесь во мне. — Теперь мы не сомневаемся, — возразили посланные. — Истинный Дмитрий умел лучше обходиться с военными людьми! Смелый ответ заставил лжецаря призадуматься. После долгих переговоров он согласился на свидание с князем. В последнюю минуту он хотел было от него укло­ниться, как бы предчувствуя, что его ожидает; но Рожинский самовольно проник в приемный зал и заявил, что не выйдет, пока тот, кто ему нужен, не придет к нему. И «царь» должен был послушаться и протолкаться к трону сквозь свиту князя, не отменявшуюся такими пустя­ками. Удовлетворенный Рожинский соблаговолил поцеловать грубую лапу именующегося государем, но не отступил от своих требовали. Через несколько дней вопрос о командовании разрешился согласно его желанию. Сами поляки по­требовали низложения Меховецкого. Явившись в их «коло», претендент тщетно пытался пустить в ход средства, которые ему удавались среди москвитян: — Молчать! б..... дети! Крики тотчас же разразились еще громче; сабли вы­скочили из ножен; «царю» пришлось обратиться вспять, а вернувшись к себе, он оказался пленником: Рожинский приказал оцепить его дом. С отчаяния самозванец, говорят, хотел покончить с собой истинно-московским способом — проглотивши огромное количество водки. Но его крепкое сложение выдержало это испытание, и он покорился своей участи.[292] Теперь были уверены в победоносном походе на Мо­скву, потому что Рожинский оказался на высоте принятой на себя задачи. Но в то же время совершилась глубокая перемена в самом движении, которое толкало вперед пре­тендента и даже вызвало его возникновение. Армия мятежников против Шуйского, чисто московская по происхождение и демократическая по характеру, превращалась в военное предприятие польской аристократии, которая стремилась заменить «боярского царя» питомцем нескольких чужеземных дворян. Новая окраска революционного кризиса не замедлила, од­нако, подвергнуться новым видоизменениям. Московский океан был слишком громаден, чтобы польская струя, растворившись в нем, сохранила надолго свою напряжен­ность. Постоянный прилив новых сил скоро подорвал военную диктатуру шляхтичей, а Рожинский встретил личного соперника в лице атамана запорожских казаков. Уже достигший известности, этот воин — Иван Заруцкий — был тоже польского происхождения. Родившись в окрестностях Тарнополя (в нынешней Галиции), он еще ребенком был захвачен татарами и после разных приключений сумел занять своеобразное положение среди казацких начальников. Храбрейший из храбрых, наделенный редкой энергией и такой красотой, что она впоследствии пленила Марину, он соединял очень развитое понимание военного дела с величавостью и внушительностью обращения, кото­рыми ярко выделялся из своей среды. Удивительное смешение, возникавшее из взаимодействия столь разнородных элементов, еще на время усложнилось появлением другого царевича в стане мятежников. Его привезли с собой донские казаки, подобрав неизвестно где и выда­вая за племянника Дмитрия, Феодора Феодоровича. Царевичи роились теперь повсюду: в Астрахани некий Иван называл себя сыном Грозного, и некий Август ссылался на происхождение от какой-то другой царственной особы; Лаврентий именовался сыном несчастного Ивана, убитого Грозным; далее в степи с полдюжины Ерошек и Мартынок носили несуразные имена, заимствованные из казацкого словаря. Второй Дмитрий выказал себя не так сговорчивым, как был первый, и без всякого расследования велел убить неудобного родственника. Без сомнения, он так же охотно отделался бы от некоторых польских сообщников, но не смел об этом думать: Рожинский с талантом и энергией исполнял роль главнокомандующего, Лисовский во главе казаков-москвитян и Заруцкий во главе польских казаков пользовались свободой действий, часто близкой к безначалию. Что касается царя, с ним не счи­тались. Он был здесь только для того, чтобы дать свое имя пьесе, которая разыграется в пользу других исполните­лей, как надеялись его польские приверженцы. Наличный состав армии самозванца поддается только крайне приблизительному подсчету. Будзило в своем подробном перечислении польских полков [293] доводит общий итог до 8 126 чел.; что касается гусар, то цифру в 1 820 лошадей следует по крайней мере удвоить, так как каждая пика в этом роде оружия приходилась на двух или трех всадников. Рядом с мастодонтами польской кавалерии казаки, несмотря на свой пестрый живописный костюм и вооружение, широкие красные шаровары, длинные черные куртки (киреи) и высокие бараньи шапки, длинные копья, кривые сабли и мушкеты или самострелы, метавшие убийственные стрелы, представляли довольно жалкий вид; определяя их число в тридцать тысяч, русские историки, наверное, недалеки от истины.[294] Во всяком случае, Шуйскому приходилось считаться с грозной силой; а между тем, когда эта армия, сосредоточив­шись между Орлом и Кромами, готовилась к наступлению, Василий Иванович все еще упражнялся в опытах морального воздействия, хотя их первые результаты были да­леко не утешительного свойства. Напротив, смущение и беспокойство усиливалось среди населения столицы. Устрашающие видения к тому же волновали умы. Под сводами Успенского собора сам Христос явился попу и объявил ему, что страшная кара падет на его отечество, ибо грехи его давно вопиют ко гневу небесному. Шуйский принял угрозу на свой счет и широко распространил известие о событии; духовные власти со своей стороны установили пятидневный пост и общее покаяние; но это не помешало мятежникам закончить свои приготовления. Весной 1608 г. их армия выступила в поход по направлению к Волхову, крепости, прикрывавшей дороги из Польши к Туле. Войско Василия Ивановича под начальством братьев царя, Дмитрия и Ивана Шуйских, и князя Василия Голицына, пыталось остановить нашествие, встретилось с авангардом, состоявшим главным образом из поляков, и после двухдневной битвы, 30-го апреля и 1-го мая, подверглось полному разгрому. Пять тысяч москвитян сложили оружие, согласившись целовать крест Дмитрию; по словам Буссова, разгром был бы еще значительнее, если бы Ламбсдорф, начальник немецких наемников на службе Шуйского, обещавший перейти на сторону претендента, не забыл обещания под влиянием выпивки. Он и его товарищи, сражаясь как львы, прикрыли отступление. Претендент ускорил движение к Можайску; он повсюду сыпал обещания, чтобы задержать поляков или привлечь под свои знамена московских крестьян: одним говорилось, что они будут вместе с ним царствовать в Москве; другим, что все земли и все дочери сторонников Шуйского перейдут в их распоряжение, — и армия не встречала сопротивления. Относительно верности поляков явилось сомнение: у Звенигорода их встретил посланник Сигизмунда с приказанием немедленно возвратиться на родину. Это понятно: послы короля жили в Москве и готовились подписать договор. Более искусный в дипломатии, чем на поле брани, Василий Иванович сумел заключить с ними удовлетвори­тельную сделку. Еще в июне 1606 г., пока Гонсевский и Олесницкий сидели в заключении близ Кремля, московское посольство с кн. Григорием Волконским во главе и дьяком Андреем Ивановым отправилось в Краков и там после первого дурного приема добилось-таки назначения в Москву двух новых послов, Станислава Витовского и кн. Друцкого-Соколинского. Озабоченный новыми внутрен­ними неурядицами, Сигизмунд стал сговорчивее. По примеру Зебржидовского, некоторые подданные короля соблазнялись в это время завязать сношения с новым претендентом, намереваясь предложить ему корону Польши. Вице-канцлер польский Феликс Крыйский и канцлер литовский Лев Сапега впоследствии форменно ставили в вину этот преступный план всем сторонникам второго Дмитрия.[295] Хотя это обвинение из лагеря политических противников нуждается в доказательствах, поведение Сигизмунда как бы оправдывает его. Нельзя не заметить, что в начале нового кризиса король весьма явно обнаруживает склонность к действию сообща с «боярским царем». 25-го июля 1608 г. оба государства заключили мирный договор [296] на три года и одиннадцать месяцев: в границах территорий сохранялся status quo; Шуйский обязался отослать в Польшу сандомирского воеводу с дочерью и со всеми товарищами по изгнанию; Сигизмунд обещал отозвать всех своих подданных, принявших сторону второго Дмитрия. Но Рожинский с товарищами и теперь, как и прежде, отказывались считаться с договором; все красноречие представителя короля, Петра Борзиковского, пропало даром; и претендент мог продолжать свой победоносный поход. К югу от Оки самостоятельно действовал Лисовский с целью возбудить движение среди населения Рязанской области; в то время как он разбил кн. Хованского, завладел на время Коломной и добрался до села Тушина, почти у ворот столицы, второй Дмитрий достиг Калуги. Шуйский вынужден был вернуть назад высланное ему навстречу войско: среди него открылся заговор. Знатнейшие бояре — кн. Иван Катырев, Юрий Трубецкой и Иван Троекуров — оказались замешанными в нем. Происшествия не могли скрыть, и оно произвело опасную тревогу в настроении московского населения. «Бояре, ведь, знали, что делают!» — шептали здесь друг другу на ухо. Вокруг имени претендента зарождалась новая легенда. Истинный или лож­ный Дмитрий, но он провидец, говорили про него; смотря людям в глаза, он узнавал, кто из них действовал против него. Среди толпы, обсуждавшей эти россказни и тре­петавшей при одном воспоминании о кровавых событиях при перевороте 17-го мая, какой-то человек упал с криком на мостовую. — Горе мне! Вот этим ножом я зарезал пятерых поляков! 1-го июня 1608 г. (стар. ст.) армия мятежников располо­жилась на берегу Москвы-реки почти в виду столицы; после различных операций, искусно отраженных воеводами Шуйского, она остановилась у Тушина, между реками Москвой и Сходней, на выгодной позиции, хорошо оцененной Лисовским, при узле больших дорог на Смоленск и Тверь. — Тушино! эта местность обрекалась на печальную известность. Название скромной деревушки сообщилось одной из самых мрачных страниц народной истории и самому претенденту: он обратился в «Тушинского вора», подобно тому, как его предшественник был «расстригой» для сторонников Шуйского, а впоследствии и для всех. Еще немного, и разбойник мог бы возложить на себя в Кремле шапку Мономаха. Тотчас по прибытии ноч­ной атакой, умело подготовленной и яростно произведенной, Рожинский рассчитывал ворваться в столицу. Но, превос­ходные воины в открытом поле, поляки еще раз показали свою неспособность приступать к крепостям, даже первобытным и плохо защищенным. Главнокомандующий должен был отвести их обратно в Тушино; местечко укрепили, и прилив знатных новобранцев, москвитян и поляков, продолжался здесь, как и ранее. Александр Зборовский, Андрей Млоцкий и Мартин Виламовский привели в июле 1608 г. каждый по эскадрону гусар. В августе прибытие усвятского старосты Сапеги произвело особенную сенсацию. Это был двоюродный племянник литовского канцлера, один из самых блестящих польских аристократов того времени. Воспитанник итальянских школ и ученик лучших полководцев своей страны, Ян-Петр Сапега сра­жался в рядах королевской армии при Гуцове и, коман­дуя двумя снаряженными на свой счет эскадронами, содействовал решительной победе над мятежниками. Теперь он привел целый корпус, — пехоту, кавалерию и артиллерию с пушками! [297] Появление Сапеги в стане претендента и манера вести себя представляют новую загадку в истории смуты с ее темной оборотной стороной. Все недавнее прошлое отважного начальника должно бы исключать всякое подозрение в соглашениях с врагами Сигизмунда; впрочем, и мы имеем основание думать, что он пустился в это предприятие с ведома и даже по совету своего знаменитого родственника. Литовский канцлер всегда оставался убежденным роялистом, или, как говорили в Польше, — регалистом, хотя он и вел свою вполне личную независимую политику, как и все главари высших польских фамилий. Сапеги владели огромными землями в Смоленской области и лишились их, когда москвитяне завладели ею при Сигизмунд I-м. Отсюда у них могло возникнуть желание вовлечь Польшу в войну ради отмщения. Однако в течение своей новой карьеры в Московии староста усвятский проявил совсем иные честолюбивые мечты. Подобно Рожинскому, он вступил в обще­ство явного авантюриста ради приключений, чтобы лихо обмениваться сабельными ударами, чтобы поискать счастья у волшебной, загадочной судьбы, а главным образом — широкого поприща для избытка энергии, отваги, пылкого воображения, возможности все делать, все испытать и на все дерзать, а это не всегда могла доставить людям такого закала даже сама распущенная анархическая Польша. По словам Мархоцкого, в Тушине, не считая запорожцев, собралось до двадцати тысяч поляков, в том числе две тысячи очень хорошей пехоты. Другие источники дают меньшее число. Численность москвитян в Тушине не поддается точной оценке, но она гораздо значительнее. Но по качеству стоявшая у ворот столицы армия претендента была лучше той, которую мог выставить против него Шуйский. Правда, большинство сторонников самозванца ненавидело и презирало его; его держали в опеке и часто унижали; но он все-таки среди пышной обстановки изображал особу Дмитрия, царя и самодержца. В ожидании скорого вступления в Кремль для полноты его игры недоставало только присутствия Марины. Это необходимое дополнение было скоро доставлено к нему.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar