Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Смутное время (10)

II. Характер царствования Польское влияние сильно отразилось на внутренней политике Дмитрия. На это указывают превращение Думы в Сенат и создание значительного числа заимствованных у соседей новых должностей, — великого конюшего, великого дворецкого, мечника, подчашего. Но от нового собрания сохранилось одно название со списком членов, составленным усердным Яном Бучинским. В этом списков любо­пытно отражается характер нового порядка: Нагие записаны здесь рядом с воеводами, недавно выступавшими против претендента; имена жертв Бориса Годунова перемешаны с именами креатур его преемника; список не выясняет нам ни политического характера реформы, ни роли выдвинутых ею личностей. Под властью проведенного до крайней сте­пени самодержавия, как его установил Иван IV и продолжал Годунов, старая дума — необходимый орган цен­тральной власти надо всеми ведомствами — клонилась к упадку. В Польше, наоборот, значение сената усиливалось в его двойственной роли государственного совета и верхней палаты. Заимствовал ли Дмитрий у своих соседей сущность или только форму учреждения? Думал ли он под многообещающим названием восстановить старое, или, наобо­рот, открыть будущее для политической свободы, о кото­рой уже мечтали иные из его подданных? Мы этого не знаем, как не знаем цели ослабления законов о крепостном состоянии и податного бремени, — главных дел царство­вания. — Эти меры, запрещавшие массовые закрепления, лишавшие отцов права продавать вместе со своей и свободу своих детей, с другой стороны устранявшие участие корыстных посредников при сборе налогов, были ли зародышем более широкой законодательной реформы в гуманитарном духе или он просто входили в систему временных мероприятий, которыми пользовались и даже зло­употребляли в России во все времена и при всяких порядках? — Это остается загадкой, вероятно, неразрешимой. Дмитрий унес в могилу тайну своих мыслей и желаний, еще не успевших окрылиться. И все-таки он чем-то дал некоторое удовлетворение народным массам, мощный порыв которых вознес его к власти; не даром тотчас за его воцарением бури, бушевавшая по всему государству и вздымавшие в одну огромную волну разнообразные революционные течении, вдруг затихли. Этому способствовала, может быть, общая перепись поместных земель и жалованья, раздаваемых служилым людям, задуманная в смысле уравнения раздач и подготовляемая созванными в Москву выборными, обязанными наблюдать за ее выполнением; воз­можно также, что перепись эта составляла часть целого сложного проекта, общий план и смысл которого от нас скрыт.[247] Одного появления «истинного солнышка» на застилаемом грозовыми тучами небе страны, полной глубокой религиозной веры, было достаточно, я думаю, чтобы вернуть ей спокойствие. Под конец царствования на просторах степей обнаружился водоворот, следствие великого революционного прилива. Заволновались терские казаки, завидуя выдающемуся положению донских казаков близ государя или просто изы­скивая предлог к разбойничьему набегу. Составив шайку вокруг атамана Фомы Бодырина, они объявили, что в 1592 г. царица Ирина родила сына Петра, которого Году­нов осмелился подменить царевной Феодосией, жившей всего несколько месяцев. Незаконному сыну муромского мещанина Илье, или Илейке,[248] дали роль мнимого царевича. Он служил одно время приказчиком лавочки в Москве в силу этого имел вид человека, знакомого со столич­ными порядками. Быстро увеличиваясь, шайка попыталась за­хватить Астрахань; отброшенная, она двинулась вверх по Волге, предаваясь грабежам и погромам. Дмитрия это, по-видимому, не беспокоило. Он смело приглашал к себе названного царевича. Царский посланный застал нового са­мозванца в Самаре и поехал с ним к Москве. Можно строить лишь предположения о прием, который дядя готовил племяннику, так как Дмитрий не дожил до приезда гостя. В своих сношениях с Западом преемник Бориса Годунова желал подобно ему и даже в большей степени держаться политики открытых дверей. По крайней мере он старался стучаться во все двери. Но, выражая желание ездить повсюду и приглашая всех к себе, представлял ли он себе неизбежные условия подобной политики? Это несколько сомнительно. Он пустился наудачу и на авось. Пребывание в Москве одного испанского монаха вдруг показалось ему даром Провидения, могущим открыть его стране, его дипломатам и купцам новые горизонты и рынки. Монах Николай де Мелло был миссионером ордена затворников св. Августина. После 20 лет проповеднической деятельности в Индии, он возвращался в Мадрид, когда его проезд через Москву возбудил внимание и недоверие полиции Годунова. Несчастный был схвачен и заключен в Соловецкий монастырь на Белом море. Дмитрий узнал о событии, освободил его и тотчас возмечтал, что нашел посредника для сношений с Филиппом III. У него не на­шлось времени для заготовления инструкций странному по­среднику; но он и не подозревал, что приготовил монаха для другой миссии, и его любящее доброе сердце могло по­радоваться и на том свете: после ужасных испытаний и тяжких мучений Николаю де Мелло довелось быть последним спутником и предсмертным утешителем Марины. Франция Генриха IV особенно привлекала доблестного молодого государя. По свидетельству Маржерета, он мечтал в один прекрасный день высадиться в Дюнкирхене и явиться в Париж приветствовать христианнейшего короля. Так предвещалось уже путешествие Петра Великого! Беарнец, пожалуй, хорошо принял бы этого предтечу. Очень благоприятные для Дмитрия донесения, доходившие до короля через его агентов, служивших в северных странах,[249] должно быть, произвели на него впечатление. Благодаря этому, когда Маржерет после катастрофы вернулся во Францию, король предложил ему записать его знаменитые рассказы, а также, без сомнения, ехать обратно в Россию, где мы встретим его участником в других трагических событиях. Для плавания к французским берегам Дмитрий собирался воспользоваться английским кораблем; уже одно это обличает всю химеричность его затеи. При его воцарении британский посол Томас Смит на­ходился в Архангельске и готовился к отплытию; его мало удовлетворяли вырванные у Годунова уступки, хотя торговцам других стран и самим москвитянам он казались чрезмерными. Новый царь тотчас вознамерился превзойти в щед­рости своего предшественника. Еще в Туле он вызвал к себе агента английской компании Джона Мерика и надавал ему обещаний. Прибыв в Кремль, он поспешил объявить Смиту о скором отправлении посольства в Лондон и даровании новой грамоты, которую он, действительно, подписал.[250] Мы знаем, что англичане платили уже только половинные пошлины; теперь они совершенно освобождались от них; в действительности это была монополия — предмет их всегдашних вожделений! Но эта открытая дверь как бы закрывала все другие. Сам Дмитрий, очевидно, понимал дело иначе. В это же время он намеревался осыпать благодеяниями и польских и литовских купцов: отменить остановки на границе, неудобопереходимые за­ставы на дороге; отменить убыточные и досадные формаль­ности, упразднить таможни! Все это прекрасно; но при этом привилегия англичан теряла свое значение. В голове Дмитрия теория свободного обмена смешивалась с протекционизмом; вернее, обе теории были ему одинаково чужды; он не заботился ни о примирении их принципов, ни о согласовании их на деле со своими мыслями и стремлениями. С Польшей, как мы знаем, у него были более важные счеты. Спор, едва начатый и резко прерванный раз­вязкой, отчасти зависавшей от условий, в которых он возник, привел, по-видимому, к обмену грамот; послы Сигизмунда сводили в них свои требования к четырем основным пунктам: вечный мир, уступка Северщины, помощь в приобретении шведской короны, разрешение иезуитам и прочему католическому духовенству ставить костелы в Московии.[251] Король соглашался на уступку из своих долговых притязаний. Делая вид, будто колеблется между своими прежними обязательствами и новыми обязанностями, Дмитрий предлагал иную сделку. Вместо Северщины, которую он желал сохранить, и войны со Швецией, на которую не желал давать своих войск, он предлагал денег, как будто его казна была неистощимой. Он соглашался на мир, но не желал иметь ни иезуитов, ни латинских костелов. Мы имеем основание думать, что сам автор вряд ли считал серьезными эти встречные предложения. Они, по-видимому, были представлены в середине мая; а 15-го мая царь призывал патера Савицкого и говорил ему нечто иное: он особенно желал бы видеть упреждение коллегии отцов в своей столице; ему нужны школы повсюду, и одних только иезуитов считает он способными руководить созданием таких учреждений! Приятно удивленный, патер Савицкий изливался в благодарностях; резко меняя предмет разговора, государь заговорил о своих военных приготовлениях. У него сто тысяч вооруженных людей, но он еще не знает, против кого направить их. Тотчас затем, как бы выдавая тайную мысль, он осыпал жестокими обвинениями короля Польши.[252] При сопоставлении с другими указаниями, вывод, ка­кой можно сделать из этого загадочного разговора, оказы­вается довольно определенным. Мы знаем, что ходил слух о ста тысячах флоринов, предназначенных тогда Дмитрием для польских мятежников; про набор местами лошадей, которые, по мнению занятых этим делом людей, должны служить для похода в Польшу.[253] Все это вместе взятое дает нам некоторое общее впечатление, следует ду­мать, верное, относительно настроений Дмитрия в этот момент его краткого и драматического поприща. Так естествен­но мог подсказаться ему подобный план. Он так хорошо подходил к политическим преданиям страны, темпера­менту молодого монарха, его прошлому и требованиям его положения. Если бы только удалось его исполнить, он бы обеспечил Дмитрию широкую популярность, сохранив для него все выгоды от полезных связей, заключенных в Польше, и освободил бы его от тех из них, которые в Москве становились очень вредными для бывшего протеже Сигизмунда и иезуитов. Вероятно, он именно так желал и думал; но его мысль, воля, ум с трудом высвобождались из вихря стремлений и интересов, где прошлое и настоящее спорили из-за его призрачного счастья; из того смятения, в ко­торое было всецело погружено его внутреннее существо. Ску­пая судьба предоставила ему так мало времени, чтобы со­средоточиться! Прибавим, что среди известий, которые мы имеем о его жизни и делах, самые полные и точные относятся ко времени его женитьбы, тех дней, когда его физиономия особенно отличалась от повседневной. Он по­является тогда в полном расцвете своей брызжущей избытком сил личности, в состоянии физического и духовного кипения, которое не могло быть обычным. Он, несомненно, отравлен, опьянен радостью и гордостью. Он в припадке мании величия. Он выставляет себя великим полководцем и мудрым политиком. Он Цезарь, и завтра будет Александром. Как та чертовщина из золоченой бронзы, которую он поставил перед новыми дворцами, самохваль­ство вытекало из того же разлива показного великолепия, пышности, приподнятости. Время и раздумье привели бы, ко­нечно, собеседника патера Савицкого к более ясному сознанию действительности. Но времени, увы, ему не хватило! Через два дня после приведенной беседы Дмитрия не стало. III. Смерть выходца с того света Катастрофа давно подготовлялась в темных низах московской жизни, куда мало проникал чересчур рассеянный и доверчивый взор молодого повелителя. Письмо Ла-Бланка от 8-го апреля 1606 г. сообщает нам, что в Польше в это время ходили слухи о новом перевороте в Москве и даже о смерти Дмитрия. Супруг Марины сохранил расположение простонародья и среднего класса. В этих слоях не возбуждали мысли о мятеже ни нарушения обычаев, какие он себе позволял, ни даже подозрения в потворстве католичеству, в котором его обвиняли против­ники. Терпение, равнодушие к неизбежному злу составляли основные черты темперамента, выработанные веками тирании, и того умственного склада, для которого хороший или дурной, даже ненавистный, но законный царь стал уже не­обходимостью. Но были другие мятежники. Вызывая из ссылки Романовых, возводя в высшее звание дьяка Щелкалова, Дмитрий открыто старался восстановить значение той кучки выскочек, на которую с середины XVI-го века с такой завистью смотрели князья-бояре. С другой стороны, с Головиными, избавленными от опалы, которой наказал их Годунов, с Ф. И. Мстиславским, обласканным, ожененным и водворенным во дворце в Кремле, входила в милость привилегированная аристократия эпохи оприч­нины. В то же время высылались огулом опальные родные и друзья Годунова, уступая места неродовитым боярам, а таким людям, как Басманов, Микулин, вчера бывший стрелецким сотником, сегодня член Думы. Дмитрий старался смягчить впечатление такой политики. Беречь козу и капусту лежало в его характере. Он помиловал Василия Шуйского; он пытался привлечь и даже привязать к себе родственными связями тех из знатных, «которые оставались нейтральными», по выражению Массы. Не обезо­руживая недовольных, эти попытки, с опасностью для него самого, обличали его слабость. Духовенство, на пер­вое время побежденное его почтительным вниманием, по видимости подчинившееся до единогласного почти признания брака с «язычницей», не преминуло исподволь пристать к партии недовольных, особенно под влиянием некоторых тяжелых раздражений: тайных подозрительных сношений государя с иезуитами, мелочных хищений, необдуманно творившихся в ущерб казны и поземельных имуществ церкви. Вождь недовольных указывался положением. Мученик за правое дело, Василий Шуйский естественно становился его поборником. Мы уже знаем связи этой семьи с купечеством столицы. В ее обширных владениях по берегам Клязьмы поселения отличались напряженной торговой деятельностью и разнообразием промыслов; они вели постоянные сношения с рынками Москвы. Благодаря очень развитому шубному производству в этих местах, Василий Иванович носил в народ прозвание шубника. Несколько Шуйских служили воеводами в Пскове и Новгороде, и их потомки располагали множеством сторонников среди мелкого дворянства этих областей. Кроме того семья, по-видимому, обладала в самой столице своего рода милицией, вполне преданной и даже привязанной к ней, из уроженцев ее вотчин, поселенных близ Кремля. К тому же Дмитрий намеревался сосредоточить войска вокруг Ельца; отдельные отряды их при передвижении временно задержались у ворот столицы и легко поддались соблазну развращающей среды. Заговор сплотил только этот ограниченный круг участвующих, несмотря на попытки привлечь к нему низы. Вокруг Дмитрия и Марины, напрасно создавали целые ле­генды об их нечестии и соблазнительном поведении. С таким же малым успехом распространялись более правди­вые, но весьма преувеличенные рассказы о предосудительном поведении соотечественников прекрасной польки. Опричники Ивана IV подвергали терпеливых мужиков гораздо более тяжелым испытаниям. А Дмитрий гордился своими стро­гими расправами с чрезмерной распущенностью. Разве не наказали кнутом Липского, дворянина из свиты Марины? [254] Чтобы предотвратить повторение таких тяжелых случаев, государь добился того, что тесть отослал в Польшу часть чересчур многолюдного привезенного им оттуда персонала, и сам распустил большую часть своих польских това­рищей по оружию. На 18 мая (стар. ст.) Дмитрий готовил большие маневры, военную прогулку и различные упражнения. Опять стали распространять слухи, что эти военные игры должны слу­жить предлогом для избиения бояр, разрушения православных церквей и водворения латинства. Серьезные духовные и светские писатели впоследствии повторяли эти нелепые выдумки,[255] но народ из-за них не взволновался. Его здра­вый смысл, несомненно, отказывался понимать, чтобы протестанты-секретари царя внушали ему мысль католической Варфоломеевской ночи, а умерщвление бояр не претило бывшим поклонникам Грозного. Стрельцы тоже сохранили привязанность к государю. Вначале и среди них появилось было брожение; но по знаку своего начальника, того самого Микулина, который был потом вознагражден за это местом в Думе, милиционеры бросились на зачинщиков и растерзали их «своими ру­ками». Вся упорная работа возбуждения масс дала лишь редкие единичные вспышки. После епископа астраханского, когда именно и при каких обстоятельствах, в точности неизвестно, дворянин Петр Тургенев, предок великого писателя, дьяк Тимофей Осипов и мещанин Федор Калачник, говорят, дерзко поносили царя, объявив его обманщиком. Сбивчивость, туманность подробностей придает этим подвигам легендарный характер. Но даже и легенда не сообщает, чтобы казнь Осипова вызвала вмешательство московской черни в его пользу. Эта пассивность большинства подданных способство­вала, конечно, Дмитрию утвердиться в уверенности за себя, которую он видимо сохранил до последнего часа. Пока он занимался своим военным праздником, Марина готовила к тому же дню большой маскарад. Беззабот­ные корифеи веселого карнавала, могли ли они в это время думать об организации убийств? А между тем у них не было недостатка в зловещих предостережениях. Народная масса проявляла нечувствительность к подстрекательствам; но опасность надвигалась с другой стороны. Дмитрия об этом предупреждали Басманов и поляки; последние сами держались настороже; Гонсевский и Олесницкий обратили свой дом в крепость; Мнишеки воору­жали всю прислугу. Дмитрий смеялся над их страхами и предосторожностями. Впоследствии польские послы вы­сказывали предположение, что он скрывал от иностранцев тайные затруднения и опасности, с которыми ему при­ходилось бороться. Вряд ли! Его спокойствие было, по-ви­димому, искренне. Весь вечер 16 мая (стар. ст.) вместе с Мариной и Немоевским он рассматривал драгоценности принцессы Анны. Он внимательно, подолгу останавливался на рубинах, изумрудах и топазах, жемчужных ожерельях и алмазных нитях, тоном опытного знатока обсуждал красоту и ценность вещей, для сравнения приказывал приносить образцы из собственной сокровищницы.[256] А в это время заговорщики уже приступили к исполнению переворота. В эту самую ночь целый корпус войск, говорят, 18 тысяч человек, привлеченный на сторону заговорщиков, вошел в город, занял все его двенадцать ворот и прекратил доступ в Кремль и выход из него. Внутри дворца обыкновенно стоял караул из ста человек телохранителей. Приказ бояр заставил большую часть этих наемников удалиться; всего человек 30 из них остались у внутренних покоев государя. Около четырех часов утра ударили в набат на колокольне церкви прор. Илии, что на Ильинке. По местному обычаю, тотчас зазвонили на всех колокольнях столицы. Как всегда в таких случаях, Красная площадь перед Кремлем стала быстро наполняться народом. Преступники, заботами Шуйского выпущенные из тюрем, стали распространять слухи среди толпы едва проснувшихся людей, что поляки избивают бояр и хотят убить государя. Явившись на площадь во главе двухсот вооруженных бояр и дворян, Василий Иванович подтвердил это известие; а такой прием ясно показывает, что ему не удалось привлечь народ к движению против Дмитрия. При исполнении переворота проявились лишь все составные элементы, подготовившие его; весь он вылился в ту форму, которая послужила классическим образцом для дворцовых революций следующего века. С крестом в левой руке и обнаженной саблей в правой вождь заговорщиков проник в Кремль через Фроловские ворота. Перед Успенским собором он сошел с коня, помолился перед иконой Владимирской Божией Матери и объявил окружающим: «Во имя Господне идите против злого еретика!» — Они ринулись во дворец. Пробудившись в объятиях Марины, Дмитрий кликнул Басманова: — Что там случилось? Выбегая, царский любимец встретил кое-кого из нападающих и повторил им вопрос. Чтобы выиграть время, они пытались обмануть его. — Мы не знаем. Должно быть — пожар. На минуту ободрившись, Дмитрий скоро заметил, что гул все растет. Он снова послал Басманова на разведки. Но теперь собралось уже много заговорщиков; посланного встретили бранью и криками: — Выдай нам обманщика! Басманов бросился назад, приказал телохранителям никого не пропускать и побежал предупредить Дмитрия. — Спасайтесь! Я вас предупреждал! Вся Москва про­тив вас! Дмитрий искал свою саблю. По словам летописи, он не нашел ее. Чиновный хранитель оружия, мечник, унес ее с собою. Супруг Марины, не обдумавши хорошенько, поручил эту должность польского происхождения одному из своих врагов, тому самому Скопину-Шуйскому, которого выбрал для сопровождения в Москву бывшей царицы Марфы. Схватив бердыш одного из телохранителей, Дмитрий при­готовился к борьбе с нападающими. — «Я вам не Годунов!» — В этих словах, записанных одним летописцем, сказалась вся его уверен­ность в своем достоинстве, гордость своим происхождением. Раздались выстрелы. Дмитрий отступает. Он взглядывает в окно. Там его народ, вчера еще та­кой преданный ему; и сыну Грозного не верится, чтобы он уже отступился от него! Нет, против него не вся Москва. Дмитрий узнал своих врагов: это — бояре, дво­рянство! Скрыться от них, кликнуть клич к мужикам, и он будет спасен. Надо бежать. Вернувшись к Марине, он кричит: «Измена, сердце мое!» и идет искать потайного выхода. Исчез любовник, стушевался и герой; остался только царь, сознающий первую настоятельную обязанность — обезопасить личность государя. Все зависит от нее одной, и, конечно, на нее одну направляются все удары. Этот человек отважен; он с избытком много раз доказал это; он любит женщину, которую сейчас оставил; в этом нельзя сомневаться; однако, он покидает ее и бежит: он царь! Неужели тот, кто выбирает такой исход, не сын Грозного? Но его преследуют. Пытаясь завести переговоры с боярами, Басманов вдруг видит перед собой Татищева, человека, которому помог вернуться из ссылки. Неблагодарный бросает ему в лицо грязнейшую брань московского словаря и убивает его ударом длинного кинжала. Теперь Дмитрия преследуют по пятам. Не находя лестницы, несчастный прыгает в окно; про­ворный удар сабли задел его по ноге. Упав с высоты целого этажа, он лежит без чувств, тяжело расши­бленный. Но нанесший ему рану не узнал его. На минуту заго­ворщики потеряли его след; ему открывается возможность спасения. Караул стрельцов стоит поблизости. Услышав стоны, люди эти подходят; они не колеблясь признают царя. Его поднимают, опрыскивают водой, ищут ему приюта. В нескольких шагах двор хором Годунова, снесенных по царскому приказу; там еще цело нижнее строение. Оно послужило убежищем Дмитрию в последние минуты жизни. Придя в сознание, он видит вокруг себя солдат, преданность которых ему известна; к царю тотчас возвращается его отвага, обычная самоуверенность, даже гордость. Он желает вернуться домой. На руках стрельцов он в последний раз видит свое жилище, увы, неузнаваемым, разграбленным, запятнанным грязью и кровью. Все его телохранители обезоружены. Но ему кажется, что справятся и одни стрельцы, которых он ободряет щедрыми обещаниями. Когда заговорщики приближаются, послушный и стойкий отряд берет ружья на прицел; Дмитрий получил отсрочку, имеет время оглядеться и вызвать вмешательство народа в свою пользу. Он спасен! О, нет! Бояре кричат его защитникам: — Мы пойдем в вашу слободу и перебьем ваших жен и детей! Дивная выдумка! Эти милиционеры, от которых в тот момент зависела судьба и жизнь повелителя всея Руси, вчера еще всемогущего самодержца, были, как известно, московскими горожанами, в большинстве женатыми, отцами семейств, и угроза их домашнему очагу не могла не про­извести ожидаемого впечатления. Она решает развязку драмы. Минутой ранее готовые положить жизнь на защиту царя, эти люди теперь колеблются; они начинают переговоры, желают, чтобы допросили Марфу. — Если она скажет, что это — ее сын, мы все умрем за него; если нет, — мы предоставим его на волю Божию! Это был смертный приговор Дмитрию. Если солдаты или подданные начинают рассуждать в таких условиях и на такую тему, очевидно, они потеряли всякую охоту сражаться. Бояре и не подумали об удовле­творении: противников, на деле уже уклонившихся от боя, и я не могу не видеть в этом нового, весьма убедительного довода в пользу положения, которое склонен признать. Искренность Марфы в эту минуту представила бы ценные ручательства. Но заговорщики не удовлетвори­лись отклонением очной ставки, которую, видимо, находили опасной. Ведь сопротивление стрельцов было теперь обезо­ружено; есть указание, что они даже рассеялись после первого предостережения, и все свидетельства согласуются в том, что немного раньше, немного позже руководители переворота все равно завладели бы Дмитрием. Если они были уверены в тождестве его личности с Гришкой Отрепьевым или просто в его самозванстве и обладали, как сами хвалились, всеми средствами, чтобы его устано­вить, разве не послужило бы к их очевидной выгоде сохранить обманщика живым ради следствия, которое устранило бы всякую возможность оспаривать факт пер­востепенной важности и дало необходимое оправдание их заговору? Но они предпочли немедленно убить человека, личность которого и после смерти осталась таинственной и угро­жающей; они сочли лучшим низвергнуть стремглав во мрак эту страшную загадку. Боярский сын Григорий Ва­луев всадил целый заряд мушкета в «злого еретика»; прочие покончили с ним сабельными ударами. Искалеченное, обезображенное, подвергшееся гнусному поруганию тело палачи поволокли на соседнюю площадь посредством отвратительным способом привязанной веревки. Перед Вознесенским монастырем они остановились и теперь только спро­сили Марфу: — Признаешь ли его за своего сына? — Вы должны были спросить меня раньше, — последовал, будто бы, уклончивый ответ. — Теперь, каков он есть, он, конечно, не мой! На Лобном месте тело поместили на подмостки, рядом с Басмановым, положив ноги бывшего царя на грудь его любимца. Над убитым все время издевались. Один заговорщик вставил ему в рот дудку; другой закрыл ему лицо уродливой маской, найденной во дворце среди принадлежностей праздника, который готовила Марина. Не входило ли и это издевательство в число предосторожно­стей? Не было ли более подходящим, наоборот, оставить открытым знакомое лицо Гришки Отрепьева? Самый вид тела, кажется, страшил бояр. Через три дня труп вы­везли за город и бросили в общую могилу в убогом доме. Но тотчас распространился слух, что «мертвец вер­нулся». Он выходил из земли и путал прохожих. При­казали зарыть его поглубже, а он опять вышел. Его уви­дали в другом месте. Вокруг его подвижной могилы роились страшные привидения. Тогда решили его сжечь. Пеплом зарядили пушку и выстрелили на запад, в сторону Польши, откуда появился этот выходец с того света. Эти отвратительные посмертные преследования можно объяснить суеверием и наклонностью к зверскому мщению. На Лобном месте, говорят, даже женщины занимались непристойным поруганием несчастного трупа. Если пред­положить, что убийцы знали, что убили законного государя, и старались скрыть следы преступления, то Шуйский и его сторонники именно так и поступили бы. Следует приба­вить, что личность, которую считали играющей при «Лжедмитрии» роль Гришки Отрепьева, после катастрофы бесследно исчезла из Ярославля, и никто не узнал, что с нею сталось.[257] Воля бояр была, может быть, непричастна смерти Дмитрия? Может, они не смогли управлять движением, которое сами возбудили? В истории революций такова обычная доля вождей. Но в этом случае участь Марины среди превратностей кровавой драмы, сделавшей ее вдовой, как будто отстраняет эту гипотезу. Покинутая своим супругом, Марина, по словам некоторых свидетелей, сначала искала спасения в погребе. Очутившись там одна, она испугалась. Она вернулась наверх, пробралась незамеченной сквозь толпу врагов, ко­торые сильно толкали ее, и успешно достигла своих покоев прежде, чем заговорщики успели проникнуть в них. Когда они явились, дворянин ее свиты Осмольский на время приостановил их. Он погиб, весь исполосованный уда­рами, и в покои, вход которых он защищал, нахлы­нула толпа. Но ни один из ворвавшихся не знал в лицо царицы. При своем небольшом росте, она оказалась незаметной среди стаи своих перепуганных женщин. Один летописец думает, что она нашла убежище под юбками своей толстой гофмейстерины. Все эти женщины показали такую же героическую твердость, как и Осмольский. Допрашиваемые под угрозами, они все время твер­дили, что не знают, где их госпожа. Насилие соверши­лось, — за угрозами последовали оскорбления и побои. Полунагие польки возбуждали и злобу и похоть нападавших. Скоро эти опьяневшие звери забыли всякую меру, nudabant equina pudenda sua,[258] говорит Петрей Ерлезунд. Старая Хмелевская так пострадала, что не пережила испытания; если верить Буссову, все молоденькие девушки из ее подруг были изнасилованы, ut, inter actum anni tempus, ex virginibus matres fierent.[259] Разыгрывалась гнуснейшая оргия; послали сказать боярам; некоторые из них явились и без труда заставили прекратить ее. Значит, им повиновались! Их заботами Марина и весь женский персонал тотчас же были спасены от опасности. За сандомирским воеводой наблюдали в его доме, но вместе с тем и охраняли его, и он в тот же день мог видеться с дочерью. В городе убили нескольких поляков. Их, ведь, обвиняли в покушении на жизнь бояр и даже самого царя! По странным, бессознательно-противоречивым порывам, свойственным самой природе народных движений, обманутая, мятущаяся, обезумевшая толпа била естественных защитников того, кого хотела сама защитить или за кого мстила. Вопреки предостережениям начальников, несколько дворян или лакеев удалились от своих квартир и засиделись по кабакам или на любовных свиданиях. Подвергаясь нападениям в одиночку, они дорого отдавали свою жизнь; легенда же преувеличила число этих жертв и убитых из числа нападавших в неравной борьбе. Диаментовский считает 300 убитых поляков; Масса — втрое больше, а Буссов доводит их число до 2 135. Но по всем указаниям этой цифры не достигало и общее число оставшихся в Москве соотечественников Марины. Рассказ, приведенный Карамзиным,[260] упоминает среди жертв семь воевод. Налицо был один воевода — Мнишек,[261] а он не получил и царапины. Другой летописец говорит о 93 кардиналах, будто бы убитых в эти дни! Это последнее сведение касается, вероятно, бедственной судьбы, к счастью единственной в своем роде, аббата Помаского. Застигнутый в то время, когда он кончал утрен­нюю обедню, и тяжело раненый, бедный ксендз Самбора скон­чался через два дня. Жившие в Китай-городе, вне Кремлевских стен, Константин Вишневецкий и Сигизмунд Тарло оказались в более опасном положении, нежели отец Марины. Они принуждены были выдержать там настоящие приступы. В своем в конце концов захваченном и разграбленном доме г-жа Тарло защищала больного мужа, прикрывая его своим телом, и получила удар саблей. Раздевши ее донага вместе со всеми домашними, ее в таком виде повели в Кремль. Палаты польского посольства, куда скрылись иезуиты и бернардинцы, по приказу бояр были окружены отрядом войск и спасены от нападений; а через несколько часов мятеж утих. Мнишек отделался тем, что вернул деньги и драгоценности, все, что недавно получил от зятя; сама Марина, возвращенная в первых числах июня к отцу, сохранила от своих богатств только траурное платье, которое носила. — «Я бы только желала, чтобы мне возвратили моего маленького арапа», — будто бы заявила она тогда. Вскоре оказалось, что она питала иные, более честолюбивые мысли; впрочем, он были неразрывно связаны с легкомыслием, которое так курьезно выдает приведенное выше желание. Говорят, Мнишек одно время носился с мыслью избежать последствий катастрофы посредством брака своей дочери с новым победителем. Но Василий Шуйский рассчитывал иначе вознаградить себя за победу.[262] ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Социальный кризис ГЛАВА ВОСЬМАЯ Народное восстание I. Боярский царь Шуйский победителем вступил в Кремль — низенький, толстый человечек, лысый, невзрачный, с редкой бород­кой, с близорукими, мигающими, вороватыми глазками, лет пятидесяти от роду, но совсем старик по виду, без приятной обходительности, с репутацией скареда, вполне оправдавшейся.[263] Какой порядок в государстве установит он со своими единомышленниками? В то время никакого правительства не существовало. Помазанная и коронованная, обладая в теории более высоким званием, чем Ирина, Марина потонула в перевороте. Она лишилась всякого значения; и сам патриарх Игнатий, возведенный в этот сан самозванцем, разделил ее падение. А ведь в этом самодержавном государстве правительство заключалось прежде всего в царе. Кто будет царем? Вне той двуличной роли, которую он сыграл, возбуждая народ на защиту Дмитрия и участвуя в его убийстве, Василий Иванович Шуйский выделялся только историческим обаянием своего происхождения. Но для народа оно имело мало значения. Генеалогия его рода уже погружалась во мрак забвения и впоследствии не вышла из него. Его родоначальником был не брат Александра Невского (1252—1263), как это обыкновенно думали, а старший сын национального героя, Андрей Суздальский, один из потомков которого оспаривал великое кня­жество Московское у потомков младшего сына, Даниила. В XIII в. Москва была только посадом. В XVII в. самая память о величии Суздальского соперника исчезала, но хорошо помнили ненавистных олигархов недавнего прошлого, близких родственников Василия Ивановича — Андрея Михайловича, казненного во время смут, окружавших детство Грозного,[264] и его двоюродных братьев. Среди руководителей переворота, прекратившего царствование Дмитрия, выделялся более высокими личными каче­ствами потомок менее знаменитого рода, Василий Васильевич Голицын. Мы знаем, с другой стороны, какого рода предложения сделали Сигизмунду Шуйский и его сто­ронники-бояре. Легко понять их затруднительное положение. Два дня прошли в страстных спорах, из которых не намечалось соглашения; 19 (29) мая бояре и высшие духов­ные и светские чины вышли на Красную площадь и предложили только созвать собор, чтобы избрать патриарха, кото­рый временно будет руководить делами. Шуйский, однако, умело использовал эти дни, и в присутствии смущенного, не то безучастного, не то враждебного народа предприимчивые и бойкие московские купцы высказались за шубника; из толпы раздались голоса: — «Царь нужнее патриарха! Да здравствует Василий Иванович!» — Врасплох захваченным боярам навязывалось немедленное решение; князь Воротынский высказался против Голицына, и шубника про­возгласили царем.[265] Опираясь на вариант в тексте подлинного рассказа Катырева-Ростовского,[266] некоторые историки склонны думать, что такое решение принял собор.[267] Можем оставить их в приятной иллюзии, ведь в московской жизни не было явления более пестрого и неопределенного, как состав и организация этих собраний. Числа дней и смысл документов, относящихся к тогдашнему собранию, указывают на отсутствие представителей областей. Гораздо интереснее ограничение верховной власти, — факт спорный и основательно оспа­риваемый, — которое было при этом случае проведено при самодержавном строе страны. Некоторые летописи говорят о принятом новым государем обязательстве пра­вить при участии собора. К несчастью, официальные до­кументы неясны и отчасти противоречивы. В первых грамотах Шуйского нет и помина о таком обязательстве. Напротив, Василий Иванович объявляет о своем намерении царствовать по примеру предков, на чем он и целовал крест. Мы имеем текст присяги, тот самый документ, который называют ограничительным. Читая его, трудно согласиться с таким определением. Государь дал клятвенное обещание, что никого не будет наказывать без боярского суда; не будет распространять на семьи приговоренных к смертной казни связанного с нею лишения имущества и т. п.; не будет слушать доносчиков, ни на­лагать опалы без достаточных оснований; во всем этом нет ничего противного, по крайней мере, принципу самодержавия, как оно установилось в Москве. Обычный призыв к содействию Думы, соответствующее обстоятельствам обращение к содействию собора входили в принцип самодержавия, как и отречение от злоупотреблений властью, независимой от конституционных ограничений, но не от нравственного закона.[268] Вообще, в этих обещаниях ярко выражается критическое отношение к злоупотреблениям властью, установленным Грозным, и ясно намечается возвращение к старому правительственному порядку. Но все-таки присяга царя является своего рода новиз­ной; и неправдоподобно, чтобы летописи просто выдумали все это обязательство, торжественно принятое царем в пользу собора, как и протесты бояр против этого акта государя. Правда, существует сомнение относительно толкования текстов; слова — «править общим советом», — приведенные летописью, были различно понимаемы и допускают различные толкования, как относящиеся или к земскому собору, или к думе, или даже, в более узком смысле, к при­вилегированному кругу высших советников. Существовало такое предположение: чтобы достичь власти, Шуйский заключил договор с боярами; потом, желая отделаться от данных им в их пользу обещаний, он надумал распространить действие последних на народное собрание, что на деле его ни к чему не обязывало ввиду неясности характера и деятельности этого зачаточного органа. Но бояре запротестовали, и царь в своих официальных документах вернулся если не к смыслу, то к букве первоначального договора.[269] Более остроумное, чем прочно обоснованное, это объяснение все-таки содержит долю истины. Отправление верхов­ной власти сообща царем и боярами было издавна в обычае. Но от основателя новой династии, от своего ставлен­ника бояре могли потребовать поруки в пользу всего сословия или только маленькой группы Шуйских, В. Голицына, И. Куракина, которые возвели «шубника» на престол. С дру­гой стороны, стремления к ограничению самодержавия про­являлись, как я указывал, и среди воскресавших претендентов; они зарождались в грозовом воздухе страны и развивались под влиянием Польши. Итак, весьма возможно, что на пороге XVII века в истории старой Московии был составлен конституционный договор. Но обстоятельства не позволили этой первой национальной хартии достигнуть доли той, которую в 1215 г. король Иоанн дал английским баронам. Она была иного происхождения. В Англии бароны пожинали плоды нескольких веков напряженной борьбы при поддержке целой нации ради завоевания и сохраненья привилегий, возвращенных или вновь приобретенных. В Москве масса населения и в то время еще относилась безучастно к задаче, в ко­торой она ничего не понимала или в которой не находила для себя никакой выгоды. Восстановление порядков, предшествовавших «опричнине», не могло соблазнять «мужиков», которые приветствовали кровавые расправы Грозного; государь, подобно ему, обходившийся без бояр или избивавший их, более подходил к нуждам убогой бедноты. Политический идеал невежественных кротких плебеев сливался с принципом самодержавия вполне личного и самовластного; если же уклонялся от него, то склонялся к мечтам о чистой анархии, вроде тех, в которых 300 лет спустя находили загадочное наслаждение гораздо более светлые умы, силою темного атавизма погружавшиеся в эту бездну умственной нищеты и нравственной бессознательности. В этой жалкой среде бедняков, перенесших много тяжелых испытаний, но неспособных уловить естествен­ную связь между причиной и следствием, стремление к лучшему будущему, или революционные инстинкты, охотней всего обращались к задачам социального или экономического порядка; а в этой области резкий, непримиримый антагонизм отделял массу от аристократии с ее встречными притязаниями на возврат к старине. Так, обособленные от прочего населения, бояре не могли сохранить того, чего добивались, и Василий Иванович на деле мог царствовать почти так же неограниченно, как его непосредственные предшественники. Думали найти указание на явление противоположного характера в следующем происшествии: 7 марта 1607 г., действуя собственною властью, новый царь издал указ, воспрещавшей закрепощение без кабалы по давности, до­пускаемое с 1597 г. Через два года, 12 сентября 1609 г., в отсутствие государя, постановление думы восстановило ста­рый закон. Я пытался объяснить в другом месте деятельность обеих властей, между которыми желали видеть столкновение по этому поводу, кончившееся торжеством «коллективного» начала, и показал, что ни в теории, ни в практике самодержавного правительства, ни при каких обстоятельствах нельзя представлять себе эти власти про­тивоположными друг другу. Они являются всегда нераз­рывно связанными, слитыми; никакое разделение компетенции или работ, власти или ведомства не примешивается к их совместному действию. Действуют ли он вместе или врозь, они всегда почитаются действующими сообща, и в том, и в другом случае; это не государь и не дума, а «государь со своим советом», по освященной обычаем формуле, решает, приказывает и приводит в исполнение принятые меры.[270] То, что на этот раз произошло, оказывается, по-види­мому, победой бояр и их интересов на почве не конституционного права, а политического спора, который, повернувшись было против них, скоро позволил им взять верх в свою очередь. А в промежутке если кто и пострадал, то не принцип самодержавия, скоро вполне восстановленный, а личность его представителя; плавая по бурному морю по воле ветра и течений и нанося случайные удары по сторонам, боярский ставленник решился с 21 мая 1609 г., действуя помимо совета, на частичную отмену меры, кото­рою надеялся два года тому назад приобрести расположение мужиков. Характер Василия Ивановича оправдывает эту догадку. Он является поразительной противоположностью Дмитрию. В нравственной физиономии предполагаемого сына Грозного еще резче проявлялись черты нового времени, уже весьма заметные у его отца. Его преемник, напротив, — чистый тип москвитянина старого закала: отсутствие инициативы, но большая сила косности, явно выраженный мизонеизм (ненависть к новшествам), полное отсутствие культуры ума и слабо развитое нравственное сознание. Будучи частным человеком, «шубник» всегда униженно склонялся перед волей сильнейшего, но он всегда был готов выпрямиться, как только гнет ослабевал. Достигнув высшего звания и, подобно Грозному, заявляя притязание на фантастическое родство с римскими цезарями, он остался самим собою, — гибким и вместе стойким, на все согласным и лукавым. В несчастии он мог смело смотреть в лицо опасности, но только исчерпав сперва все средства избежать испытания и не сумев вовремя ни предвидеть, ни отвратить его. Хитрый и пронырливый, он в то же время ограничен и неповоротлив. Суеверный и набожный, он не менее того жесток и развратен. Поляки прозовут его царствование «непрерывными похоронами», так он усердно приумножал религиозные церемонии, чтобы удовлетворить личному вкусу и расположить к себе духовенство; но он не побоится подчинить святое дело своим политическим расчетам; он давно свыкся с самой наглой ложью, с самым циничным клятвопреступлением и сделает их главными орудиями своего управления. II. Царство лжи После переворота у его виновников прежде всего воз­никла неотложная забота — оправдать совершившийся факт перед общественным мнением, очевидно сложившимся в пользу обманщика, низверженного и умерщвленного. Тотчас по областям были разосланы грамоты; [271] очень подробно излагая причины события, они приводили показание Яна Бучинского, силой вырванное у секретаря Дмитрия или просто выдуманное, а также согласные с ним показания на допросе сандомирского воеводы и заявление польских послов. Для обвинительного акта эти документы вовсе не имели значения. Между прочими преступлениями, в которых обвинялся «расстрига», находим данное им будто бы обязательство выдать тестю десять миллионов. Мы знаем, что воевода слишком хорошо знал счет деньгам, чтобы рассчитывать на такую нелепость. Остальное все было в том же роде. В других грамотах заставили принять, в свою очередь, участие Марфу,[272] будто бы она заявила, что признала обманщика против воли, по принуждению, под угрозами лишения жизни вместе с родными. Этому еще могли поверить, но она же, будто бы, говорила, что считала своим долгом «ранее 17 мая» открыть правду боярам, придворным и «христианам всех чинов», что явно опроверга­лось фактами. Она лгала или ее нагло заставляли лгать, и в то же время выдумкой, противной действительности, известной всем, ее делали участницей в управлении нового царя, хотя монастырь снова стал для нее тем же, как до воцарения Дмитрия, и она вскоре была вынуждена посылать жалобы польскому королю, что ее там морят голодом. Наконец, прибегли к участию так называемого Варлаама, чей рассказ мы уже знаем, и с его помощью, доказывая тожество «Лжедмитрия» с Гришкой Отрепьевым, думали восстановить официальный авторитет этого утверждения, который временно сильно упал. Получила широкое применение русская поговорка: «бумага все стерпит». Заставляя лгать, Василий Иванович сам лгал пуще всех. В торжественных грамотах он в это время объявил своему народу, что его провозгласили царем представители всех областей, а венчал на царство патриарх. Но области из этих грамот впервые узнали о его воцарении, а преемника, Игнатия,[273] нового патриарха, еще не назначали. Марфа не могла протестовать из монастырского заключения, даже если бы захотела. Более стеснительными сви­детелями были Мнишек и прочие поляки. Иные официальные сообщения, немного более правдивые, сами придавали их речам [274] очень неудобное значение. Можно ли было ставить им в вину признание Дмитрия, если вся Московия с Василием Шуйским во главе подавала тому пример? После продолжительных колебаний и, может быть, как полагали некоторые летописцы, переговоров с отцом Марины, чтобы добиться от него ручательства в скромности, новый царь решил держать всех этих лиц взаперти. Это обеспечивало ему необходимую молчаливость и доста­вляло заложников в виду сведения счетов с Польшей, ко­торое предвиделось в близком будущем. Послы Сигизмунда были задержаны в своих хоромах, обратившихся для них в тюрьму, а их соотечественники были разосланы по областям. Под предлогом своей болезни сандомирский воевода расточал все свои дипломатические способности, чтобы остаться в Москве, где он все еще ожидал счастливого для себя поворота судьбы. Его со всей семьей и с бывшей царицей отправили в Ярославль. Патер Анзеринус поехал с ними, и под охраной сильного отряда стрельцов опять двинулся в путь новый, гораздо более грустный караван из 375 паломников обоего пола. Древний город, широко раскинувшийся по обоим берегам Волги, но в то время уже лишившийся своего былого величия, со многими разрушенными зданиями, Ярославль с XV века часто служил довольно сносным местом ссылки. В нем долгое время жил Густав Шведский, бывший жених Ксении. Жертвы катастрофы 17-го мая разместились с грехом пополам, вернее весьма дурно, в полуразрушенных домах; шляхтичи остались при своем оружии, так как они объявили решимость скорее умереть до последнего, нежели сдать его, а сандомирский воевода сохранил над ними своего рода военную власть. В Москве его совсем обобрали, поэтому все содержание лично его и его товарищей ложилось на московскую казну; но у заведующих хозяйственной частью часто не хватало средств, и выдача провианта часто сводилась на раздачу хлеба и пива. Под строгим присмотром, редко получая известия из внешнего мира и с большим трудом сносясь с Польшей, Марина с отцом должны были прожить здесь целых два года. Сандомирский воевода демонстративно обходился с дочерью как с государыней и предписывал такой же этикет всем окружающим. Низложенная царица получила обратно своего арапчонка вместе со своими собственными вещами, кроме тех драгоценностей, которыми она была обязана щедрости Дмитрия. При ней остались и некоторые женщины. Как бы предназначенная судьбой сопровождать ее во всех позднейших превратностях ее изменчивой карьеры, которая только что начиналась, экс-гофмейстерина, г-жа Казановская, без сомнения, состояла при ней и в эту пору.[275] Участь этих обломков после крушения вполне зависела от переговоров, которые тогда велись с Польшей и обязывали Василия Ивановича к осторожности. Впрочем, так же бережно обошелся он с оставшимися в живых русскими сторонниками Дмитрия. Даже относительно самых выдающихся из них он воздержался от чересчур суровых кар, довольствуясь простым изгнанием князя Масальского и Михаила Нагого; для Власьева, Салтыкова и Бельского он ограничился той степенью не­милости, которую один из них уже испытал; она заклю­чалась в назначении на службу в отдаленные области лю­дей, недостойных, по официальной терминологии, «видеть очи государевы». Однако нового царя, и вполне основательно, обвиняли в грубой ошибке: он раздражал бояр, которые почувствовали себя униженными вместе с Салтыковым и Бельским как раз в области привилегий, признанных теперь неприкосновенными в их сословии; он послал в Ивангород, Уфу, Казань представителей только что отмененного порядка, несмотря на опасность, что они станут действовать там вовсе не в интересах лица, вводившего иной порядок. Среди аристократической группы враждебное настроение, по-видимому, обнаружилось почти тотчас же. Возведя в патриархи Филарета Романова, Василий Иванович должен был через несколько дней низложить его, даже не выждав венчание на царство, которое, вопреки обычаю, последовала очень скоро, не позже двух недель (19 мая — 1 июня стар. ст.), вслед за избранием «шубника», очевидно очень торопившегося сменить свою шубу на царскую порфиру. Это внезап­ное решение объясняется заговором, в котором оказались замешанными родные жертвы: П. Н. Шереметев и Ф. И. Мстиславский, как и бывший царь Симеон Бекбулатович, уже носитель рясы под именем Стефана; теперь он был заточен в отдаленный Соловецкий монастырь. Заговорщики намеревались передать власть князю Мстиславскому. Филарет вернулся на свою ростовскую митрополию, а его место доста­лось тому самому Гермогену, архиепископу казанскому, ко­торый упорно требовал второго крещения Марины. Существование заговора не установлено; но нельзя сомневаться, что с первых же дней царствования царь оказался в довольно дурных отношениях с большинством бояр, что он почувствовал необходимость и испытал желание поискать более прочной точки опоры вне этой среды. Мысль была верная, но при выполнении натолкнулась на непреоборимые препятствия. Простонародье упрямилось; оно сожалело о потере Дмитрия и не верило, что он умер. Явно лживые в подробностях заверения грамоты Василия Ивановича давали повод сомневаться в верности основного факта. Уже распространялся слух, что сын Марии Нагой скрылся от убийц. Самые заботы, с которыми прятали его тело, способствовали возникновению и распространению ле­генды. Теперь рассказывали, что на изуродованном трупе были очень заметны следы густой бороды, которая не могла появиться на безволосом лице молодого царя. Волосы человека в маске, лежавшего на подмостках среди Красной площади, были гораздо длиннее тех, которые накануне виднелись из-под шапки государя. Поляк Хвалибог, лакей Дмитрия, уверял, что он не узнал своего госпо­дина на Лобном месте; выставленное здесь на позорище тело принадлежало низенькому, толстому человеку с начисто выбритой головой и волосатой грудью; царь же был худощав; он носил локоны около ушей по моде студентов, и на его груди не было волос. Другим казалось, что у тела были грязные ноги с длинными запущенными ног­тями, тогда как Дмитрий очень заботливо относился к своей внешности. Масса, правда, утверждал, что, часто посещая баню, любовник Ксении занимался там иными, особого рода делами; но легенде до этого не было дела. Ввиду всего этого Василий Иванович, ценою нового клятвопреступления, покусился на необычайную уловку, ко­торая еще более исказила историю этих драматических событий.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar