Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Роман императрицы (25)

II Вот удивительно правильный образ жизни, — скажет читатель, — и картина, которую мы набросали здесь в общих чертах, может быть, не совпадет с той, что рисовалась в его воображении на основании легенд о великой Екатерине, легенд, правда, очень распространенных и ставших общеизвестными. А между тем мы пользовались для нашего очерка самыми достоверными источниками. Но мы понимаем, почему историю и предание разделяет в данном случае такая пропасть. Предание вдохновлялось, во-первых, тем, что действительно заслуживало в личной жизни императрицы полного обсуждения и оправдывало худшие предположения, — мы коснемся этого вопроса ниже, — а, во-вторых, теми короткими периодами, когда Екатерина жила более рассеянно, но которые носили всегда временный и случайный характер; так это было, например, в первые месяцы ее сближения с Мамоновым после приступа отчаяния о погибшем Ланском. Жизнь Екатерины является вообще совсем в ином свете, если забыть на время об этой интимной ее стороне, которая, впрочем, никогда не нарушала ни гармонического равновесия способностей Екатерины, ни точно выполняемой программы ее занятий и не мешала другим ее развлечениям, носившим очень мирный и очень невинный характер. Есть люди, которые представляют себе эту жизнь, как сплошную оргию, но они не могли бы указать ни одного достоверного факта в подтверждение своего взгляда. История, по крайней мере, такого факта не знает, Правда, может быть, история не хорошо осведомлена? Может быть, за той более или менее назидательной картиной частной жизни императрицы, которую мы только что набросали, скрывались другие, позорные подробности? Не было ли в Зимнем и в Царскосельском дворцах и в Эрмитаже укромных уголков, закрытых от всех глаз, где Екатерина предавалась запретным наслаждениям? Мы думаем, что нет, и думаем так по причинам, основанным на самом характере Екатерины, и на всем складе ее жизни; с некоторой точки зрения жизнь ее действительно можно назвать скандалом официальным, циническим, если хотите, но откровенным, Впрочем, сама императрица блестяще опровергла не словом, но делом те оскорбительные обвинения, которые еще при жизни позорили ее. Англичанин Гаррис писал в январе 1779 года: «Императрица ведет жизнь, с каждым днем все более невоздержанную и рассеянную, и ее общество состоит из того, что есть самого низкого среди ее придворных; здоровье ее величества, естественно, расшатано...» [712] И когда Foreign Office пришло, на основании этого донесения, к заключению, что Екатерине, истощенной развратом осталось жить лишь несколько дней, вся Европа узнала, что, напротив, императрица жива и здорова и никогда не чувствовала себя лучше ни в физическом, ни в нравственном отношении. Екатерина была, без сомнения, чувственна; пожалуй, даже развратна, но ее ни в каком смысле нельзя было назвать вакханкой. Ненасытно влюбленная и бесконечно честолюбивая, она, несмотря на это, умела подчинять и свои увлечения, и свое честолюбие определенным правилам, которых никогда не преступала. Фавориты занимали, безусловно, очень видное место при ее дворе и во всей ее и материальной, и нравственной, и политической жизни. Но они никогда не могли вытеснить оттуда императрицу, и, как это ни странно на первый взгляд, и семейную женщину с ее тихими привычками и привязанностями. Екатерина страстно любила детей; ей доставляло искреннее и большое удовольствие играть с ними: это было одно из ее любимых времяпрепровождений. В письме к Ивану Чернышеву, написанном в 1769 году, она рассказывает ему, как вместе со своими друзьями того времени, Григорием Орловым, графом Разумовским и Захаром Чернышевым, братом Ивана, она забавлялась с маленьким Марковым, взятым ею во дворец, резвилась, каталась по полу и хохотала «до устали».[713] Маркова, прозванного Оспенным, — ему было в то время шесть лет, — заменил впоследствии сын адмирала Рибопьера. Но этого было труднее приручить; он вбил в свою датскую головку всякие ужасы и, между прочим, то, что его зовут во дворец, чтобы казнить его смертью. Но Екатерина сумела завоевать его доверие. Она вырезала ему картинки, делала игрушки. Раз она оторвала ленточку от своего воротника, чтобы сделать из нее вожжи для кареты, вырезанной ею из картона. Рибопьер сидел у нее в комнатах целыми часами; она отсылала его только когда к ней приходили с делами, но потом опять призывала к себе. В пять лет он был уже назначен офицером ее гвардии. Впрочем, не он один пользовался такими привилегиями: последней чести удостоились вместе с ним оба маленькие Голицыны, четверо внучатных племянников Потемкина, сын фельдмаршала графа Салтыкова, сын гетмана Браницкого, молодой граф Шувалов, сопровождавший впоследствии Наполеона на остров Эльбу, и маленький Валентин Эстергази. Рибопьер рос в покоях императрицы до одиннадцати лет. Отпустив его тогда, Екатерина пожелала, чтобы он переписывался с ней, и на его первое послание ответила ему собственноручно. Но в ее письме оказалось, на тот раз, против обыкновения, столько помарок, что она дала переписать его своему секретарю Попову, который вручил впоследствии Рибопьеру и самый оригинал. Екатерина цитирует в этом письме стихи: [714] «...dans les âmes bien nées La valeur n’attend pas le nombre des années», приписывая их Вольтеру. В своих «Записках» Рибопьер говорит о портрете Екатерины, подаренном ему ею, когда ему было девять лет. Императрица спросила его как-то, есть ли у него ее портрет, и когда он огорченно покачал головой, воскликнула: — А ты еще уверяешь, что меня любишь! Она сейчас же приказала принести один из своих портретов, тот самый, внизу которого граф Сегюр написал в 1787 году известные стихи. Мальчик хотел сейчас же увезти свое сокровище к себе домой. Ему подали придворную карету. Он с серьезным лицом поставил портрет на переднее место, а сам сел напротив этот поступок очень тронул Екатерину. Положению маленького Рибопьера при дворе сильно завидовали, и как только его место освободилось, оно стало предметом непрестанных домогательств и соревнований. Зубов хотел ввести к Екатерине сына эмигранта Эстергази. Но императрица вскоре заметила, что мальчик только повторяет перед ней заученные хоть — и не всегда твердо — уроки. Он рассказывал вопиющие подробности о нищете в доме своих родителей, жаловался, что принужден носить рубашки из грубого холста. Раз он издал при Екатерине непроизвольный звук. — Наконец-то, — сказала она, — я слышу нечто естественное! Валентин Эстергази не имел в целом успеха своих предшественников. После детей, — мы не решаемся сказать «прежде» них, хотя, может быть, это было бы более точно, — собаки и другие животные занимали тоже большое место в привязанностях Екатерины. Семья сэра Тома Андерсона имела при дворе, бесспорно, более прочное положение, нежели какое бы то ни было другое семейство в империи. Вот перечисление его членов, сделанное самой Екатериной в одном из ее писем: [715] «Во главе стоит родоначальник, сэр Том Андерсон, его супруга, герцогиня Андерсон, их дети: молодая герцогиня Андерсон, господин Андерсон и Том Томсон; этот устроился в Москве под опекой князя Волконского, московского генерал-губернатора. Кроме них, уже завоевавших себе положение в свете, есть еще четверо или пятеро молодых особ, которые обещают бесконечно много; их воспитывают в лучших домах Москвы и Петербурга, как, например, у князя Орлова, у г. Нарышкиных, у князя Тюфякина. Сэр Том Андерсон вступил во второй брак с m-elle Мими, которая с этого времени получила имя Мими Андерсон. Но до сих пор у них нет потомства. Кроме этих законных браков (ведь надо говорить о недостатках так же, как и о добродетелях, когда излагаешь чью-нибудь историю), у г. Тома было еще несколько незаконных привязанностей: у великой княгини есть несколько хорошеньких собачек, которые сводят его с ума; но пока побочных детей еще не появлялось, и, по-видимому, их нет; если же о них и говорят, то это клевета». В другой раз, сообщая Гримму о своем горе по поводу кончины великой княгини, первой супруги Павла,[716] Екатерина кончает письмо следующими строками, которые рядом с первой его частью производят довольно странное впечатление: «Я всегда любила зверей... животные гораздо умнее, чем мы думаем, и если было когда-нибудь на свете существо, имевшее право на речь, то это, без сомнения, сэр Том Андерсон. Общество ему приятно, особенно общество его собственной семьи. Из каждого поколения он выбирает самых умных и играет с ними. Он их воспитывает, прививает им свои нравы и привычки: в дурную погоду, когда всякая собака склонна спать, он сам не спит и мешает спать менее опытным. Если же, несмотря на его предостережения, они расстроят себе желудки, и он увидит, что у них началась рвота, то он ворчит и бранит их. Если он найдет что-нибудь, что может их забавить, то предупреждает их; если найдет какую-нибудь траву, полезную для их здоровья, то ведет их туда. Это все явления, которые я наблюдала сто раз собственными глазами». Затем она пишет: «Ваш № 29» (Екатерина ввела для своей переписки с Гриммом особую нумерацию, необходимую, чтобы разобраться в этих бесчисленных письмах) «пришел на два дня позже перчаток» (Гримм делал также малые покупки для ее величества), «которые с той минуты, как их принесли ко мне в комнату, валялись у меня на большом турецком диване, где бесконечно забавляли внуков сэра Тома Андерсона и в особенности леди Андерсон, которая представляет настоящее маленькое чудо; ей пять месяцев, и в этом возрасте она соединяет в себе все добродетели и все пороки всей своей знаменитой расы. Уже теперь она рвет все, что находит, бросается и кусает за ноги тех, кто входит в мою комнату, охотится за птицами, мухами, оленями и другими животными, в четыре раза более крупными, нежели она сама, и производит больше шуму, чем все ее братья, сестры, тетка, отец, мать, дед и прадед, взятые вместе. Это полезная и необходимая мебель в моей комнате, потому что она схватывает все ненужное, что можно было бы унести, не нарушая обычного хода моей жизни». Но одних собак было для Екатерины мало. В 1785 году она привязалась к белой белке, которую растила сама и кормила из рук орешками. Затем у нее появилась обезьяна, и она часто потешалась ее проказами и умом. «Расскажу вам, — писала она Гримму,[717] — об удивлении, которое я увидела раз на лице принца Генриха (брата прусского короля), когда князь Потемкин впустил ко мне в комнату обезьяну, и я стала с ней играть вместо того, чтобы продолжать возвышенный разговор, начатый нами. Он широко раскрывал глаза, но напрасно: проделки обезьяны одержали над ним верх». У нее была также кошка, подарок князя Потемкина. «Это из всех котов кот, — писала она, — веселый, забавный, совсем не упрямый». Она получила его в благодарность за сервиз севрского фарфора, заказанный ею во Франции для фаворита, причем она приказала сказать на фабрике, что этот сервиз предназначается лично для нее, «чтобы его сделали лучше». Но на семействе Андерсон эти новые привязанности не отзывались. «Вы простите меня, — замечает императрица в одном, из своих писем,[718] — за то, что вся предыдущая страница очень дурно написана: я чрезвычайно стеснена в настоящую минуту некоей молодой и прекрасной Земирой, которая из всех Томассенов садится всегда как можно ближе ко мне, и доводит свои претензии до того, что кладет лапы на мою бумагу». Приведем еще следующий отрывок из «Воспоминаний» г-жи Виже-Лебрён: [719] «Когда императрица возвратилась в город, я каждое утро видела, как она открывала форточку и кормила хлебом сотню воронов, слетавшихся за своим пропитанием в определенный час. Вечером, около десяти часов, когда залы дворца были освещены, я видела ее опять: она, вместе со своими внуками и некоторыми придворными, играла в жгуты и в прятки». Г-жа Виже-Лебрён занимала во время своего пребывания в Петербурге дом, стоявший против императорского дворца. Впоследствии предание переделало в голубей ворон, которых кормила государыня; но в данном случае и история, и легенда единодушно говорят о вкусах и привычках Екатерины, совершенно несовместимых с характером Мессалины. Наша оговорка остается при этом, разумеется, в силе. Ведь то, что мы знаем о жизни Екатерины, вместе с Орловым или Потемкиным, в каком-нибудь дворце, может быть, — не полная, не «правдивая» правда, как говорят итальянцы? Сомнение — первая добродетель историка, это мы помним. Но, как мы уже говорили, Екатерина никогда не была лицемерной; она жила открыто и, из гордости ли, или из цинизма, выставляла напоказ ту стороны своей жизни, где ее невольно оставляет и наше уважение, и преклонение перед ней. III Вне дома жизнь императрицы давала очень мало материала для молвы, доброй ли, или злой, — безразлично. Если не считать больших путешествий Екатерины, составивших, эпоху в ее истории, как, например, ее путешествие в Крым, то можно сказать, что она запиралась в своих громадных, роскошных дворцах. Иногда на масленицу, в ясные, солнечные дни, она делала, впрочем, длинные прогулки. В трех больших санях, запряженных десятью-двенадцатью лошадьми, она выезжала из дворца вместе со своей свитой. К саням были привязаны веревками салазки, в которых размещались — где кто хотел — придворные дамы и кавалеры, и эта странная кавалькада уносилась галопом: ездили обедать за город, в Чесменский дворец; другой раз переезжали Неву к Горбилевской даче императрицы, где были устроены ледяные горы, и возвращались в Таврический дворец к ужину. Во время одной из таких поездок, пообедав и заняв место в парных санях, где она сидела одна, Екатерина спросила у сопровождавшего ее шталмейстера, накормили ли также кучеров и лакеев. Он ответил, что нет. Императрица сейчас же вышла тогда из саней. «Эти люди так же хотят есть, как и мы», сказала она. А так как об их обеде никто заранее не позаботился, то она терпеливо выждала, пока для них сварили кушанье и они утолили свой голод. Но такие поездки бывали редко. Государыня не любила показываться иначе, как во дворце, в той декоративной обстановке, которая ее там окружала; она точно боялась уронить свой престиж, показываясь запросто в народе. Раз как-то у нее сильно заболела голова, и ей очень помогла прогулка на свежем воздухе; когда же головная боль повторилась у нее и на следующий день, то ей посоветовали применить то же лекарство. «Что сказал бы обо мне народ, когда бы увидел меня два дня кряду на улице» возразила Екатерина. Два раза зимой она ездила в маскарады. Лица, которых она приглашала сопровождать ее, находили во дворце уже готовые костюмы и маски. Обыкновенно, чтобы лучше скрыть свое инкогнито, Екатерина садилась в чужую карету. Она любила надевать мужской костюм и интриговать хорошеньких женщин, ухаживая за ними. Ее несколько грубоватый голос очень помогал ей при этом. Раз она так воспламенила своими речами воображение какой-то красавицы, что та в порыве увлечения сорвала маску с таинственного кавалера. Екатерина очень рассердилась, но ограничилась тем, что упрекнула даму за несоблюдение маскарадных обычаев. Приглашения Екатерина редко принимала. Великолепный князь Тавриды, граф Разумовский, фельдмаршал князь Голицын, оба Нарышкины, графиня Брюс и г-жа Матюшкина — вот почти единственные лица, удостоившиеся чести видеть у себя императрицу. Обыкновенно Екатерина не позволяла о себе докладывать, забавляясь замешательством, которое производил ее неожиданный приезд. Весной она переезжала из Зимнего дворца в Таврический, когда это роскошное жилище, выстроенное ею для Потемкина, было вновь куплено ею у фаворита. Здесь она проводила Вербное воскресенье и говела на Страстной. Затем в мае она отправлялась в Царское Село. Это место ее летнего пребывания, заменившее Петергоф и Ораниенбаум, связанные для нее со слишком мучительными воспоминаниями, было ей особенно по душе. Здесь не было ни приемов, ни придворного церемониала, ни скучных аудиенций. Екатерина отдыхала здесь даже от дел, занимаясь ими лишь в случае крайней необходимости. Императрица вставала в Царском в шесть или семь часов и начинала день прогулкой. Одетая легко, с тросточкой в руках, она проходила по своим садам. Ее сопровождала только верная Перекусихина, камердинер и егерь. Но семейство Андерсон, разумеется, тоже принимало участие в прогулке; и о присутствии императрицы можно было всегда узнать издали по веселому лаю собак, носившихся по лужайкам. Екатерина с увлечением занималась садоводством, и плантомания, как она называла эту страсть, была в ней почти так же сильна, как и любовь к строительству. Впрочем, она следовала в данном случае общей моде. «Я люблю до безумия в настоящее время, — писала она в 1772 году, — английские сады, кривые линии, покатые склоны, пруды вроде озер, группы островов из твердой земли, и глубоко презираю прямые линии. Я ненавижу фонтаны, которые мучают воду, заставляя ее бить в направлении, противном природе; одним словом, англомания господствует в моей плантомании».[720] Пять лет спустя она писала опять: «Я часто привожу в бешенство моих садовников, и не один немец-садовник сказал мне в своей жизни: Aber, mein Gott, was wird das werden! Я нахожу, что большинство из них просто рутинеры и педанты: отклонения от рутины, которые я им части предлагаю, приводят их в негодование, и когда я вижу, что рутина берет верх, то прибегаю к помощи первого рабочего, которого найду под рукою. Никого моя плантомания так не смешит, как графа Орлова. Он подсматривает за мною, подражает мне, насмехается надо мной и критикует меня, но кончил тем, что, уезжая, поручил мне свой сад на лето, где я буду в нынешнем году распоряжаться по-своему. Его земля рядом с моей; я очень горжусь, что он признал мои заслуги по садоводству».[721] Царскосельский парк был открыт для публики. Однажды, сидя на скамейке, вместе с Перекусихиной, Екатерина обратила внимание на петербуржца, который, заметив двух старух и не узнавая императрицы, взглянул на них с пренебрежением и насвистывая прошел мимо. Перекусихина была возмущена, но Екатерина остановила ее: «Надо сказать, Марья Саввишна, устарели мы с тобою, а когда бы были помоложе, поклонился бы он и нам». Окончив прогулку к девяти часам, государыня садилась работать, и до шести часов день ее шел почти так же, как в городе, за исключением того, что к ней не являлись должностные и официальные, скучные для нее лица, и свита ее состояла из более ограниченного числа человек. К обеду приезжал иногда кто-нибудь из Петербурга. В шесть часов императрица опять шла гулять, но уже в большом обществе, хотя по-прежнему непринужденно. Внуки ее бегали взапуски у нее на глазах, а граф Разумовский решал, кто из них выиграл. В дождь Екатерина собирала свое общество в знаменитой стеклянной галерее с колоннадой, где стояли бюсты великих людей древности и настоящего времени, перед которыми она особенно преклонялась. Иностранные послы тоже получали иногда приглашение погостить на даче у императрицы. Граф Сегюр вспоминает в своих записках о пребывании в Царском Селе: «Екатерина II была так добра, — говорит он, — что показывала мне сама все красоты этого великолепного загородного дома; прозрачные воды, прохладные рощи, изящные павильоны, благородная архитектура, драгоценная мебель, комнаты, выложенные порфиром, ляпис-лазурью, малахитом, походили на феерии и напоминали путешественнику, любовавшемуся ими, дворцы и сады Армиды... Но по полной свободе, веселью и отсутствию всякой скуки и стеснения, царившим тут, можно было бы думать, — закрыв глаза на внушительное величие Царскосельского дворца, — что находится в деревне у каких-нибудь простых и очень любезных хозяев... Кобенцель блистал здесь своей неистощимой веселостью, Фиц-Герберт тонким, изысканным умом, генерал Потемкин оригинальностью, благодаря которой он всегда казался новым и своеобразным, даже в нередкие минуты тоски или мечтательности. Императрица запросто беседовала обо всем, кроме политики; она любила слушать сказки, сама сочиняла их; а когда разговор случайно замирал, то обер-шталмейстер Нарышкин своими выходками, носившими несколько шутовской характер, вызывал неизменно хохот и шутки. Екатерина работала почти все утро, и каждый из нас мог тогда писать, читать, гулять, одним словом, делать что угодно. Обед, при ограниченном числе блюд и приглашенных, был вкусный, простой, но без всякой роскоши; послеобеденное время проходило в играх и в разговорах. Вечером императрица удалялась в свои покои рано, и мы собирались тогда — Кобенцель, Фиц-Герберт и я — или у одного из нас, или в помещении князя Потемкина».[722] В прелестном Царском Екатерина отдыхала от утомительных обязанностей, связанных с ее высоким положением, особенно от необходимости появляться на всех празднествах и придворных церемониях. Что представляли эти празднества, и какой блеск она умела придавать им, мы попытаемся рассказать в другой раз. Теперь же мы скажем только несколько слов о ее знаменитых вечерах в Эрмитаже. По своим крупным размерам и великолепию внутренней отделки дворец этот не отвечал своему названию. Ряд галерей и зал вел в круглый театр уменьшенную копию античного театра в Виченце. Приемы в Эрмитаже были большие, средние и малые. На первые приглашалась вся знать и весь дипломатический корпус. Балы сменялись спектаклями, в которых участвовали все знаменитости того времени: Сарти, Чимароза, Паизиелло управляли оркестром; Биотти, Пушани, Диц, Люлли, Михель, играли каждый на своих инструментах; пели Габриелли, Тоди, баритон Маркези, тенор Мажорлетти; в пантомиме блестели имена Пика, Росси, Сангин и Кануччиани. После концертов и итальянских опер стали давать и русские комедии и драмы; здесь подвязались первые русские актеры: Волков, Дмитревский, Шумский, Крутицкий, Черников, Сандунов, Троепольская. Разыгрывали французские комедии и оперы — произведения Седена, Филидора, Гретри, которые тоже находили себе превосходных исполнителей: среди них был и знаменитый Офрен. На балу у каждой дамы было по два кавалера, которые ужинали с ней. После ужина танцевали еще полонез и расходились по домам до десяти часов. Средние собрания отличались от больших только тем, что приглашенных на них было меньше. Но совсем иной характер носили малые приемы. Их завсегдатаями были только члены императорской фамилии и лица, особенно близкие императрице: в общем собиралось не больше двадцати человек. Приглашение на эти вечера считалось знаком исключительной милости Екатерины, и ему придавали громадное значение. В оркестре сидело во время спектаклей — ими почти всегда начинались малые приемы — иногда три-четыре музыканта, не больше: Диц со своей скрипкой, Дельфини с виолончелью, Кардон с арфой. После спектакля каждый делал что хотел. В залах, открытых для гостей, не было «даже намека на императрицу», как говорит Гримм в своих, впрочем, очень неточных и, по-видимому, даже не подлинных «Записках». На стенах висели правила: запрещалось, между прочим, вставать перед государыней, даже если бы она подошла к гостю и заговорила бы с ним стоя. Запрещалось быть в мрачном расположении духа, оскорблять друг друга, говорить о ком бы то ни было дурно. Запрещалось помнить о прежних распрях и ссорах: их надо было оставлять в передней вместе со шпагой и шляпой. Запрещалось также лгать и говорить вздор. Виновные наказывались штрафом в десять копеек, которые бросали в кружку для бедных. Роль казначея исполнял Безбородко. Один из посетителей этих вечеров, говоривший нелепости на каждом шагу, постоянно заставлял кассира подносить ему копилку. Раз, когда он уехал с вечера раньше обыкновенного, Безбородко сказал императрице, что следует воспретить ему вход в Эрмитаж, так как иначе он разорится на штрафы. «Пусть приезжает, — ответила Екатерина, — мне дороги наши люди; после твоих докладов и докладов твоих товарищей, я имею надобность в отдыхе, мне приятно изредка послушать и вранье». — «О, матушка-императрица, если тебе это приятно, то пожалуй к нам, в первый департамент правительствующего сената: там то ли услышишь!» [723] Всякие игры пользовались на этих собраниях громадным успехом. Екатерина была запевалой, возбуждала во всех веселость и разрешала всякие вольности. Фанты бывали там: выпить залпом стакан воды, продекламировать называя отрывки из «Телемахиды» (Третьяковского) и т. д. Вечер кончался за картами. Часто во время игры императрицу прерывали, напоминая ей, что она еще не исполнила своего фанта. «Что ж присуждено мне делать?» спрашивала она покорно. — «Велено вам сесть на пол!» — «Для чего ж нет?», и она сейчас же садилась. Все это очень непохоже на оргии, о которых повествовали некоторые современники Екатерины. С некоторой точки зрения она, впрочем, подавала повод к этим россказням, омрачившим ее славу. У нее, с восшествия на престол и до самой кончины, был способ действовать и говорить, совершенно несвойственный монархам. Так, в 1763 году, покидая свой пост, барон Бретейль получил от нее записку, составленную в выражениях, которые не могли не поразить дипломата, привыкшего к официозному, придворному стилю: «Барон Бретейль будет так добр отправиться в хижину, о красоте которой он обещал хранить вечную тайну, в воскресенье в одиннадцать часов утра и, если пожелает, останется там до ужина под предлогом отдать визит графу Орлову». Эта записочка была без числа и без подписи, но написана собственной рукой императрицы. Хижиной же, о которой шла речь, был загородный дом, только что выстроенный Екатериной под Москвой. Бретейль ответил императрице в следующих выражениях: «Барон Бретейль возобновляет клятвы о том, что сохранит ненарушимую тайну о хижине, где ему делают милость принять его публично в воскресенье в одиннадцать часов. Он отправится туда, полный благодарности и уважения, и воспользуется лестным позволением остаться там на весь день, но граф Орлов, вероятно, разрешит ему не прибегать к предлогу ответного визита».[724] Можно подумать, что эти строки написаны под диктовку жены Бретейля. Но если она видела в приглашении государыни какое-нибудь оскорбительное для себя намерение, то очень ошибалась, и муж ее понял это впоследствии, когда узнал, в чем было дело. ГЛАВА ВТОРАЯ. Семейная жизнь. Великий князь Павел Петрович. I. Мать и сын. — Причины размолвки. — Различные объяснения. — Мать и императрица. — II. Граф и графиня Северные. — Путешествие в Европу. — Берлин. — «Россия превратится в прусскую провинцию». — Пребывание Павла в Париже. — Впечатление Марии-Антуанетты. — Вспыльчивый архитектор. — Клериссо. — Влияние путешествия на отношения Екатерины с сыном. — III. Эти отношения обостряются. — Разногласия между Павлом и Екатериной. — Павел составляет оппозицию. — Денежные затруднения молодого двора. — Гневное чтение бумаг одного банкира. — Догадки о последней воле Екатерины. — Будет ли Павел лишен престола? — Все ждут, манифеста. — Предполагаемое завещание Екатерины. — IV. Чья вина? Характер Павла. — Его портрет, сделанный принцем де Линь. — Свидетельство графа Ростопчина. — Любимцы и любовницы великого князя. — Другие, более благоприятные показания. — Сердце и ум Павла. — Болезненные явления. — Предполагаемые причины. — Любовник, отравляющий мужа своей подруги сердца. — Граф Андрей Разумовский. — Нервность и впечатлительность Павла. — Коронование Петра III. — V. Другой сын Екатерины — Бобринский. — Равнодушие и заброшенность. — Нехорошая мать и лучшая из бабушек. — Воспоминание внуков. — Нежность к ним Екатерины. — Браки. — Немецкие принцессы созываются дюжинами. — Из этой массы выбирают супруг для великих князей. I Екатерина никогда не проявляла большой привязанности к родителям: ни к своему отцу, ни к матери; она точно забывала, что у нее есть брат; с мужем она жила дурно, если и не участвовала — косвенно ли, или прямо — в его трагической кончине; наконец, сын, единственный из ее законных детей, оставшийся в живых, не мог похвалиться ее отношением к нему, если даже и не верить тому, что она, как то предполагали многие, хотела лишить его престола. Все это факты. На основании их выводят обыкновенно заключение, что Екатерина была лишена всякого семейного чувства, и что даже то из них, которым одарены существа, стоящие на самой низкой ступени морального развития, и все животные, инстинкт материнства, был чужд ее холодной душе, развращенной честолюбием или пороком. Но такое заключение спорно. О том, чтó представляли отношения Екатерины к мужу, мы уже говорили. Ее же отношения к наследнику престола историки толковали очень различно. Одни утверждали, что они были превосходны до первого брака Павла. Но молодая жена его рассорила мужа со свекровью, как это часто случается во многих семьях. Кроме того, в первый же год после свадьбы Павла, в 1774 году, был раскрыт заговор, имевший целью возвести на престол великого князя и низвести оттуда, его мать: главой или главной вдохновительницей этого заговора была невестка Екатерины, великая княгиня Наталья Алексеевна, рожденная принцесса Дармштадтская. Один из секретарей Панина Бакунин открыл тайну императрице, но Екатерина бросила в огонь список, заговорщиков, среди которых прочла имя своего первого министра рядом с именем своего прежнего преданного друга, княгини Дашковой. Но этот рассказ, основанный на семейном предании, кажется многим неправдоподобным. И действительно, он вызывает большие сомнения. Заговоров, истинных ли, или предполагаемых, составленных с целью возвратить сыну Петра III его неоспоримые права, было очень много за царствование Екатерины. В своей депеше от 26 июня 1772 года (опубликованной в «Сборнике Русского Исторического общества», том LXXII) граф Сольмс доносил Фридриху об одном из них, возникшем, среди унтер-офицеров Преображенского полка, но при этом упоминал и о наказании плетьми, и об отрезанных носах и ушах заговорщиков, как того требовал по тем временам естественный порядок вещей. Существует еще иное объяснение, почему прежняя близость и любовь Екатерины к сыну сменились почти открытой враждой: этот переворот относит к другому событию, а именно к заграничному путешествию Павла с его второй супругой, великой княгиней Марией Федоровной. Отпустив сына из России почти против воли, Екатерина, желала, чтобы он, по крайней мере, не останавливался в Берлине. Она была уже готова разорвать связи, соединявшие ее с Прусским двором. Но Павел не нашел нужным считаться с этим. Он охотно принял великолепные празднества, устроенные в его честь Фридрихом, и когда появился в Вене, то все с удивлением заметили, что он ничего не знает или делает вид что не знает о новом союзе, заключенном между Россией и Австрией. Великий князь, впрочем, везде открыто и строго осуждал политику матери. Во Флоренции, беседуя с Леопольдом, братом Иосифа, он без всяких стеснений высказывался о главных сподвижниках Екатерины, князе Потемкине, Безбородко, даже о Панине, заявляя, что все они без исключения продались императору. «Я уничтожу их всех», повторял он с гневом.[725] Мы находим эту вторую версию такой же произвольной, как и первую, и думаем, что обе они ошибочны в своем основном положении: ведь надо было бы прежде доказать, что Екатерина действительно любила когда-нибудь сына, все равно до свадьбы ли цесаревича, или после его путешествия по Европе. Правда, в письмах к г-же Бельке от 1772 года государыня рисует в самых привлекательных красках свою жизнь с Павлом в Царском Селе,[726] но мы знаем уже, чего стоила эпистолярная искренность Екатерины. Правда также, что в сентябре того же года прусский посланник граф Сольмс указывал на то, как возросла с некоторых пор нежность императрицы к великому князю. «Она не может сделать теперь без него шагу», писал он. Но это было время опасного для Екатерины кризиса, когда она разорвала с первым фаворитом и этим вооружила против себя могущественный род Орловых: она не могла не опасаться тогда за прочность своего престола. «Я знаю из достоверного источника, — прибавлял Сольмс, — что великий князь не слишком убежден к силе привязанности к нему его матери». Еще бы! Около того же времени в письме к сыну — сохранилось два черновика этого письма, — Екатерина обращалась к нему с такими словами: «Мне показалось, что вы были огорчены или недовольны сегодня днем; и то, и другое опечалило бы меня, как мать; но что касается вашего недовольства, то, признаюсь, я на него не стану обращать внимание, ни как мать, ни как императрица». Она разорвала этот лист и написала снова: «Мне показалось, — что вы были огорчены или недовольны сегодня днем; что касается вашего огорчения, то оно опечалило бы меня; что же до вашего недовольства, то предоставляю вам самому судить, какое значение я могу придавать ему».[727] Но первая редакция выражала, вероятно, ее мысль более точно, и, как нам кажется, она свидетельствовала не об очень дружелюбных чувствах. Екатерина предполагала, что огорчение или недовольство великого князя, о котором шла речь, вызвано ее отказом допустить его в ее совет, и этот отказ уж сам по себе не мог служить знаком доверия или привязанности. Да притом еще в 1764 году Беранже доносил из Петербурга герцогу Пралену: «Этот молодой принц (Павел) обнаруживает мрачные и опасные наклонности. Известно, что мать не любит его вовсе, и что с тех пор, как она царствует, она отказывает ему до полного неприличия в нежности и внимании, которыми окружала его раньше... Он спрашивал несколько дней назад (Беранже узнал эту подробность от камердинера великого князя), почему убили его отца и отдали матери престол, который принадлежит ему по праву. Он прибавил, что когда вырастет, то сумеет потребовать отчет во всем этом. Говорят, ваша светлость, что этот ребенок слишком часто позволяет себе подобные речи, чтобы они не дошли до императрицы. А никто не сомневается в том, что государыня не остановится ни перед какими мерами, чтобы предотвратить взрыв...» [728] Возможно, однако, что путешествие, предпринятое Павлом против воли матери, и его поведение при европейских дворах усилили недовольство императрицы сыном и толкнули ее дальше по пути, на который она вступила при своем восшествии на престол, т. е. другими словами, когда насильственно захватила законные права сына. Но никакой близости и любви не существовало между ними и значительно раньше. Эти чувства были несовместимы со взаимным положением этих двух существ, из которых одно узурпировало права другого. Да была ли вообще Екатерина когда-нибудь привязана к Павлу? Могла ли она любить сына, отнятого у нее через несколько минут после рождения, которого она никогда не кормила, не воспитывала и видела только через очень редкие промежутки времени? Ласкала ли она его и прежде, как о том писал Беранже? Может быть, да, но тогда, когда она сама еще не была императрицей, и этот ребенок, как сын Петра, должен был стать впоследствии ее императором и господином. И если и было событие, резко изменившее чувства матери, то это было 5 июля 1762 года, как на то, впрочем, и указывает рапорт французского поверенного в делах; это объяснение кажется нам наиболее правильными II Мы говорили не раз о путешествии графа и графини Северных. Их отъезд 5 октября 1781 года произвел в Петербурге большую сенсацию. Народ окружил карету наследника престола с плачем, стенаниями и всеми знаками самой искренней привязанности. Несколько энтузиастов бросились даже под колеса экипажа, чтобы не дать ему уехать.[729] Уж этого одного было достаточно, чтобы возбудить неудовольствие Екатерины. Однако в первую минуту, когда она узнала о почестях, оказанных Павлу в Берлине, она была скорее польщена, нежели рассержена.[730] Но разговор с сыном после его возвращения в Россию изменил в ней это чувство. Только тогда она стала находить, что Фридрих уж слишком обласкал Павла. А так как великий князь не считал нужным скрывать ни своих мнений, ни симпатий, то она вышла из себя и воскликнула в гневе, что после ее смерти «Россия превратится в прусскую провинцию».[731] Великий князь во время путешествия соблюдал полное инкогнито. Их высочества отказывались от помещений, которые заранее приготовляли для них, и останавливались в гостиницах («en garni») вместе со своей свитой, довольно значительной, по-видимому, потому что на почтовых станциях для нее требовалось до шестидесяти лошадей. Но Павел и его супруга приняли приглашение провести несколько дней в Версале, где произвели довольно благоприятное впечатление на королевское семейство. «Великий князь, — писала Мария-Антуанетта на следующий день после их отъезда, — кажется человеком пылким и страстным, но который сдерживает себя... Король не заметил, чтобы у него были слишком крайние мнения». В Трианоне был задан в честь гостей мифологический и аллегорический праздник, на котором их особенно поразила молодая Геба. То была — сердце невольно сжимается при этих воспоминаниях! — принцесса Елизавета. Король тоже хотел показать августейшим путешественникам французское гостеприимство. В Мусо (sic), в садах герцога Шартрского, «проследовав по тысяче извилистых тропинок под тенью кленов, сирени, домбардских тополей и множества индийских кустарников, надышавшись свежим воздухом и отдохнув на лужайках, усыпанных тимьяном и богородицыной травкой, посетив хижины и готические замки в развалинах, граф и графиня Северные разделили скромный обед пастухов, возвращавшихся со своих полей...».[732] В Париже приезд их высочеств совпал со взрывом симпатий ко всему русскому, о котором мы рассказывали выше, и был почти сплошным торжеством. Великого князя и великую княгиню окружали самым предупредительным и лестным вниманием. Мы говорили уже, какой приятный сюрприз ожидал графиню Северную на Севрской фабрике. Павла встречали с тою же любезностью. В королевской библиотеке, указав ему на ряд русских сочинений, находивших здесь, вероятно, немного читателей, библиотекарь Дезольнэ протянул великому князю книгу: она научила французов, — сказал он, — уважать принца, которого они теперь научились любить. Это был молитвенник, составленный для Павла митрополитом Платоном. Их высочества, со своей стороны, старались не оставаться в долгу. После смотра гвардейского полка маршала Бирона великая княгиня написала этому последнему письмо в самых любезных выражениях и приложила десять банковых билетов, по 1 200 ливров каждый, для солдат, «чтобы они выпили за здоровье своего командира». Все помнили еще, какую скупость, положим, вынужденную, проявил Павел в 1776 году в Берлине, когда ездил жениться на принцессе Вюртембергской: суровые приказы из Петербурга сковали тогда руки великого князя, от природы щедрого. Об этом в свое время, много говорили даже в Париже, и теперь тем более оценили разницу в поведении Павла. Но пребывание его в Париже омрачилось все-таки неприятным случаем с Клериссо. Павла, по его приезду в столицу наук и искусств, сейчас же окружила свита литераторов и художников, которым его мать оказывала покровительство. Ему было очень трудно удовлетворить требовательность и щепетильность всех этих господ. И если бы Петербург не отделяло от Парижа такое громадное расстояние, то, пожалуй, и сама Екатерина не сумела бы угодить им. Г-жа Оберкирх рассказывает в своих «Записках» сцену, разыгравшуюся у Реньера, в том доме, что занимает теперь артистический клуб. Реньер был богатейший откупщик, и дом его, отделанный лучшими французскими мастерами, считался одним из чудес Парижа. Павел выразил желание посетить его. За несколько дней до того ему представили Клериссо, и он обошелся с ним не очень приветливо. Так это показалось, по крайней мере, строптивому архитектору; Клериссо написал тогда князю Барятинскому, флигель-адъютанту великого князя, письмо, — в очень достойных выражениях, по свидетельству Гримма, — но где он, однако, осмелился сообщить, что доложить русской императрице о приеме, оказываемом ее сыном людям, которых она удостаивала своего уважения. После этого художник и великий князь встретились в столовой дома Реньера. Эта комната была шедевром Клериссо. На пороге ее Павел увидел человека, который молча ему поклонился. Он ответил на поклон, но тот загородил ему дорогу. — Что вам угодно, милостивый государь? — спросил великий князь. — Вы не узнаете меня, ваша светлость! — Я прекрасно вас узнаю; вы господин Клериссо. — Почему же вы в таком случае ничего не говорите мне? — Потому что мне нечего вам сказать. — Вы, значит, и здесь будете обращаться со мной, как и у себя, ваша светлость, не признавать меня, как незнакомца, — меня, архитектора императрицы, состоящего в переписке с ней! Я писал вашей матушке, чтобы пожаловаться на тот недостойный прием, который вы оказали мне. — Напишите также моей матушке, в таком случае, что вы мешаете мне пройти, милостивый государь! Она наверное вас поблагодарит за это. Версия Гримма — он излагает инцидент в письме к Екатерине [733] — значительно отличается от рассказа г-жи Оберкирх. Она кажется нам более правдоподобной. Павел, по-видимому, первый подошел к Клериссо, чтобы загладить свою вину перед ним, и стал напоминать ему очень любезным тоном те похвалы, которые расточал ему во время их первого свидания. Но Клериссо резко оборвал эти запоздавшие излияния: — Граф, возможно, что вы имели намерение сказать мне все это, но я этого не слышал. — В таком случае у вас нет ни слуха, ни памяти, — возразил ему нетерпеливо Павел. Эти слова и вмешательство присутствовавших положили конец неприятному разговору. «Никогда со мной так дурно не обращались, — сказал смеясь великий князь, — меня всего даже бросило в жар». Великая княгиня пыталась было потом поправить дело; но Клериссо остался непреклонным и в конце концов стал даже груб. Графиня Северная просила его прислать ей модель и рисунки салона его работы, которыми она очень восхищалась, но он ответил на это сухо: — Я пошлю эту модель и эти рисунки моей августейшей благотворительнице, у которой графиня может их видеть. Екатерина, разумеется, не взяла сторону архитектора против наследника своего престола: она слишком высоко ставила для этого престиж своего сына и царского достоинства. Но это столкновение само по себе не могло не произвести на нее тяжелого впечатления: она еще более укрепилась в мнении, что ее сын и наследник не умеет обходиться с людьми. Ее письма к нему и к невестке во время их путешествия были, впрочем, полны материнской заботливости и любви.[734] Продолжительная разлука с сыном как будто смягчила и умиротворила Екатерину. Но, возвратившись и живя у нее на глазах, Павел опять стал для нее угрозой и причиной неумолчной тревоги. Разве не ходили прежде в народе слухи, что императрица только ждет его совершеннолетия, чтобы восстановить его права, т. е. вернуть ему престол, который она занимала?
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar