Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Петр Великий (8)

II Как уже было сказано, Петр имел общее представление о своей роли и обязанностях, а также о сопряженных с ними правах; но совершенно бессознательно он совмещал при том, нисколько об этом не беспокоясь и даже того не подозревая, два принципа, положительно непримиримые. Исходя из полнейшего отрицания личности ради общественных интересов, он кончает положительным поглощением общественности неограниченным я. Оставив далеко позади Людовика XIV, он желал отождествлять собой не только «Государство» с «государем», но всю народную жизнь, прошлую, настоящую и будущую. Он твердо верил, что умственное и экономическое возрождение, которыми он руководил, но которые зависели от причин предшествовавших и отчасти находились вне сферы его влияния, — всецело его личное дело, его создание, творение его рук, лишенное без него всякого смысла и даже возможности осуществления. Без сомнения, он верил также в продолжение этого дела за пределами своего вероятного земного существования; он даже работал исключительно для этого будущего, но в глубине души не представлял себе его без собственного участия. Отсюда проистекало его равнодушие к вопросу престолонаследия. Не потоп видел он после себя, а почти небытие. Его права и обязанности, как он их понимал, являлись для России новостью. Весь уклад, государства, не исключая и политической жизни, покоился до него на семейных устоях. Царь Алексей Михайлович, его отец, был только главой народа и семьи. Никакого общества; ни малейшего намека на права и взаимные обязанности. Это нравы и обычаи востока. Петр вернулся из-за границы с усвоенным им новым принципом «общественности», который стал проводить в жизнь, впадая по обыкновению в крайности. Объявляя себя первым слугой родины, он доводил эту мысль до странных, уродливых преувеличений. В 1709 г. он писал фельдмаршалу Шереметьеву, прося его поддержки у «государя», т. е. Ромодановского, ходатайствуя о получении чина контр-адмирала, приниженно излагая свою просьбу и перечисляя свои заслуги перед отечеством. В 1714 г. он получил и безропотно принял отрицательный ответ адмиралтейства, к которому обращался с ходатайством о повышении в чине. В 1723 году во время стоянки в Ревеле со своим флотом он заручился докторским свидетельством, чтобы получить от генерал-адмирала разрешение ночевать в городе.[200] Выстроив себе дачу близ Ревеля, Екатериненталь, Петр удивился при первом своем посещении, не видя никого в парке. Не для себя же одного он заставлял работать столько народу и потратил столько денег? На следующий день глашатай возвестил жителям Ревеля, что парк находится в их распоряжении и что они могут разгуливать там без стеснений.[201] Сейчас же после восшествия на престол царь разделил на две части весьма значительные богатства, накопленным его отцом и дедом. Благодаря привилегиям и монополиям, присвоенным государю, царь Алексей владел 10734 десятинами пахотной земли и 5000 домами с доходом в двести тысяч. Петр не пожелал ничего оставить себе; он предоставил в государственное пользование все эти поместья и сохранил за собой только скромное наследие Романовых: восемьсот душ в Новгородской губернии.[202] К доходам со своего именья он прибавлял только обычное жалованье, соответствовавшее чинам, постепенно им проходимым в армии или во флоте. Сохранились квитанции с его подписью, свидетельствующие о получении им ежегодного вознаграждения в размере 366 руб. в качестве тиммермана. Имеется также его счетная книга, ведущаяся не особенно аккуратно, но изобилующая любопытными подробностями. «В 1705 г. получил 366 рублей за работы на Воронежских верфях и 40 рублей за службу в чине капитана. В 1706 г. всего 156 рублей, полученных в Киеве. В 1707 г. жалованье полковника, полученное в Гродно: 460 руб. — Расходы: в 1707 г. пожертвовано в Вильне в монастырь 150 руб.; за материи, купленные в том же городе 39 руб.; Анисье Кирилловне на платье 26 руб.; князю Григорию Шаховскому на платье 41 руб.; адъютанту Бартеньеву для крайне нужной поездки 50 руб.» [203] Посетив однажды завод в Истьи, Рязанской губернии, он смешался с рабочими, трудился несколько часов с молотом в руках, потом сделал подсчет: оказалось, что он заработал восемнадцать алтын (алтын — 3 коп.) за такое количество пудов чугуна, над которыми упражнял силу своих мускулов. Получив деньги, он с гордостью заявил, что по возвращении в Москву отправится в ряды и употребит свой заработок на покупку новых башмаков, потому что бывшие на нем совершенно развалились.[204] В этом много трогательного, также как и величавого; но у медали была и своя обратная сторона. Прежде всего тут была большая доля причуд, что хорошо сознавал сам великий муж. В 1713 г. он писал из Гельсингфорса Екатерине: «6-го месяца адмирал возвел меня в генеральский чин, с чем поздравляю и генеральшу. Странное дело! чин контр-адмирала я получил во время кампании в степях, а вот теперь сделался генералом, плавая по морю». История, сообщаемая Нартовым, встреча Петра с Ромодановским по пути в Преображенское забавно освещает настоящую двойственность, какую ему нравилось создавать между действительностью и своим воображаемым чином и положением. Петр в скромной одноколке, по своему обыкновению, приветствовал самозванного государя, величая его полным титулом: «Mein gnodiger Her Kaiser», но забыл обнажить голову. Ромодановский в роскошном экипаже, окруженный многочисленной свитой, предшествуемый курьером, разгонявшим толпу ударами бича и громким криком: «Сторонись! шапки долой»! пролетел словно вихрь, окинув настоящего государя гневным взором. Час спустя, он вызвал к себе «Петра Михайлова».[205] И, не вставая и не предлагая тому сесть, на него накинулся: «С каких это пор он осмеливается не снимать шапки, приветствуя его?» — «Я не узнал ваше величество в татарском одеянии», возразил Петр. И его величество этим удовлетворился. Он вероятно вспомнил об одном письме, полученном от «Петра Михайлова», вследствие жалобы Якова Брюса и начинавшемся следующими словами: «Зверь! долго ль тебе людей жечь? — И сюда (Петр находился тогда в Голландии) раненые от вас приехали (Брюс, изувеченный Ромодановским). Перестань знаться с Ивашкой (Хмельницким). Быть от него роже драной».[206] Но вот что гораздо важнее: все это ложное унижение и действительное самоотречение, тут проявлявшиеся, не мешали тому же самому человеку быть относительно народа, которому он, по своему заявлению, служил, ради которого отказывался от всего, которому посвящал всю свою жизнь, быть, не только самым требовательным, — чему еще можно бы найти оправдание, — но и самым безграничным деспотом. Очевидно, служба жертвы приурочивались им к этому высшему идеалу, бесконечно требовательному, обязательному для всех; между тем как ему следовало бы считаться с отсутствием способностей, со слабостями, личным недостатком развития. Но у Петра не было ни для кого снисхождения. Кто не занимал в общем ряду указанного места, не исполнял возложенных на него обязанностей, был изменником, отступником и как таковой лишался защиты закона. Если он владел имуществом, оно отбиралось у него потому, что человеку, никуда негодному, не надо ничего иметь. Из доходов ему выдавалась незначительная доля, а остальное переходило к родственникам, и простого ходатайства последних, представленного в Сенат и им засвидетельствованного, было достаточно, чтобы совершить передачу. Если он находился в возрасте, пригодном для вступления в брак, ему запрещалось жениться, потому что дети, без сомнения, будут походить на него, а «государству таких подданных не надо».[207] В декабре 1704 г. в Москве Петр сам произвел смотр своему штату, боярам, стольникам, дворянам и всем служащим, имеющим какой-либо чин. Рядом с каждым именем, он собственноручно записывал предназначаемую лицу должность.[208] Если человек не соответствовал требованиям выбранного для него места или уклонялся от них, его ожидала гражданская смерть, если удавалось избежать иной. Был ли свободен по крайней мере человек, поступивший на службу, если исполнял свои обязанности? Вовсе нет! Потому что принцип, во имя которого он призван, требует его всего без остатка: его душу и тела, всех его мыслей и времяпрепровождения до развлечений включительно. И здесь — проявляется во всем объеме, со всеми последствиями сбивчивость представления об идее и человеке, ее олицетворяющем. Существует только одна цель и одна дорога, к ней ведущая; царь идет впереди, надо следовать за ним. Надо делать то, что он делает, думать, как он думает, и веселиться, как он и когда он веселится. Надо обходиться без мостов, чтобы переправиться на другой берег Невы, потому что царь любит совершать этот переезд на лодке. Надо брить себе бороду, потому что у него плохая борода. Надо напиваться, когда он пьян, наряжаться кардиналом или обезьяной, если ему это нравится, богохульствовать, если ему так вздумается, и проводить на следующий день по семи часов в молитвы. В случае сопротивления, ослушания или просто недостатка понимания, если силы не ответствуют стараниям, если отвращение берет верх над желанием повиноваться или просто ум не в состоянии усвоить приказания — виновного ждут палка, кнут или плаха. Объявивший себя «слугой» заносит руку на своего властелина, бьет его или убивает. В марте 1704 г. князь Алексей Баратынский подвергается на торговой площади наказанию кнутом за то, что скрыл несколько рекрутов, которых обязан был доставить; но в том же году Григорий Камынин присуждается к такому же наказанию за отказ принять участие в «славлении».[209] III Противоречие поразительное, но объяснимое. Петр — преобразователь силою; его преобразования носят характер революции, вследствие чего его правление соответствует условиям существования и деятельности, неразрывно связанным во всех странах и во все времена с политическим и социальным положением, определяемым таким образом. С другой стороны, это правление до известной степени еще оставалось данником заветов прошлого: истории, обычаев, нравов. Сам Петр это сознавал. На одной из триумфальных арок, воздвигнутых в Москве в 1721 г. по случаю мира со Швецией, изображение царствующего государя соединено с изображением Иоанна Грозного. Это мысль герцога Голштинского. Дядя одобрил племянника и воспользовался удобным случаем, чтобы подчеркнуть историческую общность, которую его поступки и действия бесспорно ежеминутно подтверждали.[210] Пусть в принципах нет никакого сходства, практика на каждом шагу опровергала теорию. Теория иногда граничила с крайним либерализмом; практика почти всегда оставалась деспотизмом, произволом, розыском, террором. Да, это было правление террористическое, как впоследствии правление Робеспьера, а раньше Кромвеля, только еще с особым отпечатком жестокости, свидетельствующим о его азиатском происхождении. В 1691 г. несчастный политический сообщник Софьи, Василий Голицын, в своем далеком и ужасном изгнании подвергся новому преследованию. Чернец слышал, как бывший правитель предсказывал близкую смерть царя; допрошенный несколько раз, он упорно стоял на своем доносе. По-видимому, доказательства были налицо, однако следствия установили, что послушник никогда не видал изгнанника, не бывал в Яренске, где тот находился в заточении; он выдумал «от безумия», — сумасшествия, часто встречавшегося как во времена Иоанна Грозного, так и в царствование Петра, — умственного потрясения вследствие постоянного страха перед тайным приказом и застенком. Такая система соответствовала народным обычаям. Народная поговорка ее освящает и одобряет: «Кнут не ангел, а язык развяжет!» Петр в этом был убежден; он был страстный поклонник розыска, любитель ужасного искусства, и собственноручно записывал ход допроса, часто вмешиваясь в него сам. Тогда он входил в мельчайшие подробности, подчеркивая каждое слово, следя за каждым движением. Он призвал к себе во дворец для допроса простого ювелира, подозреваемого в краже драгоценностей, подверг его дважды, и каждый раз по часу, пытке дыбой и кнутом, а вечером весело рассказывал герцогу Голштинскому о своем утреннем времяпрепровождении.[211] Имея к своим услугам целую армию сыщиков и шпионов, он поощрял их усердие, подслушивая под дверями, прогуливаясь между столами во время пирушек, когда обязательные возлияния разгорячали головы и развязывали языки. Около должностных лиц или военачальников, по отдаленности расстояния ускользавших от его непосредственного наблюдения, он назначил комиссаров, контрольных агентов, находившихся с ним в переписке и пользовавшихся весьма широкими полномочиями. Посланному для усмирения бунта в Астрахани фельдмаршалу Шереметьеву приставлен был с этой целью простой сержант гвардии Щепотьев; за бароном Шлейницом, посланником в Париже, следил его канцелярский писец, Юрин.[212] Прием знакомый. Столетие спустя та же история повторяется с Белльгардом, Дюбуа и Дельми, представителями Конвента в лагере Дюмурье. Революции следуют своей чередой, вполне походя друг на друга. Для одного из современников, автора «Записок», история года великого царствования почти ограничивалась перечнем казней.[213] Арест одного обвиняемого влек за собой десятки, сотни других. Прежде всего виновного подвергали пытке, чтобы заставить выдать своих сообщников; он называл имена, по большей части случайно подвернувшиеся; когда запас иссякал, ему надевали на голову мешок из дерюги и водили по улицам, разыскивая прохожих, которых он мог бы указать палачу. Отчаянный крик раздавался повсюду, звуча грознее, чем «Пожар!» и обращая в пустыни людные улицы. «Язык? язык?» Так окрестил народ невольного соучастника, по большей части покорного, погони за ослушниками. И все бежали врассыпную. Доносы размножались в невероятном количестве; целый ряд указов тому способствовал, одобряя и поощряя доносчиков и грозя строжайшим наказанием тем, кто, имея сведения, касающиеся безопасности царя или государства, не поспешил их сообщить.[214] Обыкновенно в виде награды выдавалось десять рублей, но при исключительных обстоятельствах размер вознаграждения значительно увеличивался. В 1722 г. на одной из московских площадей около фонаря было положено десять мешков, в каждом по сто рублей, предназначавшихся тому, кто укажет автора памфлета против государя, подброшенного в одной из кремлевских церквей. Кроме того доносчику были обещаны земельные угодья и место. Первый встречный, произнеся роковой возглас: «Слово и Дело» и заявляя таким образом о том, что знает и подозревает деяние, подведомственное тайной полиции, мог возбудить уголовное преследование. И не требовалось больших улик для привлечения к суду: достаточно было неосторожного слова, даже того менее. Один крестьянин был подвергнут пытке, а затем осужден на вечные каторжные работы за то, что, пьяный, приветствовал царя «необычным образом». Другой подвергся той же участи за незнание, что царь принял теперь титул императора. Священник говорил о болезни государя и как будто допускал возможность его смерти — его сослали в Сибирь, на каторгу. Женщина увидала у себя в погребе на бочонке с пивом буквы, начертанные неизвестной рукой, на неведомом языке; на допросе она не сумела объяснить их значение и умерла под кнутом. Другая женщина, находясь в церкви, нарушила богослужение криками и беспорядочными движениями; она была слепая и вероятно одержима падучей болезнью, а может быть просто хотела устроить скандал. Ее подвергли допросу. Студент в состоянии опьянения произнес непристойные слова: тридцать ударов кнута, вырванные ноздри и вечные каторжные работы. Это выдержки из официальных документов, протоколов тайной канцелярии, и, не будь кнута, их легко было бы смешать с постановлениями судилищ под председательством Кутона или Сен-Жюста.[215] Петра нельзя назвать совершенно чуждым чувству милосердия. В этом отношении он стоял выше уровня обыкновенных революционеров, и тем еще раз подтверждает составленное нами представление о его характере. В 1708 г. он предлагал Долгорукому относиться снисходительно к участникам Булавинского бунта, изъявившим покорность. Долгорукий был поражен, царь продолжал настаивать: необходимо уметь отличать случай, где суровость необходима, от случая, когда можно обойтись без нее. Но изумление Долгорукого доказывает, насколько суровые меры составляли неотъемлемую принадлежность режима. Режим этот длился во время царствования Петра. Каким образом его так долго терпели? Терпели потому, что он вполне соответствовал народным нравам. Все в нем соучастники. В обществе не было ни малейшего чувства осуждения к поступку и личности доносчика. Полтора века спустя такое душевное настроение не подверглось почти никакому изменению. Самые, пожалуй, популярные стихи самого популярного из национальных поэтов рассказывают о скачке по степи казака, везущего донос царю! IV Характерной чертой образа действий великого преобразователя была постоянная угроза у него на устах. Неплюев, отправляемый резидентом в Константинополь, прощаясь, называет его «отцом»; Петр перебивает: «Я буду тебе отцом, коли поведешь себя хорошо, а не то неумолимым судьей».[216] Он дает приказание генералу Репнину воспрепятствовать ввозу в Ригу леса из Польши: «Если туда попадет хоть одно полено, клянусь Богом, снесу голову долой».[217] И эта угроза, не пустая слова. Когда в 1696 г. он писал своему другу Виниусу относительно небрежности одного своего корреспондента: «Скажи ему, что он не допишет на бумаге, то я допишу ему на спине»,[218] — то всякий понимает, что это не простая метаморфоза. Весьма часто он призывал к себе в кабинет чиновников, которыми бывал недоволен, начиная от самых высокопоставленных до самых мелких, и выражал им свое неудовольствие побоями дубинкой. Но это считалось милостивым обращением. Государь в таких случаях не желал придавать огласке ни вину, ни наказания. При нем присутствовали только доверенные слуги, вроде Нартова, а провинившиеся старались, уходя, придать себе такой вид, будто с ними ничего не случилось. Обыкновенно их даже приглашали в тот же день к обеду. Но случалось также, что дубинка работала всенародно в канцелярии какой-нибудь административной коллегии или даже на улице. Иногда Петр возлагал на кого-либо другого обязанность возмездия частным образом; для исполнителя такого поручения оно служило величайшим доказательством уважения и дружбы. Капитан Сенявин взял в плен два шведских корабля, первые доставшиеся русским и, благодаря такой удаче, сразу сделался любимцем. Петр призвал его к себе и сказал: «Завтра ты будешь обедать с таким-то, затеешь с ним ссору за столом и дашь ему в моем присутствии пятьдесят хороших ударов палки». И вот один наказан, а другой получает награду в виде участия в царской расправе, что, по-видимому, государь ценит очень высоко.[219] Во время персидского похода на Волынского, тоже любимца в данную минуту, проходившего вечером мимо царской палатки, внезапно без всяких предупреждений обрушился град ударов. Вдруг царь остановился: темнота и отдаленное сходство ввели его в заблуждение; вышло недоразумение. Но он ограничился спокойным замечанием: «Ничего, не сегодня, завтра ты заслужишь то, что получил сегодня; тогда напомни только, что я с тобой уже рассчитался». И случай для сведения счетов действительно не замедлил представиться.[220] Вспыльчивость властелина и его обычная несдержанность, конечно, играли роль в такой короткой расправе, но тут была и доля определенной системы и сознательной воли. Зайдя неожиданно в каюту капитана корабля, Петр увидал у него в руках раскрытую книгу, которую тот напрасно старался скрыть от зоркого взгляда царя; он взял книгу и громко прочитал следующий афоризм: «Русский человек, как вобла, если его не побить, никуда не годится». Он улыбнулся и ушел со словами: «Занимаешься полезным чтением, отлично, получишь повышение». Дубинка, как уже сказано, предназначалась только для тех, кого царь любил и щадил. Остальным же приходилось испытать на себе карательное правосудие в ином виде. Однообразие наказаний — одна из отличительных черт уголовного законодательства того времени. Законодатель не соразмерял свою строгость со степенью виновности, подлежащего наказанию, но исключительно основывался на идее возмездия. И так как в этой идее, с точки зрения интересов государства, не существовало подразделений, то не было их и в наказаниях. Указы и уставы гражданского уложения не уступали в суровости военным регламентам. Смерть солдату, идущему на приступ «с воем» или остановившемуся, чтобы подобрать раненого, «хотя бы то был его родной отец», и смерть канцелярскому служителю, не отправившему бумагу в срок, законом установленный.[221] Смерть, смерть почти во всех случаях! К концу царствования среди приближенных государя создалась атмосфера взаимного опасения и недоверия, делавшая жизнь положительно невыносимой. Как он следил за всеми, так все следили за ним и друг за другом тем же подозрительным и беспокойным взором. Царь скрывал каждое свое намерение, и все ему подражали. Не было ни одного дела, дипломатических переговоров или иных, которые не старались бы окружить непроницаемой тайной. Друг с другом перешептывались только на ухо; переписывались только на условном языке. В феврале 1723 г. на собрании у князя Долгорукого Остерман подошел к Кампредону и увлек его незаметно, с тысячью предосторожностей в нишу окна: ему надо было переговорить с ним по поручению царя. Кампредон весь обратился в слух, но вдруг нетерпеливо ожидаемое сообщение замерло на устах у канцлера. Слишком близко стоял кто-нибудь посторонний, думал он. Подошел сам царь. Дружески посадил он рядом с собой французского посланника, рассыпался перед ним в любезностях, но когда посол пытался заговорить об интересующем его вопросе, сделал вид, что не слышит, заглушил его голос шумными восклицаниями и затем отошел, кинув шепотом: «Я прикажу, чтобы с вами переговорили». Дело шло о браке цесаревны Елизаветы с герцогом Шартрским, и первое свидание, назначенное для переговоров по этому поводу Остерманом Кампредону, происходило в шесть часов утра,[222] когда скорее можно было надеяться укрыться от нескромных взоров. За два года до того, среди переговоров, начавшихся в декабре 1721 г. относительно гарантии престолонаследия, свидания царя с Кампредоном происходили у Ягужинского без ведома Остермана. И для начала Петр потребовал объяснения обстоятельства, для него чрезвычайно важного, хотя к настоящему делу не имеющего никакого отношения. Во время своего пребывания в Париже он самолично начал и вел некоторые переговоры; вдруг тайна их оказалась обнаруженной. Он желал знать: каким образом и кем? Кампредону пришлось отправить к регенту курьера, чтобы как можно скорее получить ответ по этому поводу. Согласно своему обыкновению, регент поспешил сообщить депешу своего посланника королю Англии, и тот, не смущаясь, написал на полях: «Все это меня убеждает в том, что приближенные царя, стремящиеся погубить друг друга, нашли возможность внушить ему подозрение на кого-либо из своей среды, и он сгорает желанием посадить его поскорее на кол. Вот по моему мнению единственная причина его любопытства». И далее: «Меня это убеждает в том, что царь кого-то хочет посадить на кол».[223] Странное дело, при всей суровости кар, применявшихся неумолимым судьей, чтобы обеспечить эту всеобщность «службы», какую царь хотел вменить в обязанность своим подданным, ему не удавалось прекратить все разраставшегося дезертирства. Напрасно он отвечал усилением строгостей. Для военной службы устав военной коллегии ввел в 1712 г. обычай клеймить рекрутов наподобие каторжников. По этому поводу даже создалась целая легенда, по словам которой царь, попиравший старые верования, стал налагать на своих солдат печать Антихриста. Действительно, установленное клеймо изображало собой крест, начертанный на левой руке посредством татуировки: рисунок накалывался на коже, натирался порохом и поджигался. Любопытно заметить, что письмо Петра, где упоминается об этой варварской мере, полно, с другой стороны, предписаниями, доказывающими величайшую заботливость, о благосостоянии бедных заклейменных во время их пути до места сбора.[224] Практический гений преобразователя сказывается в этом противоречии. Он внушал ему для наилучшего пользования человеческими силами, находившимися в его распоряжении, применение способов самых надежных и обеспечивавших ему наивысшую производительность; только ум его, не знавший границ благоразумия, доводил его и тут до злоупотребления. Что касается гражданской службы, уклонение от нее, как было уже нами сказано, наказывалось бесчестием и лишением защиты закона. «Если», говорит указ 1722 года, «кто-либо ограбит такого дезертира, ранит его или убьет, за то не подвергается никакому преследованию». Фамилии создававшихся таким образом «стоявших вне закона» сообщались народу посредством объявлений, прибитых к виселицам. Половина их имущества обещалась тому, кто их захватить живьем, хотя бы «поймавший был рабом пойманного», другая половина отбиралась в казну.[225] А все-таки бегство не уменьшалось. «Близко к царю, близко от смерти», говорит народная пословица. И все спешили укрыться, куда возможно. Близость к царю такого количества выскочек из простонародья, Меншикова, Лукина, Проскурова, Владимирова, Поспелова объясняется также, кроме его личного выбора, повальным бегством родовитых фамилий.[226] И роль этих лиц в политической системе, часть которой они составляли, в значительной степени содействовала усилению ее гнета. Личное правление Петра — иногда самая суровая, тягостная, тревожная действительность; но часто оно превращается в простую фикцию, и от такой замены никто не выигрывает. Царь не был в состоянии, какую бы необыкновенную производительность работы и энергии он ни проявлял при всей своей невероятной подвижности, все видеть собственными глазами, всем заведовать самолично. Во время его отсутствий, пребывания в армии, путешествий за границу или странствований по своим необозримым владениям власть переходила к Меншикову и другим. Они пользовались ею по-своему, но большей частью злоупотребляя, и время от времени призывались к отдаче отчета, завершение которого часто возлагалось на палача; но, живя как все, изо дня в день, в общем страхе и неуверенности, они широко пользовались выпавшими на их долю короткими часами произвола, и тем самым еще усиливали гнет, и без того тяжелый, сжимали еще сильнее тиски, и без того невыносимые, ужасной машины, которая рано или поздно и их сметала с дороги. Фаворитизм, стоивший России столько денег, слез и крови, конечно, не создание Петра, но наследие прошлого, им не отвергнутое, а, наоборот, признанное и получившее при нем более широкое развитие. Преемник и продолжатель завещанных отцами традиций, Петр не отступал от них, в определенных отношениях, даже в области экономической, где, по-видимому, им не оставлено было камня на камне. Правда, он отказался от системы монополий и царских привилегий, превращавших его предшественников в первых купцов государства. Но в сентябре 1713 г., имея надобность в доставке для себя денег из Петербурга в Любек, он советовал нагрузить галиот, отправляемый за деньгами, разными товарами, которые можно с прибылью продать в Петербурге.[227] Это совершенно в духе древних кремлевских владык, великих стяжателей всяческих барышей, не брезгавших и мелкой выгодой. На маскараде, происходившем во время празднования мира в 1722 г. в Москве, мы видим бородатого Нептуна в совершенно необыкновенной роли: верноподданные царя приглашаются привешивать червонцы к волосам этой символической бороды, ожидающей ножниц цирюльника, — самого Петра. Капитан гвардии в сопровождении писца следует за морским богом при шествии по улицам, ведет счет подаренным червонцам и отмечает имена жертвователей.[228] Даже необыкновенное искусство Петра выставлять всякий пустяк напоказ отчасти отзывается духом прошлого. «После каждой, малейшей удачи», замечает в 1700 г. голландский резидент Ван дер Хульст, «здесь поднимается такой шум, что кажется, будто удалось перевернуть весь мир». Пальба из пушек, фейерверки, неурочные производства офицеров, раздача наград идут беспрерывной чередой в самый бедственный период шведской войны. Без сомнения таким образом Петр пытался, с похвальной целью, отвлечь общественное мнение, удержать его от отчаяния, а может быть поднять и общественный дух; но во всяком случае это совершенно манера Софьи, полное подражание обычаям востока. Приглашенному в 1705 г. к царскому столу английскому посланнику Витворту показывали русского солдата, изувеченного, по его словам, шведами, вместе с сорока четырьмя товарищами, пленниками, подобно ему. Петр пользовался случаем и пускался в пространные рассуждения о варварстве своих противников, оставляющем далеко за собой жестокость, приписываемую ими подвластному ему народу. Ни один шведский пленник не потерпел подобной участи в России! Царь высказал намерение разместить сорок пять калек по разным полкам, чтобы они служили предостережением товарищам, доказывая, что можно ожидать от вероломного врага. Заряд пропал даром, так как Витворт остался в убеждении, что над ним посмеялись,[229] тем более что он, конечно, ничего не понял из рассказа солдата, говорившего по-русски; но самое событие совершенно в духе византийской школы. И все это вместе взятое, близкая и сильная связь с духом и плотью своего народа, его прошлым и настоящим, позволила Петру так глубоко и прочно внедриться в его жизнь. Его деспотизм, будь он более логичен, но менее проникнут народным духом, не отличался бы такой долговечностью. Противоречивость в характере преобразователя отчасти содействовала успеху его преобразований. Глава 4. Интимная жизнь I. Петербургский домик. — Лоцманский обед. — Катя. — Дворец и загородные дома. — Стрельненская липа. — Петергоф. — Царское село. — Ревель. II. День великого мужа. — Вставание. — Утренняя работа. — За столом. — Обеды в тесном кругу и торжественные банкеты. — Кухня Екатерины. — Что Петр ел и пил. — Придворная роскошь и простота в домашнем обиходе. — Кареты Меншикова и одноколка царя. — Как он одевался. — Простота и нечистоплотные привычки. — Тараканы. III. Развлечения. — Не охотник и не игрок. — Его любимое удовольствие: на воде. — Зимнее плаванье. — Весь Петербург на море. — Животные. — Финетта и Лизетта. — Политическая роль собачки. IV. В обществе. — Встреча с маркграфиней Байрейтской. — В Немецкой слободе. — Сотоварищи развлечений. — Отход ко сну. — Подушка царя. — Приближенные. — Денщики. — Женитьба фаворита. — Девица Матвеева. I В ноябре 1703 г. первый купеческий корабль, голландский «флибот», пришедший из Фрисланда с грузом соли и вина, вошел в устье Невы. Капитану был предложен банкет в доме петербургского губернатора, его и его людей осыпали подарками; [230] но раньше ему пришлось воспользоваться гостеприимством лоцмана, вводившего корабль в гавань. Он пообедал с ним и его женой в невзрачном домике на самом берегу реки, был угощен национальными кушаньями, дополнениями некоторыми лакомствами, заимствованными из его родной страны, и в заключение не пожелал остаться в долгу по вежливости и щедрости: вынул из дорожной сумки кусок маслянистого сыра, штуку полотна и предложил их хозяйке, попросив разрешения ее поцеловать. — Не упрямься, Катя, — сказал лоцман, — полотно славное, и у тебя выйдут такие рубашки, о каких ты в молодости и не мечтала. В эту минуту голландец услыхал позади себя шум отворенной двери, обернулся и чуть не упал в обморок: на пороге стоял человек, очевидно знатный сановник, расшитый золотом, увешенный орденами, и кланявшийся до земли, отвечая на приветственные слова, обращенные к нему супругом Кати. Пожалуй анекдот этот может показаться сомнительным; во всяком случае он должен быть отнесен ко времени позднейшему: в 1703 г. Екатерина, по-видимому, еще не занимала места у очага своего будущего супруга. Но за исключением этого, рассказ вполне правдоподобен; он рисует Петра в его излюбленном обществе. Являться в качестве лоцмана на голландские и другие корабли, угощать их капитанов у себя за столом, мистифицировать их простотой своей обстановки и своего обращения, — всегда было в привычках Петра. Что касается домика на набережной Невы, он существует и сейчас. Он был выстроен голландскими рабочими по образцу виденных путешественником 1697 года в Саардаме. Сруб из грубо обтесанных бревен поддерживает низкую крышу, где гонт смолистого дерева заменил собой красивую красную черепицу. В нижнем этаже, над которым находится чердак, помещаются две комнаты, разделенные узким коридором, и кухня. Всего семь окон. С наружной стороны домик расписан в голландском вкусе красной и зеленой краской. На конце крыши и на двух углах украшения в воинственном духе: мортира и разрывающаяся бомбы, все деревянное; внутри белое полотно на стенах, а оконные дверные рамы разрисованы букетами цветов. Комната направо служила рабочим кабинетом и приемной залой, налево — столовой и спальней.[231] Теперь на месте последней устроена часовня, куда народ приходит помолиться и поставить свечу перед образом Спасителя; под которым Елизавета начертала первые слова молитвы «Отче наш». В этой часовне всегда толпятся многочисленные богомольцы. В другой комнате собраны некоторые вспоминания: деревянная мебель, сработанная великим мужем и — увы! — отделанная в 1850 г., шкаф, два комода, стол, скамейка, на которой Петр обыкновенно садился перед дверью, чтобы подышать свежим воздухом и полюбоваться на свой флаг, развевавшийся напротив на бастионах Петропавловской крепости; также утварь и инструменты, какими он пользовался. Домик площадью едва восемнадцать метров на шесть, не отличавшийся ни поместительностью, ни роскошью, был дорог своему хозяину. Когда царю пришлось с ним расстаться, чтобы переехать во дворец, тоже весьма скромный, как уже было сказано, он о нем очень сожалел. Вообще, хотя Петр любил воздвигать города, но не находил никакого удовольствия в них жить. В 1708 г. он решил устроить для себя резиденцию более сельскую в малопривлекательных окрестностях своей излюбленной столицы. В начале он остановил свой выбор на отдаленном уголке на берегах Стрельны — маленькой речки, быстроводной и холодной. Здесь он выстроил себе в одно лето, сам принимая участие в работе, дом, уже более удобный, с двумя залами и восемью комнатами: теперь при нем уже была Екатерина и появились дети. От дома не осталось никаких следов. Но рядом сохранилась громадная липа, в ветвях которой была устроена беседка, куда поднимались по лестнице. Петр забирался туда курить и пить чай из голландских чашек, слушая напев самовара, тоже вывезенного из Голландии, потому что эта утварь, с тех пор сделавшаяся народным достоянием на Руси и распространенная в Европе под этим новым названием, также голландского происхождения. В России его только разогревают углями, более дешевым способом, вместо того чтобы разогревать спиртом, как принято на его родине. По соседству с липой высятся величественные дубы под названием: «Петровский питомник». Они посажены собственноручно царем. Неподалеку от них красуются сосны, выращенные им из семян, собранных в горах Гарусских и осеняющие подъезд ко дворцу, появившемуся впоследствии в этом укромном уголке, получившем название Стрельны. После коронования Екатерины, уже императрицей ей приходилось считаться с новыми требованиями ее положения и подумать о размещении двора. Но тогда Петру его дача сразу надоела. Она становилась слишком многолюдной и шумной. Он поспешил от нее отделаться, подарив цесаревне Анне (1722), а сам переселился в Петергоф.[232] Увы! императорская свита и царедворцы последовали за ним и туда. И в Петергофе в свою очередь возник дворец, все более и более роскошный, с парком на французский лад и фонтанами, подражанием Версалю. Петр отказался жить сам в этом дворце; для него поблизости был выстроен голландский домик, до сих пор носящий это имя, все-таки очень простой, хотя уже далекий от первоначальной незатейливости, с легким отпечатком фламандской роскоши. Стены спальни, очень узкой, имеют облицовку из изразцов, чисто оглазуренных; пол покрыт клеенкой с цветами, а камин украшен прелестными образцами дельфтского фарфора. С кровати Петр мог видеть Кронслоот и любоваться судами своего флота. В нескольких шагах находилась маленькая бухта, откуда на шлюпке, через канал, царь доплывал до устья Невы. Благодаря привычкам Петра к кочевой жизни, число его загородных домов разрасталось. Был выстроен дом в Царском Селе, деревянный, как все остальные, в шесть комнат, занимаемых им иногда вместе с Екатериной. Легенда, довольно сомнительная, производит название этой местности, впоследствии столь знаменитой, от имени некоей Сарры, к которой будто бы иногда Петр приходил пить молоко. «Saari-mojs», финское название местечка, означающее «верхнее селение», или «возвышенное», по-видимому, указывает на более достоверную этимологию слова. В Ревеле опять-таки деревянный домик предшествовал тяжелому и неуклюжему дворцу, выстроенному под конец царствования. Петр по возможности избегал дворца. Домик, сохранившийся до сих пор, состоит из спальни, бани, столовой и кухни. В спальне стоит двуспальная кровать, довольно узкая, с площадкой у подножия. На этой площадке укладывалось трое денщиков, оберегавших сон государя. II Петр, как известно, не любил долго спать. Обыкновенно в пять часов утра мы уже застаем его на ногах, на час или на два раньше, если имелись срочные дела; тайное совещание, спешная отправка курьера или снабжение уезжающего посланника дополнительными указаниями. Встав с постели, царь с полчаса ходил по комнате, в коротком халате, не прикрывавшем голые ноги, в белом вязаном колпаке, с отделкой из зеленых лент. В это время он, без сомнения, обсуждал и распределял в голове работу дня. Когда он кончал, входил его секретарь Макаров и прочитывал ежедневные донесения, представляемый начальниками учреждений. Потом Петр наскоро, однако плотно, завтракал и уходил пешком, если была хорошая погода, или уезжал в одноколке, весьма скромно запряженной одной лошадью. Он отправлялся на доки осматривать строящиеся корабли, затем неизменно заканчивал свой путь посещением адмиралтейства. Там выпивал стакан водки, закусывал баранкой и снова работал до часу, т. е. до обеда. В маленьком дворце, окруженном теперь с.-петербургским летним садом, кухня находилась рядом со столовой, и кушанья подавались через форточку в стене. Петр не выносил присутствия за столом многочисленных слуг, и эта черта тоже чисто голландская. Когда он обедал вдвоем с Екатериной, что случалось чаще всего, прислуга состояла из одного пажа, выбранного из числа самых молодых, и горничной, наиболее преданной императрице. Если за столом присутствовало несколько приглашенных, главный повар, Фельтен, сам подавал блюда при помощи одного или двух денщиков. Наконец, когда бывал подан десерт и перед каждым гостем поставлена бутылка вина, всем прислуживавшим отдавалось приказание удалиться.[233] Таковы обеды запросто. Других не бывало в доме царя. Во дни торжеств обедали у Меншикова, председательствовавшего за роскошными трапезами, где подавали до двухсот перемен кушаний, изготовленных французскими поварами, с изобилием посуды золотой и из ценного фарфора. В большом летнем дворце было две столовых: одна в нижнем этаже, другая во втором; обе с прилегающими к ним кухнями. Петр удосужился в 1714 г. заняться с мелочной заботливостью оборудованием этих кухонь. Он приказал их устроить, сравнительно, довольно обширными и выложенными по стенам изразцами, «чтобы», говорил он, «хозяйке там было приятно следить за стряпней и при случае стряпать собственноручно».[234] Не будучи синим чулком — в доме своих бывших хозяев она, говорят, больше занималась стиркой — Екатерина обладала кулинарными талантами. Петр ел очень много. В октябре 1712 г. В Берлине он ужинал у наследного принца, поужинав уже у своего канцлера, Головкина, и в обоих местах ел с большим аппетитом. Рассказывая о последнем пиршестве, посланник короля польского, Мантейфель, восхваляет царя, который «превзошел самого себя», потому что «не рычал, не п....., ни ковырял себе в зубах; по крайней мере я того не видал и не слыхал»... И, чтобы подать руку королеве, даже надел «довольно грязные перчатки».[235] Царь носил с собой свой прибор: деревянную ложку с отделкой из слоновой кости, вилку и железный нож с зеленой костяной ручкой. Любил он больше всего национальные простые кушанья: щи, кашу, черный хлеб, никогда не ел сладких блюд и рыбы, которых его желудок не переваривал; в великом посте питался фруктами и пирогами. Последние три года своей жизни, уступая настоянию врачей, он иногда отказывался совсем от вина или сокращал употребление его. Отсюда возникла репутация воздержанности, прославленной некоторыми путешественниками, посетившими Россию в это время, между прочим Лангом, сопровождавшим царя во время Персидской кампании. Тогда он пил кислые щи, сдобренные английским бальзамом, но не мог устоять против искушения выпивать по несколько стаканчиков водки. Впрочем такие промежутки умеренности были непродолжительны; он быстро возвращался к прежним привычкам, избегая только смешения спиртных напитков и придерживаясь Медока и Кагора. Напоследок, по совету шотландского врача Эрескинса, пользовавшего его от попоек, он остановился на вине «Эрмитаж».[236] Царские конюшни были обставлены несложно. В каретных сараях дворца мы видим две четырехместные кареты для императрицы и уже знакомую нам одноколку для императора — вот и все. Одноколка эта была красного цвета, очень низкая. Зимой ее заменяли маленькие сани. Никогда Петр не ездил в карете, разве только чтобы почтить какого-нибудь знатного гостя, и в таком случае пользовался экипажами Меншикова. У временщика выезд был великолепный. Даже когда он выезжал один, шестерка лошадей в сбруе малинового бархата с золотыми и серебряными украшениями влекла его золоченую карету в форме веера; на дверцах красовался его герб; княжеская корона венчала верхушку; скороходы и лакеи в роскошных ливреях шли впереди, пажи и музыканты следовали позади, одетые в бархатные расшитые золотом ливреи; шесть камер-юнкеров ехали около дверец кареты, и взвод драгун довершал процессию.[237] Петру было совершенно чужда подобная роскошь. Его обычный костюм, когда он не надевал мундира, мало отличался от крестьянского платья. Летом он состоял из кафтана толстого темного сукна Сердюковской фабрики, находившейся под покровительством царя, жилета из тафты, шерстяных чулков, как известно, заштопанных, грубых башмаков на толстых подошвах и очень высоких каблуках, с пряжками стальными или кожаными; на голове — треугольная войлочная или бархатная шляпа. Зимой шляпа заменялась барашковой шапкой, башмаки — мягкими сапогами из оленьей кожи; кафтан делался на меху — соболем на полах, беличьем на спине и в рукавах. Только во время походов царь носил мундир капитана гвардейского Преображенского полка: кафтан зеленого толстого голландского сукна, на подкладке без тафты того же цвета (теперь голубого оттенка), с узким золотым галуном и большими медными пуговицами; жилетка из очень толстой замши. Шляпа из галуна, шпага с медным эфесом без позолоты в черных ножнах, воротник из простой черной кожи. Однако Петр любил белое, тонкое белье, изготовлявшееся в Голландии, и только в этом отношении решился изменить своему пристрастию к простоте, зависевшему отчасти от бережливости, проистекавшей, как можно себе представить, из высших соображений. Когда Екатерина развертывала перед ним великолепное коронационное платье, о котором мы уже упоминали, он, вспылив, гневным движением схватил и потряс расшитую серебром одежду так, что несколько блесток упало на землю. — Посмотри, Катя, — сказал он тогда, — все это выметут, а ведь это почти жалованье одного из моих гренадеров? Голландии не удалось привить Петру своей любви и привычки к чистоте и домашнему порядку. В Берлине в 1718 г. королева приказала вывезти обстановку из дома Монбижу, предназначенного для Петра, и предосторожность не оказалась излишней. Самое жилище пришлось ремонтировать после его отъезда. «Там царило иерусалимское разорение», говорила макграфиня Байрейская. Только в одном отношении инстинктивное отвращение не вяжется с нечистоплотными привычками, в которых близость Востока отражалась на домашней обстановке царя: он не мог выносить насекомых, которыми тогда, — как, увы! и теперь, — слишком часто кишели русские жилища. При виде таракана Петр чуть не падал в обморок. Офицер, к которому он пришел обедать, показал ему таракана, которого он, думая сделать удовольствие гостю, пригвоздил на видном месте. Петр выскочил из-за стола, обрушился на беднягу ударами дубинки и ушел.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar