Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Петр Великий (16)

II Екатерина не сопровождала царя в этом путешествии, и уже один этот факт говорит о важности события. Петр редко разлучался со своей любимой подругой. Все германские дворы видели ее рядом с ним, и он нисколько не заботился о производимом ею там впечатлении. Однако он счел уместным не возобновлять опыта в Париже. Очевидно, он сознавал, что там ему предстоит очутиться среди новых элементов культуры и утонченности жизни, предъявляющих иные требования благопристойности и приличий. В пути не обошлось без недоразумений, Петр прибыл в Дюнкирхен в сопровождении свиты из пятидесяти семи человек. Такая многочисленность гостей явилась для хозяев первым и довольно неприятным затруднением. Царь заявлял о своем намерении путешествовать под строжайшим инкогнито, и расходы по приему были вычислены сообразно этому обстоятельству. Злым роком было суждено, чтобы первые столкновения между министрами августейшего путешественника и де Либуа, камергером королевского дома, высланным ему навстречу, произошли на жалкой почве грошовых интересов! Не согласится ли его царское величество принять определенную сумму на свое содержание во время предполагаемого пребывания во Франции? На это можно отпустить до полутора тысяч ливров в день. Такой способ возмещения расходов по гостеприимству в то время был общеупотребительным относительно иностранных послов, прибывавших в Россию, так что в самом предложении не заключалось ничего особенно странного. Однако Куракин восстал против этого и довел де Либуа до молчания, но также и до отчаяния, потому что кредиты злосчастного агента были ограниченные и в доме его величества он заметил громадное «расхищение». Под предлогом двух или трех блюд, ежедневно подаваемых государю, повар тратил стоимость стола человек на восемь, не только в кушаньях, но и в винах! Либуа старался нагнать экономию, «прекратить ужины». Общее негодование русских вельмож и их слуг! А число их все увеличивалось и доходило теперь до восьмидесяти! К счастью, в Версале одумались, и новые инструкции регента развязали руки представителю Франции. «В расходах не следует стесняться, лишь бы царь остался доволен». Но удовлетворить царя было делом нелегким. Де Либуа обнаружил «в его характере задатки доблести», но «в диком состоянии». «Царь встает рано утром, обедает в десять часов, слегка ужинает, когда хорошо пообедал, и ложится спать в девять часов; но между обедом и ужином поглощает невероятное количество анисовой водки, пива, вина, фруктов и всевозможной еды. У него всегда под рукой два-три блюда, изготовленных его поваром; он встает из-за роскошно сервированного стола, чтобы поесть у себя в комнате; приказывает варить пиво своему человеку, находя отвратительным то, которое подается ему, жалуется на все... Это обжора, ворчун. Вельможи его свиты не менее требовательны, любят все хорошее и знают в том толк», из чего можно заключить, что это уже не дикари. Но заботы о столе были пустяками в сравнении с затруднениями по передвижению. Царь выразил желание доехать до Парижа в четыре дня. Это казалось невозможным при существующей наличности упряжек. Куракин окидывал презрительным взором предоставленные в его распоряжение экипажи, говоря, «что еще никогда не видано, чтобы дворянин путешествовал в катафалке». Он требовал «берлин». Что касается царя, то он вдруг объявил, что не желает мириться ни с каретой, ни с «берлиной». Ему нужна была двуколка вроде тех, что служили в Петербурге. Такой не оказалось ни в Дюнкирхене, ни в Калэ, а когда употреблены были все усилия, чтобы ему угодить, он уже переменил фантазию. Либуа с горечью принужден был сознаться, что этот маленький двор весьма переменчив, неустойчив и весь — от трона до конюшни — легко поддается гневу. «Воля и планы его царского величества меняются ежечасно. Никакой возможности составить заранее программу или какой-либо распорядок». В Калэ, где произошла остановка на несколько дней, государь сделался более обходительным. Он произвел смотр полку, посещал крепость, даже присутствовал на охоте, устроенной в его честь, и настроение его духа становилось таким обаятельным, что Либуа начинал опасаться за добродетель г-жи президентши, на которую возложена была забота по приему гостей. Но вопрос о передвижении снова всплыл и обострился до такой степени, что Либуа уже считал путешествие оконченным. Никому не было известно, сколько времени царь намеревался пробыть в Калэ и предполагал ли вообще продолжать путь. Наступило уже 2 мая, и Либуа получил помощника в лице маркиза де Майи-Нель. В Париже говорили, что этот юный вельможа отправился навстречу русскому государю, не имея на то никаких приказаний, а сослался «на старинную прерогативу своего рода встречать всех иноземных государей, если они въезжают во Францию со стороны Пикардии», и, несмотря на свое полное разорение, ухитрился занять тысячу пистолей для поддержания традиции. Корреспондент герцога Лотарингского, повторяющий эти толки, прибавляет к ним другие черты, где любопытно сказывается представление, распространенное в столице относительно ожидаемого гостя: рассказывали, будто де Майи собирался сесть в карету вместе с царем, а тот выгнал его ударом кулака; будто русский государь отвечал на замечания пощечинами и т. д. В действительности же маркиз исполнял формальное поручение регента, и общественное злословие напрасно изощрялось по поводу молодого человека; тем не менее, его роль оказалась довольно неблагодарной. Прежде всего он явился не вовремя, потому что наступила русская пасха, и приближенные царя не могли маркиза принять, как он того ожидал: все были мертвецки пьяны. «Один государь держался на ногах и находился почти в обычном состоянии, хотя выходил инкогнито в восемь часов вечера, — рассказывает Либуа, — отправляясь пить к своим музыкантам, помещенным в трактире»... Но трактир и компания, окружавшая там Петра, по-видимому, не располагали его к выслушиванию приветствий маркиза. Даже в последующие дни, трезвый, Петр находил француза чересчур изящным. На этот раз он осыпал маркиза не ударами кулака, но насмешками, удивляясь, что тот ежедневно меняет костюм. «Видно, молодой человек никак не может найти портного, который одел бы его вполне по вкусу». Вообще настроение царя снова омрачилось. Наконец он выразил желание пуститься в дальнейший путь, но выбрал новый способ передвижения: выдумал особые носилки, на которые желал поставить кузов старого фаэтона, найденного среди хлама негодных карет, и затем этот паланкин должен быть укреплен на спине лошади. Напрасно старались объяснить царю опасность, грозящую такому странному экипажу, к которому лошади не приучены. «Люди, — пишет по этому поводу де Майи, — обыкновенно руководствуются рассудком, но этот человек, если можно назвать человеком того, в ком нет ничего человеческого, не признает вовсе рассудка. Носилки укрепили насколько возможно лучше; для отъезда не представлялось больше затруднений». В этом отношении де Майи шел дальше Либуа, добавляя: «Я еще не знаю, остановится ли царь на ночлег в Булони и Монтрейле, но и то уже много значит, что он наконец двинулся в путь. Я желал бы от всего сердца, чтобы он прибыл в Париж и даже оттуда уже выехал. Когда Его Величество король его увидит и проведет с ним несколько дней, я убежден, если смею так выразиться, что королю будет приятно от него избавиться. Министры не говорят по-французски, за исключением князя Куракина, которого я сегодня не видал... и нет возможности передать гримасы остальных, представляющих собой действительно что-то необыкновенное». Итак, 4 мая тронулись в путь; царь слез со своих носилок при въезде в город и пересел временно в карету, чтобы миновать город, снова усесться в экипаж собственного изобретения. Ему удобно было оттуда присматриваться к стране, по которой он проезжал. Подобно другому путешественнику, посетившему Францию полвека спустя — Артуру Ионгу, Петр был поражен видом нищеты встречавшегося ему простонародья. Двенадцать лет тому назад Матвеев получил совершенно иное впечатление. Последние годы разорительного царствования успели с тех пор дать себя знать. На ночь остановились в Булони и на следующий день пустились в дальнейший путь с расчетом переночевать в Амьене, но на полдороге царь переменил решение и выразил желание ехать до Бовэ. Подставных лошадей не было приготовлено, и когда ему о том доложили, он ответил бранью. Наскоро предупрежденный городской интендант Бовэ дю Бернаж сделал невозможное, чтобы собрать шестьдесят необходимых лошадей. С согласия епископа были приготовлены в епископском доме ужин, концерт, иллюминация и фейерверк. Интендант украсил дворец вензелями царя, а его спальню портретами, вероятно не особенно схожими, московских великих князей, его предков. Вдруг разнеслась весть, что в карете заботливого интенданта царь быстро промчался через город, затем пересел в свой паланкин и остановился на расстоянии четверти мили в убогом трактире, где истратил всего восемнадцать франков на обед свой и всей свиты в количестве около тридцати человек, вытащив из собственного кармана салфетку и расстелив ее вместо скатерти. Бедняга дю Бернаж принужден был устроить импровизированный бал, который его супруга дала во дворце епископа и где утешались в отсутствии царя мыслью, что приготовления, сделанные для его приема, не пропали даром. Наконец 10 мая, вечером, царь совершил свой въезд в Париж в сопровождении трехсот конных гренадер. Ему предложили апартаменты королевы-матери в Лувре. Он выразил свое согласие, и до последней минуты там ожидали его. Койпелю было поручено освежить картины и позолоту. Приготовили, сообщает Сержант, «прекрасную постель, заказанную г-жой Ментенон для короля, самую богатую и великолепную вещь на свете». В большой зале дворца накрыт был роскошный стол на шестьдесят приборов. В то же время, так как Лувр показался все-таки слишком тесным, чтобы поместить всю свиту государя, сочли уместным отвести еще... залу заседаний Французской Академии! Предупрежденное 5 мая запиской герцога д’Актен, смотрителя королевских зданий, славное общество поблагодарило его «за любезность» и поспешило перейти в соседнюю залу Академии надписей, где и оставалось до 24-го. На всякий случай, по совету графа Толстого, опередившего прибытие своего государя в столицу, озаботились устройством второго помещения, менее роскошного, в отеле «Ледигиер». Выстроенный Себастьяном Замет, затем купленный у наследников знаменитого финансиста, Франсуа де Бонна, герцогом де Ледигиер, этот красивый дом на улице Серизэ принадлежал в то время маршалу де Виллеруа, проживавшему в Тюильри и согласившемуся его уступить. В отеле также были сделаны большие приготовления, употреблены в дело принадлежащие государству ковры. Кроме того, были сняты все дома по улице для добавочных помещений. Точно желая нарушить всякие предположения, Петр по прибытии отправился в Лувр, вошел в залу, где был приготовлен ужин, бросил рассеянный взгляд на великолепие, для него предназначенное, спросил кусок хлеба и редиски, отведал шесть сортов вина, выпил два стакана пива, приказал потушить свечи, изобилие которых оскорбляло его склонность к бережливости, и ушел. Свой выбор он остановил на отеле «Ледигиер». И там он нашел предназначенные для него апартаменты чересчур великолепными, а главное, обширными, и приказал расставить для себя походную кровать в гардеробной. Новые злоключения ожидали тех, кто был призван замещать теперь Либуа и Майи при особе государя. Сен-Симон говорит, что указал регенту для исполнения этой обязанности маршала де Тессе, «как человека, ничем не занятого, хорошо знающего язык и обычаи света, привыкшего к иностранцам благодаря общениям с ними во время своих путешествий... Дело вполне в его духе». Однако симпатии царя сразу остановились на помощнике, данном маршалу, графе де Вертоне, метрдотеле короля, «малом свободомыслящем, человеке известного круга, любящем широко пожить». Царь причинил немало забот и хлопот обоим. Прежде всего, на целых три дня он устроил для себя добровольное заключение в отеле. Легко себе представить его любопытство перед лишь мельком виденными чудесами новой столицы, нетерпение человека, так необычайно подвижного и не любящего терять время зря. Он себя принуждал, насиловал; он хотел дождаться посещения короля. Такой претензии никто не предвидел. Все привыкли его видеть более обходительным, или, вернее, нетребовательным, относящимся беззаботно к вопросам этикета. В Берлине в 1712 году он прямо отправился в замок и застал короля еще в постели. В Копенгагене в 1716 году он силой ворвался к Фридриху IV сквозь двойной ряд царедворцев, преграждавших ему дорогу ввиду раннего часа, выбранного им для такого вторжения. Но в обеих столицах все его манеры соответствовали первому появлению — были просты, свободны и часто довольно неприличны. Очевидно, он усвоил себе мысль о глубокой разнице между этими дворами, часто им посещаемыми, и тем, куда он явился теперь, и здесь держался совершенно иначе: очень осторожно, подозрительно, строго и неуклонно придерживаясь этикета, законы которого сам предписывал в иных местах. На следующий день по его прибытии к нему явился с визитом регент. «Царь сделал несколько шагов навстречу посетителю, поцеловал его с важным видом превосходства, — говорит Сен-Симон, — указал ему на дверь кабинета, прошел туда первый без дальнейших любезностей и сел» Свидание продолжалось час; Куракин исполнял обязанности переводчика; происходило оно в субботу, и только в понедельник было принято решение удовлетворить требования его царского величества и прислать к нему маленького короля. На этот раз Петр вышел на двор, встретил царственного ребенка у дверец доставившей его кареты и пошел рядом с ним, по левую руку, до своей комнаты, где были приготовлены два одинаковых кресла, и правое предназначалось для короля. Произошел обмен приветствий в течение четверти часа, все при посредстве Куракина; затем король удалился, и тогда резким движением, забывая этикет и возвращаясь к природной простоте, царь схватил ребенка, поднял его своими сильными руками и поцеловал. Если верить Сен-Симону, «король нисколько не испугался и вел себя прекрасно». Петр писал, в свою очередь, жене: «Объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний каралище, который пальца на два более Луки нашего (любимого карлика), дитя зело изрядная образом и станом, по возрасту своему довольно разумен, которому седмь лет» Визит был отдан на следующий день с тем же церемониалом, заранее тщательно оговоренным и установленным. И вот царь был на свободе. Он широко ей воспользовался: сейчас же отправился осматривать город в качестве простого туриста и в самом простом наряде — «одетый, — сообщает Бюва, — в сюртук из серого довольно толстого баракана, совершенно гладкого, с жилеткой из серой шерстяной материи с брильянтовыми пуговицами, без галстука, без манжет, без кружев у обшлагов рубашки. Кроме того, на нем — темный парик по испанской моде, который он приказал сзади подрезать, потому что парик показался ему слишком длинным. Он не велел пудрить его... Маленький воротник на сюртуке, как у путешественника, и… портупея, отделанная серебряным позументом, поверх сюртука, на котором висит кинжал, по восточному обычаю». После отъезда государя костюм этот на некоторое время сделался модным под названием «одежды царя» или «дикаря». Петр посещал общественные учреждения и ходил по лавкам, иногда поражая тех, кому приходилось с ним сталкиваться простотой своего обращения не исключающего величавости, резкостью движений, ненасытной любознательностью ума, подозрительностью, полной бесцеремонностью и крайней невежливостью. Часто он уходил, никого не предупредив, садился в первую попавшуюся карету и отправлялся куда вздумается. Таким образом он однажды уехал в Булонский лес в экипаже г-жи де Матиньон, подъехавшей к отелю «Ледигиер», чтобы «поглазеть», по выражению Сен-Симона, и вынужденной возвратиться домой пешком. Бедный де Тессе проводил время в погоне за государем, не зная, где его искать. 14 мая царь отправился в оперу, где регент предоставил в его распоряжение ложу. Во время представления он спросил пива и находил вполне естественным, что регент прислуживал ему сам, стоя с подносом в руках. Не торопясь осушил он бокал, окончив, попросил салфетку и принял ее «с любезной улыбкой и легким кивком головы». Публика, по сообщению Сен-Симона, была немало удивлена зрелищем. На следующий день, сев в наемную карету, царь отправился осматривать мастерские, посетил фабрику гобеленов, закидывал рабочих вопросами и, уезжая, подарил им один экю. В зверинце 19 мая он дал двадцать пять копеек фонтанщику; в Медоне наградил лакея бумажным экю, служившим ему, по уверению Бюва, для надобности интимной и нечистоплотной. Он рассчитывался наличными с купцами, толпившимися в отеле «Ледигиер», но сильно торговался и, переделав, как выше сказано, великолепный парик — произведение искусства первого парижского парикмахера, дал семь ливров десять су вместо стоимости, по крайней, мере, в двадцать пять экю. «Он нисколько не считался ни с титулами, ни с чьим-либо старшинством, не больше церемонился с принцами и принцессами крови, чем с первыми царедворцами, и не делал между ними никакого различия», — говорит тот же Сен-Симон. Когда принцы отказывались сделать ему визит, не имея уверенности, что он ответит той же вежливостью принцессам, он велел им передать, чтобы они не трудились к нему являться. Герцогини Беррийская и Орлеанская послали ему приветствия через своих шталмейстеров. Он согласился посетить их в Люксембурге и Пале-Рояле, но везде «держался с чувством превосходства». Остальные принцессы видели его только издали «зрительницами», а из принцев ему представлен был лишь принц Тулузский, и то в качестве обер-егермейстера в Фонтенбло, где на него возложен был прием. Герцог дю Мен во главе швейцарцев и принц Субиз во главе жандармов принимали участие на параде, на который был приглашен царь и где три тысячи карет, переполненных «зрителями и зрительницами», окружали плац; но Петр не выказал относительно принцев никакой учтивости так же, как и относительно присутствовавших офицеров. 21 мая он отправился в Гран-Берси, к Пажо д’Онсанбрэ, директору почты, провел там целый день, рассматривая любопытные коллекции в сопровождении знаменитого отца Себастьяна, действительное имя которого было Жан Трюше, выдающегося физика и механика. Петр обращался с ученым кармелитским монахом с величайшей предупредительностью, но герцогиня де Роган, находившаяся в своем доме в Пти-Берси и пожелавшая посмотреть на высокого посетителя, возвратилась в слезах и жаловалась мужу, что царь не оказал ей никакой учтивости. — А какой же учтивости могли вы ожидать от такого животного? — спросил герцог настолько громко, что его слова слышал один из русских вельмож, случайно понимавший по-французски. Русский остановил герцога довольно энергичным образом. Сен-Симон видел государя у герцога д’Антен и на досуге рассмотрел его, получив разрешение не представляться. Он нашел, что царь довольно разговорчив и повсюду чувствует себя хозяином. Сен-Симон заметил также нервный тик, иногда передергивавший лицо и изменявший его выражение. Де Тессе ему сказал, что такое подергиванье повторяется по несколько раз ежедневно. Герцогиня д’Антен и ее дочери были также представлены, но царь «гордо прошел мимо, только слегка кивнув головой». Портрет царицы, весьма схожий, раздобытый герцогом д’Антен и повешенный над камином, по-видимому, доставил Петру большое удовольствие. Он по этому поводу наговорил много любезностей, и вообще его недостаток вежливости зависел от робости и застенчивости, потому что постепенно в нем этот недостаток сгладился; к концу своего пребывания, переходя из дома в дом, принимая все приглашения, царь научился прекрасно держать себя даже с дамами. В Сен-Уэне, у герцога де Трем, где оказалось большое количество «прелестных зрительниц», он забыл свою «гордость» и старался быть учтивым. Ему назвали одну из присутствовавших, маркизу де Бэтен, дочь хозяина, и он просил ее занять место за столом рядом с собой. Париж сделал свое дело. Петр был вполне приличен, что бы ни говорили, если и не чересчур любезен в Сен-Сире с г-жой де Ментенон, Известен рассказ Сен-Симона, повторенный бесчисленное число раз, ставший классическим: неожиданное вторжение в комнату, молчаливый и грубый осмотр. В биографии, добавленной к изданию писем г-жи де Ментенон, опубликованных Сантро де Марси, Оже подтверждает эти подробности и даже говорит, что любопытство и непочтительность царя распространились и на племянницу бывшей супруги великого короля: «Увидав однажды г-жу де Кайлюс в обществе и узнав, кто она такая, он подошел прямо к ней, взял ее за руку и стал пристально осматривать». Легенды самые невероятные не могут поразить историка; удивительно лишь то, что Оже не читал следующего письма г-жи де Ментенон, включенного в его сборник: «В эту минуту, — письмо адресовано г-же де Кайлюс, — входит г. Габриель и говорит, что г. Беллагард просит мне передать о его желании привезти сюда после обеда, если я найду это возможным, царя. Я не решилась дать отрицательного ответа и буду ожидать его в постели. Больше мне ничего не сказали. Не знаю, следует ли его принять церемониально, хочет ли он видеть дом, девиц, пойдет ли на хоры; предоставляю все на волю случая... Царь прибыл в семь часов вечера, сел у изголовья моей кровати, спросил у меня, не больна ли я. Я отвечала, что да. Он спросил, в чем заключается моя болезнь. Я отвечала: «В глубокой старости при довольно слабом здоровье». Он не знал, что еще сказать, а его переводчик, по-видимому, плохо меня слышал. Посещение царя было весьма короткое. Он еще в доме, но мне неизвестно где. Он приказал раскрыть полог постели, чтобы меня увидеть. Можете себе представить, насколько он остался доволен». 11 июня, когда состоялось свидание, после месячного пребывания в Париже, Петр не был уже человеком, способным на неприличие, которое ему безосновательно приписывали в данном случае. Без сомнения, он чувствовал себя еще лучше за пределами изысканности и церемоний двора и гостиной. Вполне хорошо в Доме инвалидов, где обращался с хозяевами по-товарищески, пробуя их суп, и запросто обласкав их; на Монетном дворе, где при нем вычеканили медаль в память его пребывания во Франции; в королевской типографии, в колледже четырех наций, в Сорбонне, где воспользовались его присутствием, чтобы поднять вопрос о соединении церквей; в обсерватории, у географа Делиля, у английского окулиста Вульгауса, пригласившего его присутствовать при операции снятия катаракты. Он являлся посетителем немного нервным и страшно любопытным, но быстро схватывающим, жаждущим знаний и в достаточной степени обходительным. Сорбоннским докторам он ответил вежливо и скромно, что недостаточно осведомлен в затронутом ими вопросе, что с него достаточно забот по управлению государством и окончанию войны со Швецией, но что он будет счастлив, если они войдут по этому поводу в переписку с епископами его церкви. Он благосклонно принял записку, врученную ими позднее и вызвавшую три года спустя довольно любопытный ответ русского духовенства. Начинаясь панегириком Сорбонне, этот ответ заканчивается признанием собственного бессилия: «Лишенная главы с уничтожением патриаршества — реформой Петра — русская церковь не в состоянии принимать участия в обсуждении вопроса». Искусства менее интересовали государя, а хранившиеся в Лувре королевские драгоценности, стоимость которых исчислялась в тридцать миллионов, вызвали у него гримасу: он находил деньги выброшенными зря. Маршал де Виллеруа, показывавший ему эту выставку, предлагал затем пойти взглянуть на «величайшее сокровище Франции», и Петр с трудом понял, что речь идет о маленьком короле. Петр посетил Институт только 19 июня, накануне своего отъезда. Французская Академия не была о том предупреждена — что, однако, следовало бы сделать! — и царя встретили всего два-три из ее членов, оказавшихся налицо. Они провели его в залу заседаний, чуть не обратившуюся в спальню для его офицеров, объяснили порядок своих работ, остановили его внимание на портрете короля... и все. Лучший прием ожидал Петра в Академии наук, при большей наличности членов, о чем позаботился, кажется, отчасти сам государь. Достопримечательности словаря представляли для него лишь посредственный интерес. В Академии наук он рассматривал машину для подъема воды ла Файе, Древо Марса Лемери, Домкрат Далесса, карету ле Камюза и благодарил общество за прием письмом, написанным по-русски. В тот же день он присутствовал в закрытой ложе на торжественном заседании парламента, причем все были в красных мантиях, и присутствие царя помешало герцогу дю Мен и графу Тулузскому настоять на принятии их возражений против решений комиссаров регентства, посягавших на их права. Все вместе составляло программу не особенно разнообразную, даже почти скучную, и, добросовестно ее исполняя, Петр не упускал ни одной подробности, стараясь из всего извлечь возможную пользу, закидывая вопросами и испещряя заметками свою записную книжку, которую открывал ежеминутно и безо всяких стеснений, где бы ни находился — в Лувре, в церкви или на улице. Проделывая все это, Петр не отказывался, однако, ни от развлечений, ни от сумасбродств, ни от излишеств привычного ему разгула. В этом заключалась некрасивая сторона его пребывания в Париже. В Трианоне он удивил окружающих французов только тем, что, забавляясь, залил водой фонтанов весь парк. Но в Марли он не ограничился проказами, недостойными государя. «Это место он избрал, — рассказывает один современник,— чтобы запереться со взятой им тут же любовницей, которой он доказал свою удаль в апартаментах г-жи де Ментенон». Затем он отослал ее, подарив ей два экю, и хвастался герцогу Орлеанскому своим похождением в выражениях, которые современник решается привести только по-латыни: «Dixit ei se salutavisse quemdam meretricem decies nocte in una, et, huic datis pro tanto labore tantum duobus nummis, tunc illam exctamarisse: Sane, Domine, ut vir magnifice, sed parcissime ut imperator mecum egisti». Слух об оргиях, свидетелями которых он делал королевские дворцы, достиг г-жи де Ментенон в ее глубоком уединении. Она сообщала о том племяннице: «Мне передают, что царь повсюду таскает за собой публичную женщину, к великому скандалу Версаля, Трианона и Марли». Пришлось вызывать парижских докторов в Трианон. В Фонтенбло царь принимал мало участия в охоте, но поужинал настолько плотно, что на обратном пути герцог д’Антен счел более благоразумным отказаться от его общества и пересесть в другую карету. И он оказался прав, «потому что, — передает Сен-Симон, — царь оставил в своей карете следы того, что слишком много съел и выпил». В Пти-Бур, где он остановился для ночлега, пришлось позвать двух женщин из деревни для очистки помещения, которое он занимал. Общественное мнение, на котором подобные случаи, без сомнения, отразились, преувеличенные молвой, после отъезда государя осталось неопределенным, но скорее неблагоприятным. «Помню, — пишет Вольтер в одном из своих писем, — как кардинал Дюбуа говорил мне, что царь был просто чудаком, рожденным, чтобы быть боцманом на голландском корабле». Это почти буквально мнение, высказанное Бёрнетом двадцать лет до того, во время пребывания царя в Лондоне. Обыкновенно столь определенно выражающий свое отрицание или одобрение, сам Сен-Симон на этот раз колеблется. Автор «Мемуаров» противоречит автору «Дополнений» к журналу Данжо. Более непосредственный тон «Мемуаров» кажется также более искренним и не клонящимся к похвале, и даже в «Дополнениях», где чувствуются условность и принужденность, упоминается о «непристойных оргиях» и указывается также на «неизгладившуюся печать прежнего варварства». Расставаясь с королем, Петр принял от него лишь два великолепных гобелена. Опять-таки по соображениям этикета он отказался от «прекрасной бриллиантовой шпаги» и совершенно неожиданно изменил привычкам скупости, содействовавшим в значительной степени недоброжелательному мнению о нем столицы. Мы читаем в письме Sergent: «Царь, которого упрекали во время пребывания здесь в недостатке щедрости, блестящим образом проявил, свое великодушие в день отъезда, пожертвовав 50000 ливров для раздачи мундкохам, служившим ему со дня его приезда во Францию, 30000 охране, 30000 ливров для раздачи королевским фабрикам и заводам, которые он посещал. Королю он подарил свой портрет, украшенный бриллиантами; также маршалу де Тессе, герцогу д’Антен, маршалу д’Эстре, г-ну де Ливри и еще один, стоимостью в 6000 ливров, сопровождавшему его метрдотелю короля. Также он роздал много золотых и серебряных медалей в память важнейших событий своей жизни и своих битв». Вообще Петр по-царски расплатился по своему счету, проявив лишний раз странность своего ума и характера. Скудные «на чаи», раздаваемые им во время его пребывания, исходили от частного человека, каким он себя считал, хотя забывал иногда про свое инкогнито. Государь расплачивался при отъезде. Париж, как мы видели, не принимал всерьез его инкогнито и оказывал ему царский прием с начала и до конца. На обратном пути в Спа, где ожидала его Екатерина, так же поступала провинция, соперничая со столицей в торжественности гостеприимства. В Реймсе, где Петр остановился всего на несколько часов и интересовался только знаменитой славянской книгой «Евангелие», городское управление истратило 455 ливров 13 соль на банкет. Городу Шарлевиллю стало 4327 ливров приютить у себя государя на ночь. Судно, богато разукрашенное, расцвеченное флагами цветов царя, ожидало его на Маасе, чтобы доставить в Льеж, и туда же был отправлен большой запас провизии: 170 фунтов мяса по 5 соль, 1 косуля, 35 цыплят и кур, 6 откормленных индеек по 30 соль, 83 фунта майнцской ветчины по 10 соль, 200 раков, 200 яиц по 30 соль за сотню, 1 лосось в 15 фунтов по 25 соль, 2 крупные черепахи, 3 бочонка пива. Регент проявил такую любезность, что заказал два портрета государя кисти Риго и Наттье. Остается лишь обследовать практические результаты этого первого и последнего появления победителя при Полтаве среди близившегося к закату блеска французской монархии. III Две главные причины противодействовали союзу политическому и торговому, для заключения которого Петр прибыл в Париж: договор о субсидии (150000 талеров в треть), подписанный в апреле 1715 года и связывавший Францию со Швецией до 1718 года, и личные связи регента с королем Англии. Правда, переговоры начались сейчас же после прибытия царя; но маршал де Тессе, на которого возложено было их ведение совместно с маршалом д’Юксель, сейчас же понял, что они представлялись в воззрениях его правительства простой «вольтижировкой», предназначенной забавлять государя вплоть до его отъезда, заставляя в то же время держаться настороже Англию и тем обеспечивая ее дружбу, беспокоя Швецию и тем смягчая ее политику. Напрасно Петр шел навстречу с большой решительностью и полной искренностью, откровенно предлагая заменить собой Швецию в системе союзов, до сих пор обеспечивавшей европейское равновесие. Подобно ей, он брал на себя за известную субсидию «диверсии». Все это прекрасно, но предстояло столковаться о размерах, и целые недели тянулся спор относительно этого предварительного пункта. Когда он был исчерпан, выступила Пруссия, выказывая желание через посредство своего посла барона фон Книпгаузена принять участие в договоре. Отлично, ей будет предоставлена гарантия Франции и России относительно обладания Штеттином; но приходилось изменить редакцию договора, ранее заключенного. Петр снова торопил своих уполномоченных и секретарей, а регент ему не препятствовал: он получил из Берлина сведения, позволявшие ему не тревожиться о последствиях такой траты чернил. Когда все вопросы били уже улажены и остановка была только за подписями, труды оказались потраченными совершенно напрасно: у Книпгаузена не было полномочий! И царю пришлось уехать с пустыми руками. Регент позабавился над русским государем; но де Тессе испытывал некоторое беспокойство относительно более отдаленных последствий таких обманутых ожиданий. Не увидит ли себя оскорбленный и разочарованный царь вынужденным броситься в объятия императора или вступить в непосредственные переговоры со Швецией? Но нет! Его удерживала Пруссия — единственная его опора в Германии. И благодаря настойчивым требованиям царя в течение следующего месяца в Амстердаме собрался конгресс для продолжения переговоров. Регент согласился на это, но непоколебимый в своем решении не относиться к делу серьезно, он только изменил тактику; теперь у Книпгаузена имелись полномочия, но Франция возбудила другие требования. Когда благодаря неустанным хлопотам царя 2 сентября удалось создать новый договор с секретными пунктами, как и подобает дипломатическому акту, над которым трудились представители трех могущественных держав, им достигалось только соглашение о надежде — о платоническом «desideratum». Главные пункты признавали посредничество короля в заключении Северного мира, но ставя и его в зависимость от окончательного разрыва обязательств, связывавших в это время всехристианнейшего короля со Швецией; а секретные пункты обусловливали оборонительный союз на основании трактатов Баденского и Утрехтского, но откладывали до дальнейших переговоров определение взаимных обязательств, проистекавших отсюда для союзников. Франция обещала не возобновлять по истечении срока своего договора о субсидиях со Швецией, но это обещание было только устное, и так как уполномоченный короля усиленно настаивал, чтобы оно таким и оставалось, то Петр ему не доверял и оказался прав. В общем, ничего не было сделано, и даже не было положено начала установлению правильных дипломатических сношений между обоими государствами. С той и с другой стороны неудача зависела от выбора лиц, предназначенных для этой цели. Петр выражал желание видеть в Петербурге в качестве французского посланника г-на де Вертон, понравившегося ему складом ума и характера; де Вертон получил назначение и нужные указания. Он приготовлялся к отъезду, когда его арестовали; кредиторы заключили его в тюрьму. Представительство на берегах Невы было поручено де ла Ви, которому нечем было заплатить за отправку писем! А представителем России в Париже являлся теперь барон Шлейниц, которому тоже предстояло пережить тяжкие испытания. Вообще недейственность договора 2 сентября скоро стала для всех очевидной. В следующем. 1718 году, когда Шлейниц затеял переговоры с Селламарэ, Франция вошла вместе с Англией, императором и Голландией в четверной союз против Испании; и четыре державы обещали друг другу взаимную помощь до окончания Северной войны. В Берлине французский посол граф де Ротамбур работал над заключением союза между Пруссией и Англией, последствием чего должен был быть самостоятельный мир между Пруссией и Швецией благодаря уступке Штеттина. Наконец, в Стокгольме Кампредон спокойно приступил к обсуждению вопроса о возобновлении договора 1715 года. Таким образом, Россия и Франция, очевидно, оказались в противных лагерях. Правда, с той и с другой стороны отказывались от мысли признать положение началом открытых враждебных действий. Обращались друг с другом вежливо, даже обменивались любезностями. Петр думал о Константинополе, где посол императора предлагал Порте союз против России, а регент, помышляя, со своей стороны, о возможности осуществления планов Гёрца помимо Франции, позволил де Бонаку, который пользовался большим значением в глазах Порты, оказать содействие Дашкову. Царь просил короля быть крестным отцом его дочери Натальи, а регент отвечал на эту любезность уверением, данным Шлейницу, что Кампредону будет выражено неудовольствие, Раскрытие заговора Селламарэ, обнаружение переписки Шлейница в бумагах предприимчивого посла снова обдало эти отношения как ушатом холодной воды. Регент выражал тем более склонность возмущаться таким действительно оскорбительным соучастием со стороны русского посланника, что уже нечего было опасаться замыслов Гёрца. Палач положил им конец. Однако мир, вскоре заключенный с Испанией, и дружелюбное настроение царя постепенно привели дело к прежнему положению. Петр упорно стремился выйти из своего одиночества, и в январе 1720 года Шлейниц снова осаждал регента просьбами о посредничестве Франции. Он требовал теперь только письменного заявления, подтверждающего, что у короля не имеется никаких обязательств, не совместимых с беспристрастностью, желательной со стороны посредника. Но герцог Орлеанский обнаружил большое высокомерие: «Ведь он заявил, что Кампредону будет выражено неудовольствие, разве его слово не значит более всяких письменных обязательств?» И царь наконец уступил. Он сделал уступки во всех пунктах, соглашаясь даже на присоединение Англии к посредничеству Франции, хотя, с этой стороны, затаил в сердце кровную обиду. Такая податливость и предвзятая уступчивость имели еще иное, тайное основание, руководившее политикой государя в течение его дальнейших переговоров с регентом и Францией. В июле 1719 года бедняга де ла Ви героически черпал в своем дырявом кошельке средства для отправки депеши с целью немедленного уведомления Парижа о сенсационной новости: царь забрал в голову мысль выдать замуж за короля свою младшую дочь. «Очень красивую и прекрасно сложенную, которая могла бы считаться полной красавицей, если бы не чересчур огненный цвет волос». Дело шло о цесаревне Елизавете. Сначала Петр остановил для нее свой выбор на внуке короля английского. Потерпев в этом направлении неудачу, он, со своей обычной быстротой и страстностью, ухватился за мысль союза с Францией. Но его дипломатия снова потерпела крушение на берегах Сены: регент обвинил Шлейница, едва выпутавшегося из затруднительного положения, в которое его поставили связи с Селламарэ, в выдаче тайны переговоров, в которых он принимал участие. С ним больше не желали иметь дела. Его отзывали, но он не мог уехать: подобно Вертону, его не пускали кредиторы, и, рискнув всем своим состоянием в спекуляциях Ло, он скоро дошел до последних пределов нищеты. Петру приходилось ограничиваться услугами ла Ви. И сообщения бедного торгового агента встретили в Версале довольно холодный прием. Прежде всего царю необходимо было заключить мир со Швецией. Царь желал этого всеми силами; он принял содействие Кампредона, путешествовавшего весной 1721 года между Стокгольмом и Петербургом. Но когда искусный дипломат довел свою умиротворительную миссию до благополучного конца, употребив для этого все свои ухищрения, вплоть до целования руки царя и обещания червонцев, возвещенного на ухо его министрам, и Ништадтский мир был наконец подписан, Дюбуа, теперешний руководитель французской политики, выставил новое требование: прежде чем перейти к дальнейшему обсуждению вопроса, Франция требовала признания Россией ее посредничества для примирения с Англией. Дело это весьма интересовало регента и его министра. От личных переговоров по этому поводу не отказывались, но у царя, в свою очередь, имелась другая тема для обсуждения, приступить к которой он горел желанием, не зная, каким образом за нее взяться. Легко догадаться, какая именно это была тема. Его планы тем временем изменились. Долгорукому, заменившему Шлейница в Париже, было сказано, что король обручен с испанской принцессой. Что же делать; но Франция достаточно богата принцами, чтобы для цесаревны, во всяком случае, нашлась там подходящая партия. В ноябре 1721 года изобретательный Толстой придумал наконец способ для начала разговора. Со смущенным видом он показывал Кампредону номер «Голландской газеты», где сообщалось о назначении маркиза де Бельиля чрезвычайным посланником в Петербург с поручением просить там руки старшей дочери царя для герцога Шартрского. Кампредон был достаточно сведущ в своем искусстве, чтобы не ошибиться относительно значения этого ложного известия, таким образом сообщенного; но некоторое время его смущала обширность комбинаций, связанных в мыслях царя с этих новым проектом. Россия предлагала «в случае положительном» гарантировать отказ короля испанского от короны Франции в пользу регента; Франция, со своей стороны, гарантировала престолонаследие в России будущей герцогине Шартрской, а пока избрание герцога Шартрского королем польским... Все это — и еще многое другое — заключалось в записке, составленной в январе 1722 года, и так как для вручения ее версальскому кабинету слишком официальное вмешательство Долгорукого казалось неудобным, то прибегли к помощи злосчастного Шлейница, выкупленного ради такого обстоятельства из заключения ценой нескольких тысяч рублей. Кампредону, в свою очередь, было поручено передать эти предложения и сообщения и просить соответствующих инструкций для ответа. Инструкции не получались; но, по нашему мнению, напрасно ставили в вину Дюбуа молчание, которое он хранил долгие месяцы; толковали о конфликте, возникшем по этому поводу между кардиналом и его представителем при русском дворе. Последний был в отчаянии от задержки, губительной для успеха его переговоров и интересов его родины, а первый был поглощен личными заботами, заставлявшими его безразлично относиться ко всему остальному. Инциденту был придан драматический характер с живописными подробностями: «пятнадцать курьеров», скачущих один за другим из Петербурга в Париж и напрасно ожидающих своей обратной отсылки в передних Версаля; доблестный Кампредон, запершийся у себя дома и сказавшийся больным; наконец, де Бонак в Константинополе, по собственной инициативе вмешивающийся в несогласия между Россией и Турцией и спасающий таким образом гибнувшее будущее неоцененного союза. История, как наука, во Франции находится в вековом раздоре с правительством регентства, и, может быть, неудобно вмешиваться в эту распрю писателю-иностранцу с возражением историкам — хозяевам положения. Но да будет ему разрешено только указать факт. Кампредон не отсылал пятнадцати курьеров кардиналу Дюбуа: ему бы ни в коем случае этого не разрешили. Путешествие курьера из Петербурга в Версаль составляло в то время расход от пяти до шести тысяч ливров, а в данную минуту французский дипломат, не получавши целый год жалованья, запершись дома, преследовал главным образом цели экономии. Для обслуживания чрезвычайных депеш между обеими столицами за все время его миссии он пользовался «единственной парой курьеров», путешествовавших вместе для большей безопасности. Маркизу де Бонак тоже не пришлось руководиться исключительно своим патриотизмом и проницательностью, чтобы исправить в Константинополе личным вмешательством промахи французской дипломатии на берегах Невы: он, в общем, лишь повиновался инструкциям, весьма точным, уже давнишним, но постоянно возобновлявшимся вплоть до января 1723 года. Наконец, послав Кампредону в конце 1723 года приказания, призывавшие внешнюю политику Франции на путь новый, чреватый трудностями, кардинал не мог быть в 1724 году, как его обвиняли, «всецело поглощенным заботами внутреннего управления и личного положения, вплоть до оставления своего агента почти в течение целого года без новых инструкций: в 1724 году кардинала Дюбуа уже не было в живых! Действительно, кардинал оставлял без ответа ровно в течение шести месяцев депеши Кампредона, записки барона Шлейница и князя Долгорукого. Но это долгое молчание не последовало, как себе представляли, за отсылкой первых инструкций, касавшихся дипломатических предложений со стороны царя, столь исключительного характера, дошедших до кардинала в это время различными путями, оно предшествовало этой отправке и в данную минуту было совершенно обоснованно. Инцидент происходил между весной и осенью 1722 года. Заключив мир со Швецией, Петр внезапно изменил свой взгляд на союз с Францией. До сих пор он видел в нем лишь средство к прекращению войны; теперь он превратил его в основание целого политического здания, включавшего в себя на двух разных концах Европы Польшу и Испанию. И царь пожелал увенчать это здание семейным торжеством, обольстительным замужеством. В сущности, вся постройка затевалась лишь для такого венца. Затем, забросив эту удочку, Петр покинул свою столицу, отправляясь в поход, довольно рискованный и с неопределенным исходом. Он начал Персидскую кампанию. Отсутствие его длилось полгода. Столько же времени продолжалось и молчание Дюбуа. Нам кажется, что при существующих обстоятельствах Дюбуа избрал благую честь, и можно добавить, что подобное мнение разделял сам Кампредон. Он также не посылал несуществовавших курьеров, не горел нетерпением, жаждая разве только присылки денег; но от этого страдала лишь его заведомая склонность к расточительности и пышности. В октябре 1722 года в Версале были одновременно получены известия об относительных успехах Персидского похода, возможности нового конфликта между Россией и Турцией и об отправке в Вену Ягужинского, как предполагали, с важным поручением. Дюбуа немедленно решил, что настал час для возобновления переговоров, и насколько бы его мысли ни были заняты исходом борьбы его с Виллеруа, в то время разразившейся над правительством регентства, «он не опоздал». Выехав из Версаля 25 октября 1722 года, два единственных существовавших курьера, Массин и Пюилоран, прибыли в Москву 5 декабря, еще До отъезда Ягужинского. Зная, что они уже находятся в пути, Кампредон, не дожидаясь их прибытия, шутливым образом постарался узнать от Ягужинского истину. Русский дипломат только что разошелся с женой, заставив ее постричься в монастырь. «Не собираетесь ли вы Вену, чтобы заключить там новый союз?» — «Приятнее было бы заключить его в Париже, — отвечал в том же тоне Ягужинский, — но вы заставили нас слишком долго ждать». — «Так подождите еще несколько дней». И Массин с Пюилораном привезли все, чего мог желать французский посол: точные указания, подобные тем, какие давались Бонаку, деньги для поправки обстоятельств посла и еще деньги для предстоявших раздач. Присылка была вполне достаточной, а приказания, в общем, довольно благоразумными. В Версале не хотели смешивать двух дел: франко-русский союз было одно, а брак герцога Шартрского с цесаревной — другое. Первый основывался на вопросе субсидий, уплачиваемых Францией, и услуг, оказываемых Россией: «Во Франции согласны уплачивать четыреста тысяч экю ежегодно; согласна ли дать Россия положительное обещание выставить армию в случае войны с Германией?» Второй вопрос зависел от условия: если приданое Елизаветы заключается в короне польской, то следует «позаботиться об осуществлении такого обещания». Что касается побочных условий, то затруднений не предвиделось. Даже выражалось согласие на признание императорского титула, недавно принятого царем, но, очевидно, за известное вознаграждение, и немалое. По-видимому, переговоры вступили на надежный путь. Почему они не привели к желательному концу? Каким образом возникла новая задержка, довольно значительная? Надо сознаться, что кардинал тут ни при чем. Сначала затруднения происходили вследствие организации русского правительства и уже указанных нами приемов его дипломатии. Эта дипломатия действовала точно в потемках и двигалась только ощупью. Всякая беседа обставлялась излишком предосторожностей, страшно тормозивших ход дела. Министры беспокойные, всегда настороже, неприступные у себя в кабинетах. Для разговоров с ними украдкой приходилось соглашаться на свидания даже в остерии «Четырех фрегатов», излюбленном месте сборища матросов. Царь, недоверчивый, подозрительный, изыскивал предлоги, чтобы пригласить к себе для беседы иностранного дипломата и таким образом замаскировать действительный повод свидания. Так, в феврале 1723 года он воспользовался извещением о смерти madame, которое поручено было передать Кампредону, чтобы позвать последнего к себе в Преображенское и там, при тщательно запертых дверях, с помощью Екатерины, служившей переводчицей, откровенно поговорить о делах. И тут обнаружилось полное разногласие. Руководясь инструкциями, не изменившимися и не подлежавшими изменению даже после смерти Дюбуа, кончины самого регента и перехода дел в руки герцога Бурбонского, Кампредон строго придерживался принципов, обещавших, по-видимому, привести к легкому соглашению; но мысли русского государя приняли иной оборот. Он все еще мечтал выдать дочь замуж во Францию и наделил ее в приданое Польшею, «где будет достаточно найти новую любовницу, остроумную и ловкую, чтобы освободить престол». Но в речах, как и в действиях, он, по-видимому, не желал политического союза между обоими государствами. То он толковал о разрыве с Турцией, у которой намеревался отобрать Азов, то как будто замышлял поход на Швецию для водворения там герцога Голштинского при помощи народного восстания. Поднимался даже вопрос о высадке русских войск в Англии вместе с претендентом. И в августе 1723 года, сейчас же после смерти Дюбуа, вступивший в управление делами внешней политики новый государственный секретарь де Морвилль принужден был написать Кампредону: «Ваши депеши все более и более обнаруживают невозможность вести переговоры с царем, пока не выяснятся окончательно его мысли и планы... Следует выждать, пока время и обстоятельства укажут, может ли король с уверенностью входить в обязательства относительно этого государя и их исполнять». Ожидание оставалось тщетным до самой кончины Петра. Все ограничивалось лишь топтанием на одном месте. Был момент, когда Кампредон как будто мог себя поздравить с благополучной развязкой. В начале августа 1724 года мирный исход конфликта с Турцией, чему так усердно содействовал де Бонак, привел царя в радостное настроение духа. При выходе из церкви после благодарственного богослужения он обнял французского посла и сказал ему следующие многозначительные слова: «Вы всегда были для меня ангелом мира; я не хочу оказаться неблагодарным, и скоро вы это почувствуете». Действительно, в продолжение нескольких дней двери французского посольства осаждались русскими министрами, появлявшимися с блаженными лицами: государь согласен на уступки по всем пунктам, даже на участие Англии в договоре, заключаемом с Францией, что до сих пор служило главнейшим камнем преткновения при переговорах. Союз улажен. Увы, преждевременная радость. Прежде всего наступили новые промедления в обмене подписями. До конца ноября Петр и его приближенные настолько были поглощены делом Монса, что не было никакой возможности к ним приступить. Кроме того, чтобы повидаться с Остерманом, Кампредону приходилось каждый раз рисковать жизнью, переправляясь через Неву: моста не было, а на реке шел лед. Когда же сообщение восстановилось и можно было наконец собраться на конференцию, оказалось, что ничего еще не сделано. Царь снова изменил свое мнение и не желал более слышать о включении Англии в договор. Что случилось? Вещь очень простая: Куракину, посланному в Париж для замещения Долгорукого, понравился его новый пост, и, чтобы на нем удержаться, он приписал себе воображаемые дипломатические успехи, вызвавшие излияния Петра относительно Кампредона и уступчивое настроение. Куракин даже подал царю надежду на возможность брака цесаревны с самим Людовиком XV, который отказался от своей испанки. Затем пришлось вернуться к истине. Вынужденный объясниться, Куракин должен был сознаться, что брак цесаревны даже с кем-либо из принцев крови казался французским министрам «вопросом, слишком отдаленным», чтобы примешивать его к настоящим переговорам. Судьба этих переговоров с тех пор заранее была предрешена. После восшествия на престол Екатерины I они как будто временно ожили и подали некоторую надежду, но затем сейчас же канули в вечность. Договор остался без подписей, цесаревна Елизавета — без супруга. Для своего осуществления союзу, преждевременно задуманному, пришлось пробивать себе путь в течение еще полутора столетия испытаний и глубоких потрясений на всем Европейском континенте. Неудачный исход попыток, предпринятых на пороге XVII века, мы признаем легко понятным и объяснимым, и не возлагая за то ответственность ни во Франции, ни в России на правительства, которым предстояло сводить иные счеты с историей. Прежде всего, не удалось достигнуть соглашения потому, что путь, разделявший обе страны, был слишком долог, а также вследствие того, что, идя как будто навстречу такому соглашению, в действительности обе стороны с начала до конца поворачивались друг к другу спиной: сразу выяснилось даже различное отношение к самому стремлению заключить союз, и Петр первое время один только относился к этому вопросу серьезно. Затем, когда стремление сделалось обоюдным, одно правительство видело в его осуществлении одну цель, а другое — другую: Франция — союз политический, а Петр — союз родственный; оба желательные лишь для того, кто питал такое желание. Что во Франции отказывались ввести на ложе французского короля дочь, узаконенную поздним и тайным браком; что в России не особенно стремились за скромное вознаграждение надеть на себя ярмо политического рабства, истершееся на плечах покровительствуемых Польши и Швеции, в том нет ничего ни странного, ни оскорбительного. Почвы, созданной судьбой для сближения обоих народов и слияния их интересов, не существовало: она явилась позднее благодаря перевороту, отразившемуся на всей системе европейских группировок.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar