Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Петр Великий (10)

III По своему характеру и происхождению Татищев занимал особое место среди современных ему «деятелей» великого царствования. Ягужинский же, сын учителя школы органистов на службе у лютеранского общества в Москве, начал свою карьеру с роли чистильщика сапог, причем иногда присоединял к этому занятию другие, по поводу которых чувство «приличия», как говорит Вебер, «запрещает ему распространяться».[276] Одному из его покровителей, Головину, пришло в голову приблизить его к Петру, чтобы уменьшить силу Меншикова. Новый пришлец имел одно превосходство над этим фаворитом: такой же грабитель, как и тот, он не делал тайны из своих хищений и знал более меру. Когда царь заговорил при нем о том, чтобы повесить всех казнокрадов, он ответил знаменитой фразой: «Стало быть, ваше величество хочет остаться без подданных!» Верный по-своему, он не изменял делу, ради которого его выдвинул вперед его покровитель: он упорно боролся с Меншиковым и не боялся вступить в открытую борьбу с самой Екатериной, как покровительницей этого фаворита. Его храбрость превосходила его таланты, которые по-видимому были незначительны, и только благодаря ей он достиг поста генерал-прокурора, на котором выказал столько же энергии и строгости к слабостям других, как снисходительности к собственным порокам. Но фаворит, под всемогущество которого Ягужинский подкапывался, со временем отмстил ему. Когда Петр умер, Ягужинский пьяный — потому что он предавался всяким порокам — лежал на заколоченном гробу, раздирая ногтями покров и призывая мстительную тень великого мертвеца. Как и Ягужинский, Петр Павлович Шафиров происхождения польско-литовского, но род его восходит к более отдаленному времени, и он имеет более сложную родословную. Живший в Орше, Смоленской губернии, его дедушка назывался Шафир и имел прозвище Шайки или Шаюшки, очень употребительное еще и теперь среди его соплеменников. Шафир был фактором, — лицом необходимым для большинства помещиков в их обычной деятельности. Он носил длинный грязный кожан, указывавший на его происхождение. Петр Павлович его уже не носил, но сохранил все отличительные черты своего племени. Царь нашел Шафирова в лавке одного мелкого торговца и дал его в помощники Головину для корреспонденции на польском и других языках, так как молодой человек владел несколькими языками. Когда, после полтавской битвы, Головин стал канцлером, то и помощник его пошел в гору, и бывший торговец суконным товаром стал подканцлером. На самом деле он управлял всеми делами и вел их блестящим образом. Талант его особенно сказался во время неудач при Пруте. Тут он делал чудеса и приложил все старания спасти отечество и царя. Заняв видное положение, он, разумеется, разбогател, стал бароном и выдал пятерых дочерей своих замуж за самых высокопоставленных людей того времени: за Долгорукова, Головина, Гагарина, Новинского и Салтыкова. Но внезапно ветер подул в другую сторону, и все разрушилось. Меншиков, у которого Шафиров из-под носа вырвал большой казенный куш, и Головин, которого он слишком явно желал заместить, а также другой выскочка, Остерман, которому хотелось попасть на его место, воспользовались долгой отлучкой Петра, чтобы его погубить. Пятнадцатого февраля 1723 года мы видим его на эшафоте, с головой уже лежащей на плахе, и «помощники палача уже тащили его за ноги, так что он касался своим толстым животом земли»,[277] как явился секретарь Петра с вестью, что Шафиров помилован, и казнь заменена вечной ссылкой. Он был привезен в Сенат для утверждения грамоты и, по рассказам очевидцев, «еще дрожащим голосом от только что перенесенного ужаса и померкшим взором» отвечал на поздравления членов собрания, только что приговоривших его к смерти. Ему удалось уладить дело так, что вместо Сибири, он попал в Новгород, и там, живя под строгим караулом, терпеливо дожидался смерти Петра, чтобы снова став свободным, приняться за прежние дела и вернуть конфискованное имущество с помощью новых хищений. Одна из его теток, сестра отца, вышла замуж за крещеного еврея, и из этой семьи вышли также очень видные дипломатические деятели, Веселовские. Особую категорию деятелей, окружавших реформатора, составляли «прибыльщики», специальные агенты фиска, изобретатели новых ресурсов для пополнения государственной казны. Курбатов самый видный их представитель. Еще новый не только для России, но даже для Европы, подобный тип уже вполне подходит к типу современного финансиста; он не упускает из глаз выгоды, но вместе с тем радеет о справедливом распределении налогов. Самому Петру не всегда было под силу тягаться с этим представителем научной политической экономии, и в один прекрасный день он предоставил его жестокости мстительного, кровожадного инквизитора Ромодановского. Конечно, никто не без греха, и сосланному в Архангельскую губернию Курбатову случалось на невидном посту вице-губернатора подчас оправдывать свою опалу; но все же он является жертвой этой борьбы двух различных миров, двух понятий о государстве, двух совестей общественной жизни, в которых не всегда под силу было разобраться даже великому царю. В еще более резком и драматичном виде обрисовывается эта борьба в судьбе несчастного Иосифа Алексеевича Соловьева, сына архангельского купца. Петр назначил его сперва директором таможни, а потом своим коммерческим агентом и банкиром в Голландии. Денежные операции Соловьева быстро расширились и развились, но он подвергся преследованию вместе с одним из братьев своих, занимавшим скромное место в доме Меншикова, и был выдан русскому правительству. В тайной канцелярии он был допрошен и подвергнут пыткам, однако оправдан; но во время пытки ему раздробили кости на ногах и на руках; миллионный же капитал его куда-то исчез. Соловьев вышел из крестьян. Забавно и вместе с тем печально описывает Посошков, сам вышедший из той же среды, общие условия жизни людей низшего сословия и отношение к ним сильных временщиков. Вот как он рассказывает о своих распрях с князем Дмитрием Михайловичем Голициным, у которого в 1719 году просил разрешения на постройку винокуренного завода. В этот момент этот русский Монтескье уже пользовался определенным положением в обществе, довольно обеспеченном имуществом, имел некоторые влиятельные связи и вместе с Курбатовым пускался в различные промышленные предприятия. Ответ на прошение Курбатова получился самый невероятный: без всяких объяснений его схватили и швырнули в тюрьму. Он плакался на свою судьбу, охал, горевал, но ничего не мог поделать. Через неделю он решил напомнить о себе рассеянному боярину: «За что я заточен в темницу?» — Князь Голицын спросил: «Как, черт возьми, попал этот человек в тюрьму»? Ему не знали, что ответить, и князь подписал приказ о его немедленном освобождении. При таких расправах без суда, при высокомерном презрении к правам личности, в старой Руси уже начал зарождаться, — как я уже показал выше, — и развиваться иной дух: тенденция к преобразованию. И сам Посошков не избег такого духовного раздвоения: он ярый приверженец петровских реформ и, вместе с тем, насильственных мер, применявшихся преобразователем для успешного проведения этих реформ. Теоретик экономической школы, которой «прибыльщики», с Курбатовым во главе, являются практическими применителями, он служит своим идеям с непримиримостью, стремительностью, крайностью, отличающими всех сектантов. На его долю выпала обычная участь подобных ему людей. Родная почва, покрытая терниями, находится под паром и требует, по его мнению, корчевки и огня, за что он и принимается, но и сам мимоходом, попадает в эту же неумолимую обработку. Но почему же не удается ему, хотя бы на время, приблизиться к Петру, раз он идет по одному с ним пути с начала до конца своей карьеры, и обязан этим направлением единственно только усилию своей мысли, почерпнутой, как видно, из тех же источников вдохновений? Но тут у него особая судьба: он держит лавочку идей, а Петр решил покупать этот товар не у него. В других же случаях общая тенденция царствования — равенство, и великий реформатор не побрезгал бы сделать себе из мужика сотрудника и даже товарища. Счастливая судьба современника Посошкова, Демидова, служит тому доказательством. Известно легендарное начало этой удачи, — анекдот о попорченном пистолете системы знаменитого в то время Кюхенрейтера, попавшем в руки тульского рабочего, который берется его исправить, и диалог царя с оружейником: Царь: «Вот бы нам научиться делать такие оружия!» Оружейник: «Эка штука! Это не трудно». Царь ударил рабочего по щеке и выругал: «Сперва сделай дело, а потом уж и хвастай!» Оружейник спокойно отвечал: «Да ты, мой батюшка, сперва рассмотри хорошенько; ведь пистолет-то моей работы; и вот тебе такой же другой!» Оружейник этот был крестьянин Тульской губернии, Александровского уезда, деревни Паршино, сын кузнеца, Никита Антуфеев. Отец его жил в городе с 1650 года. Никите было уже под сорок лет, когда он впервые встретился с царем в 1694 году. Говорят, что с тех пор возникло баснословное богатство Демидовых и к тому времени относится начало современного развития горной промышленности в России.[278] Никита был женат, и Петр, извинившись, как говорят, напросился к нему на обед. Обед прошел весело, и пожалованье земли под Тулой для обработки железной руды было платой за это угощение. Это было только началом. Со временем уральские рудники открылись для деятельности и предприимчивого ума Никиты и его сына Акинфа. В 1707 году Никита получил личное дворянство с фамилией Демидова. Потом в 1720 году он получил потомственное дворянство; но он не снял своей крестьянской одежды и, относясь к нему с большим уважением, Петр продолжал называть его фамильярным крестьянским прозвищем «Демидыч». Демидов не только прославился как бесподобный промышленник и пивовар, но и как основатель двадцати оружейных заводов: в Чуралинске, Верхне-Тагильске, Нижне-Тагильске. Веселый, шутливый характер, природный юмор и сатирический ум сделали его соперником Лефорта. Он умер в Туле в 1725 г. шестидесяти двух лет и оставил огромное состояние и еще более необычайную в то время вещь: репутацию неподкупной честности. Русская промышленность может хвалиться таким предком более, чем флот Головиным, которого Петру вздумалось поставить во главе первого русского флота. Памятно имя еще одного простого крестьянина, — имя одного из самых крупных лиц русской истории того времени, оспариваемое наукою у литературы — имя Ломоносова. Выразившись о Ломоносове, что, будучи механиком, химиком, минералогом, риториком, художником и поэтом, он был «первым русским университетом», Пушкин не сказал еще всего. Родившись в 1711 году, Ломоносова по деятельному периоду своей жизни не принадлежит ко времени великого царствования, но он все-таки к нему причастен — он его прямое наследие и прекрасный плод; он олицетворяет в себе цивилизаторскую гениальность этого царствования, вместе со свойственными ему пробелами и противоречиями. Ломоносов никогда не забывал о своем происхождении; наоборот, он гордился им, но это не препятствовало ему восхвалять все реформы великого царя, вплоть до закона о крепостничестве, жестокость которого Петр усилил; это не помешало ему, крестьянину, просить себе вотчину с двумястами душ крестьян в вечное владение для работы на основанном им заводе. Сын народа, он вспоминает о народных песнях, обычаях и преданиях как о чем-то отдаленном, интересном исключительно с исторической точки зрения. Одна из наиболее глубоких, выразительных форм русской поэзии — русские былины, остатки которых еще и теперь можно услышать в северных губерниях, совершенно не коснулась этого поэта. Он весь устремился к западной литературе, со свойственными ей скоро устаревшими формами. Он увлекался одами, панегириками, историческими поэмами, трагедиями, дидактическими посвящениями. Как литератор и человек науки, Ломоносов был близок к тому, чтобы рассматривать свою двойную деятельность как царскую службу, как обязанность чиновника; как нечто вроде рекрутского набора и всеобщего привлечения к службе в области умственной и личной. Эта система, введенная Петром, сказалась и на Ломоносове. Несмотря на это, Ломоносов сыграл важную роль в деле общего быстрого преобразования, которое создало современную Россию. Он дал мощный, решительный толчок колоссальному движению, которое спаяло вновь звенья разбитой в тринадцатом веке цепи и поставило таким образом Россию на один уровень с другими цивилизованными странами. IV Иностранные сподвижники Петра большею частью были подчиненные, по крайней мере формально. Они часто исполняли все дело, но сами оставались на втором плане. Петр не способен был на ошибку, подобную той, за которую императрица Анна понесла впоследствии такую тяжелую ответственность, отдав свою страну всецело в распоряжение Бирона. В царствование Петра швед Огилви бесславно чертил план кампании, которая в конце концов сокрушила могущество Карла XII; победу одержал Шереметьев. Немцы, голландцы и шведы сживались с местной средой и русели необыкновенно быстро. Эта в высшей степени подвижная и все впитывающая в себя почва быстро поглощала все, что они приносили оригинального с собой из своей родины. Рожденный в России сын голландского эмигранта, Андрей Виниус отличался от окружавших его москвичей только высоким образованием; он был православным и говорил на местном языке. Виниус даже усвоил правила своей новой родины. Он умел лучше Меншикова отливать пушки и делать порох, но по уменью набивать карманы стоял наравне с Меншиковым. И другие его соперники в этом шумном нашествии иноземных авантюристов, которым Петр радушно открыл двери, принадлежали большею частью к той же школе. У них профессиональные недостатки. Семена лихоимства и унижения, брошенные татарским игом в национальную совесть, еще сильнее развились под влиянием этих авантюристов. Швед Яков Брюс, которого при дворе считали химиком, астрологом и инженером, а в народе колдуном, ничего не имел общего ни с Ньютоном, ни с Лавуазье, но скорее смахивал на простого плута. Бесчисленные процессы по поводу злоупотреблений властью, казнокрадства, мошенничества при поставках в свое ведомство — он был начальник артиллерии — предавали его не раз царскому правосудию. Царь всегда прощал его в конце концов. Знания этого мошенника, хотя были знаниями самоучки и дилетанта, имели однако в глазах царя неотразимую притягательность и по отношению к данной среде представляли собой определенную ценность. Сложилось предание о свете, который горел всю ночь в окнах его лаборатории на Сухаревой башне. Астрономические открытия, которые Брюс делал, касались главным образом астрологии, и его знаменитый календарь, напечатанный в 1711 году, напоминает волшебные сказки. Брюс организовал морские артиллерийские и инженерные школы и был их начальником; он был председателем комиссии мануфактурной и горнопромышленной; был вдохновителем научной корреспонденции, которую Петр поддерживал из тщеславия с Лейбницем, а в Ништадтском договоре проявил себя очень изворотливым дипломатом. Таковы почти все эти иностранцы, годные ко всему, делающие немало полезного, но главным образом блещущие хитростью и энергией. В Ништадте Брюс, получивший за свои успехи титул графа и чин маршала, имел товарищем Остермана, вестфальца, которому два года пребывания в Йенском университете доставили репутацию ученого. Кампредон в 1725 г. определяет следующим образом уровень его способностей и достоинств: «Знает немецкий, итальянский и французский языки и этим делает себя необходимым; кроме того необыкновенно ловок в каверзах, хитростях и притворстве». Ему и не надо было большего, чтобы наследовать Шафирову и в 1723 году сделаться вице-канцлером в стране, которой канцлером был Головкин. Однако Кампредон забывает о замечательной работоспособности, которую можно поставить в заслугу этому корыстолюбцу. Чтобы польстить инстинкту недоверчивости своего властелина, Остерман сам шифровал и расшифровывал телеграммы, проводя за этой работой дни и ночи не отрываясь и не снимая своего легендарного красного бархатного халата, в котором он 15 января 1844 гордо взошел на эшафот, подобно своему предшественнику, и подобно ему, помилованный, провел свои последние дни в изгнании. Рядом с польским евреем Шафировым мы видим забавного плута, португальского еврея Девьера. Петр подобрал Девьера в Голландии, где встретил его в 1697 году на борту торгового судна. В 1705 году он уже гвардейский офицер; в 1709 г. генерал. В 1711 году, думая выгодно жениться, он остановил свой выбор на одной из сестер Меншикова, старой и некрасивой. Но его предложение приняли за насмешку; Меншиков ответил, отдав своим слугам приказание высечь оскорбителя. Неизвестно, как Девьер спасся. Конечно он сильно пострадал, но остался жив и отправился с жалобой к царю, который восстановил справедливость. Три дня спустя Девьер повел к алтарю избранную им невесту. Его природное коварство, подобострастие, шутовство и изворотливость все же не защитили его от новых немилостей. У него как бы предназначенная для того судьбой кожа. В 1718 году мы встречаем его первым заведующим почтою, только что созданной в Петербурге, а также начальником над всей полицией. В качестве такового он сопровождал Петра в одной из его инспектирующих поездок по улицам столицы. Один из мостов, которыми Петр избороздил город для переправы многочисленных пушек, оказался испорченным, и экипаж царя остановился. Царь, выйдя из экипажа, послал за материалом для исправления порчи, и сам принялся за дело, потом, окончив работу, ни слова не говоря, бросил свои инструменты, взял дубинку и нещадно отколотил своего начальника полиции. Окончив, он снова сел в экипаж и, пригласив Девьера сесть с собой: «Садись, брат», спокойно возвратился к прерванному приключением разговору. Еще другие удары ожидали эту изборожденную спину. В 1727 году, после смерти Петра, Меншиков начертил на ней кровавыми штрихами свою месть вынужденному шурину. Под указом о ссылке начальника полиции он сделал приписку: «Бить кнутом».[279] Бросается в глаза однообразный конец блестящей судьбы всех этих деятелей: конечное падение их неизбежно; как будто над мелкой злобой и личной мстительностью замечается еще какой-то исторический закон возмездия. Все похожие друг на друга, не знающие ни веры, ни совести, без других правил, кроме своего честолюбия и личной выгоды, все эти люди, какого бы происхождения они ни были и по какой бы дороге не шли, доходят до погибели. Они приходили отовсюду. Уроженец Ольденбурга, Миних, начинающий свою блестящую карьеру с того, что проводит Ладожский канал, стоит в этой толпе авантюристов наряду с дворянином из нижней Бретани, Франциском Вильгельмом де Вильбуа, начавшим свою карьеру контрабандистом во Франции. Мемуары этого последнего, наполненные заведомой ложью,[280] представляют собой очень сомнительный источник как для истории Петра, так и для собственной биографии автора. Спасши — по его словам — от крушения корабль, везший царя из Голландии в Англию, побудивши таким образом московского властелина, который любил необыкновенных людей, пригласить его к себе на службу, Вильбуа из низшего офицера, каким он был раньше, сделался адъютантом и капитаном. Я не возьму на себя труда повторять за ним, с теми же подробностями, приключение, которое два года спустя повлекло за собой его ссылку. Будучи послан в холодное время из Стрельны в Кронштадт с письмом Петра к жене, он выпил по дороге много водки, чтобы согреться. Очутившись в спальне императрицы и увидав раскрытую постель, а на ней полунагую красивую, как ему показалось, женщину, он под влиянием резкой перемены температуры, которая подействовала на его голову, потерял самообладание и способность рассуждать. Я не буду описывать, каковы были последствия этого опьянения, несмотря на крики императрицы и присутствие в соседней комнате фрейлины. Рассказывают, будто бы Екатерина при этом пострадала, не только от насилия, но еще и от эксцесса, который тут будто бы имел место, благодаря физиологическим особенностям Вильбуа, общим у этого контрабандиста с одним галантным королем, нашим современником. Что касается Петра, то, несмотря на то, что потребовалась помощь хирурга для исправления повреждений, он взглянул на катастрофу достаточно философски: «Это животное действовало бессознательно, значит оно невинно, но для примера, пусть его закуют в кандалы на два года». «Кандалы» единственное, что мы можем считать достоверным во всем этом рассказе. Но кажется Вильбуа носил эти цепи не более шести месяцев. Помилованный к этому времени, он женился, заботами царя, на девице Глюк, дочери бывшего пастора в Мариенбурге, и оказался таким образом связанным близкими узами с царем и царицей. В царствование Елизаветы мы видим его контр-адмиралом и комендантом Кронштадского порта. Два других француза из хорошей семьи, Андрей и Андриан де Бриньи, фигурировали в армии царя рядом с этим искателем приключений; но настолько же храбрые, насколько лишенные способности к интригам, необходимым для того чтобы выдвинуться, они прозябали на низших ступенях. Очень требовательные, мало приспособляющиеся, лишенные изворотливости англичане составляли незначительное меньшинство в этой разношерстой толпе иностранцев, которых Петр, по своему усмотрению, избирал, чтобы привить своему народу западную культуру. Знаменитый Перри, приглашенный в качестве инженера, скоро разочаровался и только несколько лет стоял наряду с товарищем по несчастью, Фергуарсоном. Этот последний был приглашен для наблюдений за математической школой, и ему не удалось получить ни копейки за свою службу.[281] Родившись в 1696 г., Ибрагим, увезенный из своей страны шести лет и привезенный в Константинополь, где в 1705 году царский посланник граф Толстой, купил этого уроженца африканского побережья, которого ждало такое деятельное существование, он на всю свою жизнь сохранил в памяти грустную картину: его горячо любимая сестра Лачану бросилась в море и долго-долго следовала вплавь за кораблем, его увозившим. На берегу Босфора он получил прозвище Ибрагима; в 1707 году во время пребывания царя в Вильне его крестили, Петр был его крестным отцом, а королева польская — крестною матерью, и с тех пор его стали звать Абрам Петрович Ганибал. Негритенок начал свою службу с должности пажа государя и во время этой должности близко познакомился с дубинкой, но приобрел любовь государя, как милым характером своим, так и своим умом. В 1716 году Петр решил послать его в Париж для пополнения образования. Ганибал много работал раньше и, принятый тотчас же на службу в французской армии, обратил на себя внимание. Во время кампании 1710 года он получил чин поручика и рану в голову, и уже был окружен некоторой славой; в салонах он был желанным гостем и, по-видимому, одерживал там победы. Но его серьезные вкусы удаляли его от легкомысленной жизни; он поступил в инженерную школу и вышел из нее в 1720 году со званием капитана. После того он вернулся в Россию и занял здесь место капитана в бомбардирском полку, которого Петр был шефом. Ганибал женился. Жена его, дочь греческого негоцианта, очень красивая собою, произвела на свет белокурую дочь. Он заставил жену постричься в монахини, но дал отличное воспитание маленькой Поликсене, выдал ее замуж, назначил ей приданое, но никогда не желал ее видеть. Ганибал был ревнив, вспыльчив, прям, честен и скуп. По смерти Петра он поссорился с Меншиковым и попал, как все, в ссылку, в Сибирь, откуда вернулся в царствование Елизаветы. Впоследствии он был главнокомандующим и умер в 1781 году, девяноста трех лет.[282] V В сущности все эти приближенные иностранцы не что иное, как только полезности и фигуранты; ни одного действительно великого имени и ни одной великой личности не выделилось из них. Личность главного актера и его роль, может быть, занимала слишком много места на сцене для того, чтобы было по-иному. Подтверждение этого мнения я вижу в отношении самодержца к единственно равному ему по величине человеку, с которым ему случилось сойтись среди современного ему европейского мира. Я уже имел случай упомянуть о первых попытках Лейбница сблизиться с самодержцем и надежды, которые на это возлагало воображение ученого энтузиаста. Эта связь, когда ему удалось ее установить, не послужила на пользу ни тому, ни другому: оба кажутся, благодаря ей, умаленными. С того дня, как Петр, проездом через Германию, показал себя Европе, Лейбниц, по-видимому, подпал власти настоящей мании. Он только и говорил о России и о ее царе, волновался и строил бесконечные планы, один другого несбыточнее, стремившиеся все к одной цели: обратить внимание монарха на себя, возбудить желание познакомиться и добиться признания своих достоинств. Этой горячки есть естественное объяснение. Известно, что великий ученый считал себя славянского происхождения, общего с древним именитым родом польской фамилии графов Любенецких. В автобиографической заметке встречаются следующие строки: «Leibnitorum sive Lubeneziorum, nomen slavonicum, familia in Polonia». Не поладив с городом Лейпцигом, Лейбниц напечатал по его адресу протест: «Пусть Германия не слишком гордится мною: моя гениальность не исключительно немецкого происхождения; в стране схоластиков во мне проснулся гений славянской расы». По его словам, он, обращаясь в 1711 г. к Петру в Торгау, ссылался на эти узы отдаленного племенного родства со стороны отца: «У нас общее происхождение, Ваше Величество», говорил он будто бы царю: «оба мы славяне, мы оба принадлежим к той расе, судьбы которой никто еще не может предугадать, и оба мы инициаторы поколений будущего века».[283] К сожалению, разговор этот оборвался, и отношения, таким образом начавшиеся, приняли совершенно иной оборот, гораздо менее возвышенный. В 1697 году, обдумывая план путешествия с научной целью на север, Лейбниц еще стоял на должной высоте; он спустился с нее в 1711 году, поглощенный в то время главным образом старанием получить назначение царского представителя при ганноверском дворе. Склонность к занятиям дипломатическим была, как известно, его слабостью, и она усиливалась с годами. И вот он принялся за хлопоты и интриги: надоедал русскому министру барону Урбиху в Вене, осаждал герцога Антона Ульриха Вольфенбютельского, внучка которого только что была просватана за царевича Алексея. Этими хлопотами он добился только обещания чина и пенсии. Так как осуществление этого обещания заставляло себя ждать, то он возобновил попытки, и в 1712 году в Карлсбаде предложил одновременно устроить по одному делу соглашение между Россией и Австрией и изготовить в пользу русского царя магнетический всемирный глобус и инструмент для проектирования укреплений. На этот раз он добился чина тайного советника и подарка в пятьсот червонных и довольствовался этим до 1714 года, когда вакантный дипломатический пост в Вене снова взволновал его. В 1716 году мы видим его на Пирмонтских водах, где он поднес московскому монарху тетрадь мемуаров полунаучных, полуполитических одной рукой, а другой — лубочную повязку на руку царя, страдавшего припадками местного паралича. Он напомнил монарху о пенсии, назначенной ему, но не выплачиваемой, хотя «слух о ней распространился по всей Европе», и, преумножая выражения восхищения и преданности, сделался невыносимо навязчив и невероятно жалок. Петр, между тем, почти всегда оставался равнодушным к сиянию этого обширного ума, и, по-видимому, никак не мог найти с ним точки соприкосновения.[284] Спустя несколько месяцев Лейбниц умер. Предание приписывает ему большое влияние в деле устроения и направления школ в России. Письмо, содержание которого действительно послужило основанием этой организации, долго приписывалось его перу. Но оригинал, сохранившийся в московском архиве, написан не его почерком, и это доказывает всю неосновательность такого предположения. В других подлинных письмах его об этом не упоминается. Он также не автор еще трех документов по этому вопросу. Что бы ни говорили, он точно также был непричастен к основанию Академии наук в Петербурге. Для организации и руководства этим учреждением Петр наметил другого немца — Христиана Вольфа, но натолкнулся на отказ. Этот соперник Лейбница нашел петербургский климат слишком холодным, а обязанности директора Академии недостаточно хорошо оплачиваемыми. К тому же, он высказывался за замену академии университетом. «В Берлине есть своя Академия наук», говорил он, «но ученых мало». Отказываясь сам, он удовольствовался тем, что порекомендовал царю некоторых из своих друзей: Бернулли, Бюльфингера, Мартини, — ряд избранников, если не выдающихся, то по крайней мере трудолюбивых работников, которыми Россия с большою пользою для себя окружила колыбель русской науки. Докладная записка Фика (темной личности, бывшего секретаря одного немецкого князя) послужила основанием плана, окончательно принятого Петром для Академии. Проекты Лейбница были для него слишком сложны, превышали горизонт его развития и вероятно были тогда неосуществимы применительно к данному времени и данной среде. На самом деле Петр не одобрил ни одного из слишком широких планов великого ученого. Поглощенный до 1716 года заботой о своей борьбе со Швецией, он рассеянно слушал все предложения Лейбница. Ему достаточно было подобия умственного общения и ученой переписки с Брюсом. Может быть также не понравилось царю и восстановило против себя в этом сотруднике то, что Петр заметил двусмысленность и недостаток благородства в нем. Льстец и проситель затмили в глазах царя человека гениального. Однако великий сеятель идей, каким был все-таки Лейбниц, не мог пройти бесследно по борозде, проложенной плугом великого преобразователя; семена, обильно бросаемые его щедрою рукою, казались унесенными ветром и затерявшимися в пространстве; но они взошли со временем на подходящей почве. В трудах для изучения славянских языков, выполненных гораздо позднее, под покровительством русского правительства, мы узнаем плодотворные следы этого посева. В своих изысканиях законов магнетизма на земле, произведенных по всей России и даже до центральной Азии, Александр Гумбольдт ссылается также на этого знаменитого предшественника. Дело гениального размаха людей подобных Лейбницу или Петру Великому не измеряется пределами их земной жизни. Глава 2. Женщины I. Любовница короля и любовница царя. — Донжуанизм Петра. — Монарх, мало заботящийся о приличиях. — Предприимчивый дядя. — Окружающие женщины. — Княгиня Голицына. — Грубость и цинизм. — Разврат и скотство. — Другая сторона этих отношений с женским миром. II. Дебют. — Брак. — Евдокия Лопухина. — Медовый месяц. — Разногласие. — Неудачное супружество. — Разлука. — Монастырь. — Роман затворницы. — Майор Глебов. — Любовные письма. — Допрос. — Следствие. — Пытки. — Казнь. — Ревность Екатерины. — Тюрьма. — Месть Евдокии. III. Первая фаворитка. — Анна Монс. — Расточительность Петра. — Обман. — Утешение. — Женский терем Меншикова. — Сестры любимца. — Сестры Арсеньевы. — Екатерина Василевская. IV. Придворные дамы. — Г-жа Чернышева. — Евдокия «бой баба». — Мария Матвеева. — Терем и гарем. — Мария Гамильтон. — Любовник и палач. — Лекция анатомии у подножия эшафота. — Последняя соперница Екатерины. — Кантемир. — Торжество супруги и монархини. — Подруги. — Полька. — Г-жа Синявская. V. Роль женщин в жизни Петра и его роль в участи русской женщины. — Русские нравы в XVII веке. — Ненависть к женщине. — Причины и последствия. — Национальная гениальность и постороннее влияние. — Восток и Византия. — Аскетическое течение. — Семейная жизнь. — Брак. — Домострой. — Варварские нравы. — Женщина — жертва, мужчина — деспот. — Освободительное движение. — Преобразования Петра. — Слабости его. — Важность его дел. — Искупитель. I Король. — Я слышал, брат мой, что у вас тоже есть любовница? Царь. — Брат мой, мои любовницы обходятся мне недорого, а на вашу вы тратите тысячи талеров, которые могли бы употребить с большею пользою. Сцена эта происходила в 1716 году в Копенгагена, куда Петр приехал навестить своего доброго союзника, датского короля. Разговор сообщен нам в важном дипломатическом документе.[285] На первый взгляд, он, по-видимому, даст верное представление о том, какое место занимал вечный женский вопрос в жизни великого преобразователя. Петр был слишком занят, слишком груб, чтобы заслуживать название любовника или даже просто быть хорошим семьянином. Он ценил на деньги женские ласки, и ценил их очень дешево: по одной копейке за три объятия, которые петербургские красавицы расточали его солдатам. Будущей императрице Екатерине он дал один дукат за первое свидание.[286] Нельзя сказать, чтобы он совсем не был способен ценить в обществе прекрасного пола обаяние женщины. Надо помнить, что женское общество в России — его создание. Присутствие женщин более всего привлекало его в собрания Слободы. Когда в 1693 году на пиршестве у Лефорта две из приглашенных красавиц задумали незаметно скрыться, Петр приказал солдатам вернуть их силою.[287] В 1701 году, когда заботы о нарождающемся русском флоте задержали его в Воронеже, большое общество дам съехалось к нему на Пасху, и он принял их самым любезным образом. Некоторые из них захворали, и он из любезности отсрочил возвращение в Москву.[288] Если бы, впрочем, эти факты имели историческое значение только как воспоминание о подобных любезностях Петра, я бы, не колеблясь, выкинул их, из уважения к женщине и к истории. Но тут есть нечто другое. В такой личности, какою был Петр, с таким сложным характером, каждая, самая незначительная черта его становится источником изумительных открытий. Внешний вид этих фактов хотя и доказывает обходительность Петра, но вместе с тем служит также доказательством его мужиковатости и циничного разврата. В любовных похождениях его не было заботы о том, чтобы не уронить достоинство женщины, ни достаточного уважения к себе; он даже не умел себя держать в границах приличия. Обратите внимание, например, на анекдот, рассказанный Пёлльницем о пребывании монарха в Магдебурге в 1717 году. «Так как король (прусский) приказал оказывать ему всевозможные почести, то различные государственные учреждения явились приветствовать его in corpore, и их президенты держали речи. Фон Кокцей, брат государственного канцлера, во главе депутации от регентства, явившись приветствовать царя, застал его среди двух русских дам, груди которых он ласкал. Он не прервал своего занятия и во все время произнесения речей.[289] Или вот еще анекдот, описывающий его встречу в Берлине с племянницею его, герцогиней Мекленбургской. «Царь поспешно пошел навстречу принцессе, нежно обнял ее и отвел в комнату, где уложил на диван, а затем, не затворяя двери и не обращая внимания на оставшихся в приемной, предался, не стесняясь, выражению своей необузданной страсти».[290] Пёлльниц, уверяющий, что почерпнул эти сведения от двух очевидцев и от самого царя, добавляет к этому не менее красноречивые подробности по поводу обычного обращения великого человека с придворными дамами: «Княгиня Голицына служила ему дурой или шутихой. Все взапуски дразнили ее. За обедом царь выкидывал объедки со своей тарелки ей на голову, заставлял подходить к себе, чтобы получать от него щелчки». По рассказам других свидетелей выходит, что княгиня отчасти заслуживала такое обращение своей распутной жизнью. Описание прусского посланника Мардефельда в любопытном свете выставляет французских герцогинь и их пажей, которыми они забавлялись, поздравляя их с тем, что они довольствовались такими кавалерами. У княгини не было пажа, и я не осмелюсь повторить слов Мардефельда, каким образом она заменяла его себе.[291] По описанию Нартова, обыкновенно довольно достоверно приводящего факты из интимной жизни царя, Петр был большой любитель женщин, но никогда не увлекался ими больше, как на полчаса. Добиваться насильно благосклонности женщины не было в его обыкновении, но так как его выбор часто останавливался на простых служанках, то он мало встречал сопротивления. Нартов, например, называет, между прочими его любовницами, какую-то прачку. Но Брюс приводит более драматичную сцену с дочерью иностранного купца в Москве, которая, чтобы избавиться от любовных преследований Петра, принуждена была бежать из родительского дома и скрываться в лесу.[292] Один из документов, изданных князем Голицыным, описывает драку царя с садовником, которому пришлось отгонять монарха граблями от крестьянки, которой он мешал работать. Говорят даже, что эти небрезгливые ухаживания довели Петра до болезни, которая была плохо вылечена и ускорила его кончину.[293] Но к ответственности по этому поводу была также привлечена г-жа Чернышева, и депеша Кампредона прямо возлагает на нее вину заболевания Екатерины в 1725 году после проведенной с мужем ночи. Еще подробности, которые, надеюсь, читатель мне простить, — ибо я обязан ничего не умалчивать. Мы спустимся еще ниже с Меншиковым, и не с одним им. Бергхольц без обиняков говорит об одном лейтенанте, красивом юноше, которого царь держал при себе «для своего личного удовольствия». В 1722 году саксонскому художнику Данненгауеру было поручено снять портрет с одного из денщиков монарха и изобразить его совершенно голым.[294] Вильбуа распространяется по поводу «припадков бешеной страсти» Петра, во время которых «для него не было различия пола». В своей депеше от 6 марта 1710 г. датский посланник Юэль испрашивает производства в дворяне одного из находившихся при Меншикове датских подданных, который красив собою и мог бы оказать царю некоторые услуги.[295] Из всего этого видно, что и эта черта характера несомненна. «У его величества должен быть целый легион демонов сладострастия в крови», говорит о монархе врач, который лечил его во время его последней болезни.[296] Но есть и нечто другое в этой натуре, такой различной в своих проявлениях, подчас столь противоположных, что на их внешний вид нельзя полагаться для определения характера: надо стать выше этого; надо исследовать душу и плоть, рассмотреть все их мельчайшие изгибы, и для этого, не останавливаясь более на слишком скабрезных подробностях, проследить за личностью даже и в этих непривлекательных любовных похождениях, хотя бы это омрачало иногда наше восхищение и вызывало подчас отвращение. Быть может, даже в этих самых неожиданных изгибах его грубого, животного донжуанизма Петру случится возбудить наше удивление. II Начало самое обыкновенное: ранний брак, несколько лет довольно счастливой супружеской жизни, потом постепенное охлаждение к брачному гнезду. Едва прошел медовый месяц, свидания стали все реже и реже, так как царь постоянно отлучался и проводил большую часть времени в путешествиях, но переписка продолжалась довольно нежная, пересыпанная ласкательными прозвищами, дорогими для влюбленных. Чаще всего жена называла Петра «Лапушка», но не к нему одному она обращалась так. Появилось двое детей: Александр, умерший младенцем, и Алексей, рожденный под несчастной звездою. После смерти Натальи Кирилловны отношения ухудшились. Это было в 1694 году. За эти пять лет супружеской жизни нельзя сказать, чтобы у Петра не было кое-каких любовных похождений в Слободе, или еще где-нибудь, но за ним зорко следила мать, и, как почтительный сын, он несколько сдерживался. Это влияние заменил после нее Лефорт, и в то же время из группы не слишком строгих красавиц, которыми молодой монарх окружил себя в Слободе, выделились две восходящие звезды на горизонте нового царствования, — две простолюдинки: дочь сребреника Беттихера и дочь винного торговца Монс. Разногласие в политических взглядах супругов также способствовало разрыву: Евдокия была взята из семьи ярых консерваторов; она была против всех нововведений, которые уже начали появляться, и родные ее, Лопухины, впали в немилость, теряли должности и подвергались различным неприятностям. Один из них, родной брат царицы, осмелился оскорбить царского любимца и был публично избит палкою самим царем; другой был подвергнут пытке, о которой рассказывают ужасные подробности: будто бы Петр облил его винным спиртом и потом при себе велел поджечь. Достоверно только то, что он умер в тюрьме.[297] Когда царь впервые отправился путешествовать по Европе, отец Евдокии и два ее брата были посланы в отдаленные губернии с назначением губернаторами, но в сущности в ссылку. Во время путешествия Петр перестал писать жене; и вдруг из Лондона он прислал двум своим наперсникам, Л. К. Нарышкину и Т. Н. Стрешневу, приказ, объяснивший его молчание: он велел им предложить Евдокии постричься в монахини.[298] Это был обычный прием того времени для разрыва неудачных браков, и Петр, по-видимому, окончательно решил остановиться на нем. Союз, который он заключил с Западом, решил участь несчастной покинутой царицы. Она принадлежала к иному миру, осужденному на исчезновение. Между тем она не была лишена приятности, хотя, по-видимому, не была красива. Теперь трудно судить об этом. По тогдашним портретам, например, можно было счесть даже ее будущую соперницу, Екатерину, за урода, хотя известно, что художники всегда стараются прикрасить оригинал, и она, очевидно, производила на Петра совсем иное впечатление. Евдокия была не глупа. Когда, после смерти мужа, она вновь появляется при дворе, то кажется милой старушкой, умеющей разобраться в том, что могло ее интересовать и не совсем чуждой даже делам правления.[299] Из писем ее к Глебову, которые будут приведены ниже, можно угадать нежную, страстную душу, способную отдаться любви. Воспитанная в тереме, Евдокия по развитию походила на всех московских женщин того времени: была мало сведуща, проста и суеверна. В этом также был камень преткновения, о который должна была разбиться ее жизнь. Очевидно, она не могла разделять с Петром всех его интересов, не могла быть настоящим его другом. Вернувшись после долгого путешествия в Москву 26 августа 1698 года вечером, Петр спешил навестить некоторых друзей, между прочими Гордона, а потом посетил и семейство Монс. С женою он не виделся, и только несколько дней спустя согласился встретиться с нею на нейтральной почве у третьих лиц, в доме почтового смотрителя Виниуса, и то только для того, чтобы подтвердить свое решение, переданное Нарышкину и Стрешневу. Ответ Евдокии можно было предвидеть: решительный отказ. Чем заслужила она заточение? В чем провинилась? Никто не мог даже подозревать, чтобы она могла участвовать в политических интригах, в которых были замешаны одно время царевна Софья и ее сестры. К восстанию стрельцов, которое Петр намеревался потопить в море крови, она была непричастна. Но Петр был непоколебим в своем решении. Правда, у него не хватало улик для обвинения Евдокии в чем бы то ни было, но он обошелся и без них. С гневом отталкивает он вмешательство патриарха в пользу законного брака, и после трехнедельных переговоров разрубает узел: к крыльцу подают крытую повозку, запряженную парою лошадей (хроника особенно настаивает на этой подробности, так оскорбительно усугубившей всю жестокость и несправедливость поступка в стране, где всякий мало-мальски зажиточный барин выезжал не иначе, как шестеркой), и «ямщик», как сказали бы мы теперь, увозит бедную Евдокию в Суздаль, за крепкие ворота Покровского девичьего монастыря. С невинной обошлись строже, чем с провинившимися. Сестрам царя, участие в бунте которых было почти вполне доказано и которые также были заточены, было по крайней мере предоставлено приличное содержание и привычная обстановка. Но жена царя была забыта. Она уже не жена его, не царица; она теряет все, даже свое светское имя. Она монахиня Елена; ей оставлена только одна служанка, и, чтобы не умереть с голоду, она принуждена обращаться за помощью к родным. Она пишет брату Аврааму: «Хоть сама не пью, так было бы, чем людей жаловать: ведь мне нечем больше. Рыбы с духами пришли и всячины присылай, здесь ведь ничего нет: все гнилое. Хоть я вам и прескушна, да что же делать? Покаместь жива, пожалуйте поите да кормите, да одевайте нищую».[300] Любопытна поразительная черта древнерусской патриархальной жизни. Лишения во всем еще только полгоря, но невозможность подавать милостыню — тяжелее всего. Евдокии было всего двадцать шесть лет, и долго еще мрачные стены уединенной кельи служили склепом для молодой жизни, полной страстных желаний; а когда она, наконец, спустя двадцать лет, покинула их, утратив молодость, с разбитым сердцем, то не на радость растворился для нее этот склеп, а только на еще более тяжкое горе. Двадцать лет спустя, в 1718 году, дело царевича Алексее вдохновило инквизиторский гений Петра. В числе влияний, которые могли наталкивать непокорного сына на путь бунтовщика, ему казалось несомненным влияние изгнанной матери. Начались следствия и обыски в монастыре. Все розыски высшей полиции оказались тщетными, но вознаградились иным открытием: по-прежнему не причастная ни к какому политическому движению, Евдокия уличена была в преступной связи. Она не вынесла своего одиночества: в опале, в нищете, она невольно искала утешения и беззаветно отдалась первому пожалевшему ее человеку. Это был майор Глебов. Он был прислан в Суздаль для производства рекрутского набора. Узнав, что царица мерзнет и голодает в келье, он принял участие в ее горькой участи и послал ей меховую одежду; это вызвало с ее стороны горячую благодарность, выраженную сначала письменно, а потом и устно. Свидания повторялись и мало-помалу привели к опасной близости, охватившей все существо Евдокии горячею любовью и, вызвав в Глебове более сдержанное чувство, быть может, не лишенное и задней мысли с честолюбивыми надеждами в могущем измениться будущем. Пока Глебову также приходилось бороться с безденежьем; и кроме того он был связан женою. Евдокии хотелось помочь ему; она отдала бы все, чтобы он ни в чем не нуждался и принадлежал всецело ей одной. У нее у самой ничего не было, но она делилась с ним последним, отказывая себе во всем. Как же можно отказать ему? Ему нужны деньги? Она добудет их во что бы то ни стало. «Где твои мысли, батько мой, там и мои, где твои желания, там и мои; я вся в твоей воле». Но посещения батьки становились реже: его задерживали служебные дела, а может быть и жена; может быть прискучила ему уже новая любовь. Он глух к страстным призывам Евдокии: «Ужели она уже забыта? Как скоро! Значит, не сумела она привязать его к себе? Мало забивала себя для него, мало орошала слезами лицо его, и руки, и все суставы его пальцев». С горьким лиризмом оплакивает она свою утрату, и в этом плаче так надрывается душа в несвязных причитаниях, в бесконечно повторяющихся ласках слышится такая безысходная тоска, сказывается чисто восточная страсть, и такая беззаветная любовь, на которую способны только русские женщины. «Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать уж зло проклятый час приходит, что мне с тобой расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась. Как, ох, свет мой! мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце, за много послышало нечто тошное, давно мне все плакало. Аж мне с тобою знать будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся. И так, Бог весть, каков мил ты мне. Уж мне нет тебя милее, ей Богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уж мне ни жизнь моя на свете! За что ты, душа моя, на меня был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя, а я себе такой же сделала; то-то у тебя я его брала. Знать, ты друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уж мне твоя любовь, знать изменилась. Все ты слышал слух, что я к тебе пришлю, то и ты отпишешь ко мне. Вот уж не каково будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил. Что ты не ходишь! Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ох, друг мой, свет ты мой, любонька моя! Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, покинешь? Пожалуй, сударь, мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить кое какое дело нужное. Ох, свет мой, любезный мой друг, лапушка моя (вспомните, как звала она лапушкой другого)! Отпиши ко мне, порадуй свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Где тебе жить, во Володимире ли, аль к Москве ехать? Скажи, пожалуй, не дай умереть с печали. Послала я тебе галздук, носи душа моя. Ничего моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой, ох душа моя, ох, сердце мое надселось по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как не знаю я; как жить мне без тебя. Ей тошно, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох, свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать. Скажи сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне». Но не тронулось сердце батьки. Еще горше плачется и сетует в безысходной тоске и бьется как подстроенная птичка Евдокия. «Ах, друг мой! Что ты меня покинул? Чем я тебе досадила? Лучше бы у меня душа моя с телом разлучилась, нежели мне было с тобою разлучаться. Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме! Кому ты меня покидаешь? Кто меня бедную с тобой разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое ей зло учинила? Кому ты меня покидаешь? Как надо мной не умилился? Чем я вас прогневала? Что ты душа моя, мне не скажешь, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал. Для чего, друг мой, меня оставил, ведь я тебя у жены твоей не отняла; а ты ее слушаешь. Ох, свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха? Что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила, что ты мне мою винность не сказал, хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что твое это чечение, что тебе надобно стало жить со мной. Ради Господа Бога, не покинь ты меня; сюда добивайся. Ей! Сокрушаюсь по тебе». Спустя несколько дней она опять писала свои горькие сетования: «Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил. Ох, то ли было у нас говорено? Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей сокрушу сама себя. Не покинь ты меня, ради Христа, ради Бога! Целую тебя во все члены твоя. Не дай мне умереть. Ей сокрушуся!» Девять таких писем Евдокии сохранились в секретном архиве министерства иностранных дел. Они написаны не ее рукою. Монахиня-царица диктовала их своей поверенной, другой монахине, Каптелиной, которая и от себя делала приписки, пытаясь пробудить совесть изменника и заставить его сжалиться над страданиями матушки. Но неосторожный Глебов собственной рукою засвидетельствовал происхождение каждого листка надписью: «Письмо от царицы Евдокии». Оба одинаковые перстня были также найдены у виновных. Множество монахинь и монастырских слуг, приведенных к допросу, дали показания, вполне подтверждавшие обвинение: Глебов приходил к Евдокии днем и ночью; они целовались при всех, а потом подолгу оставались вдвоем. Наконец Евдокия сама созналась во всем. А Глебов? Легенда создала из него героя: среди самых ужасных пыток, добровольно принимая на себя всякого рода преступления, он дошел в своей исповеди до того, что взвалил на себя вину в каких-то небывалых убийствах, и двадцать раз подставляя голову палачу на отсечение, он, будто бы, до конца отстаивал честь своей сообщницы.[301] Увы! Протокол допроса, сохранившийся в московском архиве,[302] свидетельствует как раз обратное: оставляя без ответа все другие пункты обвинения, Глебов именно в этом только и сознался, — в этой любовной связи, начавшейся восемь лет тому назад. Евдокии было тогда тридцать восемь лет. Но я спешу оговориться: признание или отрицание вины здесь ровно ничего не доказывает. Гвардии поручик Скорняков-Писарев, посланный Петром в Суздаль, велел пытать пятьдесят монахинь, из которых некоторые умерли под кнутом. Они все подтвердили то, чего от них добивались. Глебов и Евдокия точно так же были допрошены, и Евдокия созналась в связи с Глебовым.[303] Пытки, которым подвергался несчастный офицер, были так ужасны, что смертный приговор его был назначен к исполнению на 16 марта 1718 г. ввиду опасения докторов, что им не удастся протянуть его жизнь долее суток.[304] Рассказывают, между прочим, о темнице, вымощенной острыми кольями, по которым несчастный должен был ступать босыми ногами. Для смертной казни Петр избрал кол. Так как был мороз в тридцать градусов, то, чтобы продлить муки несчастного, его укутали в теплую меховую шубу и такие же сапоги и шапку. Казнь началась в 3 ч. по полудни и кончилась смертью только на другой день в 7 ч. вечера.[305] Повествование, будто бы Петр подошел к казненному, уже несколько часов сидевшему на колу, пытаясь добиться от него нового признания, и получил вместо ответа плевок в лицо,[306] не имеет никакого основания. Евдокии была дарована жизнь; но ее сослали в еще более глухой монастырь на берегу Ладожского озера, где за нею был установлен строжайший надзор. Согласно одному показанию, на нее будто бы было наложено, судом епископов, архимандритов и других духовных лиц, предварительное наказание кнутом и неукоснительно выполнено двумя монахами.[307] Какому чувству поддался Петр, подвергая ее такому жестокому суду? Без сомненья, им не могла руководить ревность к отвергнутой, забытой жене, состарившейся под монашеским клобуком. Всем известно также, как он снисходительно относился к подобным проступкам и вообще ко всему, не касавшемуся его политических интересов. Проступок же Евдокии был совершенно чужд всякого политического характера. Переписка Евдокии с ее возлюбленным могла только подтвердить их невинность в этом отношении, так как в письмах говорится только о любви. Бывшая царица легко поддалась соблазну облечься в свои прежние светские одежды и убеждениям окружающих, высказывавших надежду, что в более или менее непродолжительном времени она вернется к прежней роскоши. Но все это не шло дальше мечтаний.[308] Быть может Евдокия была жертвою ревности и ненависти другого лица. Посмотрим, что было спустя семь лет: Петр умер, и это событие, которое, казалось, можно бы считать счастливым для изгнанницы, превратилось в сигнал к новым невзгодам: ее увозят из монастыря и везут в Шлиссельбургскую крепость, где заточают в подземной темнице, переполненной крысами. Она лежит больная, и за нею ходит только горбатая старушка, которая сама нуждается в уходе. Так держат ее два года. От кого же исходило такое распоряжение? От царствующей теперь Екатерины Первой. И вот, может быть, ответ на предположение, поставленное мною выше. Через два года новая перемена: внезапно, точно во сне, растворяются двери темницы, на пороге появляются разодетые люди, кланяются до земли и просят изгнанницу следовать за ними; в сопровождении их она входит в роскошно убранные хоромы, нарочно приготовленные для нее у коменданта крепости. Неужели эта постель с тонким бельем голландского полотна постлана для нее, уже привыкшей спать на сырой соломе? И неужели для нее эта роскошная палата с золоченой посудой, ларчик с тысячью рублями, экипажи у крыльца, толпа слуг, покорно ожидающих ее приказаний? Неужели же все это для нее?.. Но что же там произошло? Какая перемена?.. Екатерина Первая умерла, и на престол вступил Петр II, сын Алексея и внук Евдокии... И вот несчастную бабушку, дожившую до седых волос в заточении, везут в Москву на коронацию нового монарха; она появляется впереди всех, окруженная роскошью, заботами. Слишком поздно! Жизнь ее разбита; она возвращается, теперь уже по своей воле, в Новодевичий монастырь, где кончит свою жизнь в 1731 году. Монастырь этот служил местом пребывания многих несчастных; здесь жила Софья после крушения всех ее честолюбивых замыслов. Предание говорит еще, что Евдокия гостила в имении Лопухиных, в Серебряном бору, но и оттуда была проведена галерея в соседний Георгиевский монастырь.[309] Могила Евдокии в Московском монастыре, и память о царице-инокине осталась живою в рассказах и народных песнях.[310] После всех лишений и немилостей, которые она перенесла, она приобрела сердечную любовь простого народа, который умеет ценить великие страдания.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar