Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Первые Романовы (5)

III. Борьба Никон едва ли мог рассчитывать на поддержку клира. Он мог сколько угодно отожествлять свое дело с делом церкви и изливаться в негодующих выражениях против огромных обязанностей, возложенных на нее благодаря войне, которой, казалось, не будет конца. Но клир не мог забыть той доли ответственности, которая лежала на бывшем патриархе, в осуждаемой им теперь политике. Его высокомерные призывы к главенству церковной власти, правда, пробудили отголосок симпатии между епископами и, когда Никон, стараясь определить их взаимное положение, сравнивал, как это мог бы сделать Григорий VII, — церковь с солнцем, а государство с луною, — многие из клира готовы были тайком ему аплодировать. Это «бледное изображение, опрокинутое, как в зеркале», по выражению одного современного русского писателя,[43] было тем не менее отражением великой борьбы, горевшей шесть веков тому назад между папством и империей. Но если клиру и было по душе самое дело, то они относились совершенно иначе к его борцу. Благодаря своим деспотическим выходкам и надменному обращению, Никон стал ненавистен большинству своих прежних подчиненных. С другой стороны и его управление не было безупречным. Незадолго до начала конфликта, низший клир обращался на него с жалобою к царю. Наконец среди другого спора, поднятого по поводу церковной реформы, апеллируя от патриарха к царю, представители зарождавшегося раскола стояли еще за главенство светской власти, с тем, чтобы потом изменить тактику, если государство обманет их надежды. На деле Никон среди высшего клира имел лишь защитником черниговского епископа, Лазаря Барановича, преследовавшего в качестве малоросса совершенно особую политику, и коломенского, Мисаила, желавшего, чтобы дана была хотя бы некоторая пощада бывшему первосвященнику. Сам Никон не задавался иллюзиями по поводу вердикта церковного собора, который должен был заняться этим делом, и позаботился заранее ослабить свой авторитет. Он охотно соглашался на судей, но образованных и честных, эти же не умели читать, и их неподкупность была чрезвычайно сомнительной. Когда астраханский архиепископ, Иосиф, явился к нему для предварительного допроса, Никон принял его со следующими словами: — А тебе, по крайней мере, хорошо заплатили, нищий? Приговор собора был именно таков, каким он его и ожидал, т. е. Никона лишили звания епископа, священнического сана и даже почестей. Царь утвердил решение собора после некоторого колебания, и дело уже казалось исчерпанным, как вдруг запоздавшее раскаяние одного из голосовавших вновь поставило над всем знак вопроса. Один из монахов, призванных из Киева Ртищевым, Епифаний Славеницкий, вдруг заметил, что он и его коллеги имели дело с текстами, которые нужно считать апокрифическими. Это была временная победа Никона. Ученый богослов, не имевший себе в Москве соперника, Епифаний не мог быть отклонен в качестве судьи. Его слово считалось авторитетным, и все ведение дела оказалось безосновательным. Бывший патриарх трубил о своей победе. Все еще заявляя, что он не хочет быть верховным первосвященником, но запрещая, чтобы ему назначали преемника без его ведома, выставляя себя мучеником, сравнивая себя со Св. Иоанном Златоустом и Св. Афанасием, Василием Великим и Св. Филиппом, он во многих отношениях стал невыносим. То, подозревая повсюду заговор, подвергавший его жизнь опасности, он требовал розыска и строгих репрессий, а то, по поводу земли, соседней с его монастырем, он заводил с высоким чином при дворе, окольничим Романом Боборыкиным, ничем не оправдываемый процесс, а, когда вмешался царь, то остановил его с неслыханною наглостью, призывая на него судьбу жителей Содома и «царя Навуходоносора»! Несчастный Алексей не знал совсем, на что ему решиться. Но случайно сам Никон направил его на дорогу, наименее выгодную для патриарха. Увлекаясь греческой наукой, несмотря на то, что не знал ее элементарных основ, бывший патриарх старался выписать с Востока духовное лицо, пользовавшееся громкой репутациею. Это был Паисий Лигарид, называвший себя газским митрополитом. Как многие ему подобные в эту эпоху, этот доктор богословия был просто низким авантюристом, некогда учеником, а потом профессором в Collegio-Greco, устроенном в Риме иезуитами; он стал ярым ортодоксом спустя год после этого и газским митрополитом по милости иерусалимского патриарха; наконец он был смещен за частое лихоимство, но сохранил за собою пенсион из Ватикана. Прибытие этого лица, долго задержанного перипетиями столь изменчивой карьеры, наполнило сначала душу Никона радостью. Бывший патриарх наивно верил, что найдет в Лигариде защитника. Пенсионер Ватикана быстро разубедил его: рассмотрев опытным взглядом, на чью сторону ему выгоднее будет стать, он 15 августа 1662 г. составил записку, в которой выставил виновным во всех отношениях Никона и побуждал Алексея обратиться за помощью против мятежника к восточным патриархам. Так как в Москве совсем не знали биографии вновь прибывшего, то это предложение произвело сенсацию. Между тем 1662 год прошел, но царь не решился использовать его. Никон продолжал возмущаться в своем «новоиерусалимском» изгнании. Столица была взволнована слухом, будто бы бывший патриарх проклял государя с семьею. Розыск показал, что он просто обрушился на несчастного Боборыкина, но следователи, среди которых был и Паисий, были им очень грубо встречены. Разговор между бывшим патриархом и газским митрополитом, в частности, принял скандальную форму: спорщики обменялись в весьма прозрачной форме взаимными обвинениями по поводу одного постыдного порока, причем Никон закончил разговор целым потоком грубой ругани. — Мужик, разбойник, язычник, пес смердящий! По возвращении из Москвы, Паисий объявил, что он имел дело с «разъяренным волком», и для изображения этого чудовища он вызвал в памяти образ Терсита у Гомера и Юлиана Богоотступника у Григория Нисского. Но несмотря на то, что Алексей все больше и больше понимал необходимость избавиться от этого бесноватого, он тем не менее колебался, не зная, к каким прибегнуть средствам. Нужно было, чтобы Никон, так долго господствовавший над робкой волей царя — и на этот раз также направил ее, апеллировав первый к «Вселенскому Собору», созыв которого был намечен уже Лигаридом. Все более и более отклоняясь от предмета, буйный священнослужитель вздумал в то же время потребовать вмешательства в это дело юрисдикции папы! Он основывался при этом на одном решении сардийского собора, касавшегося впрочем лишь епархий восточной Империи, всегда подчиненных Риму. С другой стороны Никон постоянно кричал о своей бедности, жаловался, что умирает с голода, хотя очень часто у него было до двухсот собутыльников за столом, и он раздавал щедрые подарки тем редким духовным лицам, которые еще осмеливались его посещать. Тогда Алексей, выведенный из себя, доведенный до крайности, решился действовать, но все же благодаря остаткам своей нерешительности или какой-то стыдливой сдержанности, он удовольствовался лишь, почти в конце 1663 года, тем, что отправил запрос к восточным патриархам с изложением дела, не называя по имени Никона. Ответ, привезенный одним греческим дьяконом от имени Мелетия, был прямо ошеломляющим для анонимного обвиняемого, объявляя его виновным по всем пунктам, достойным расстрижения и суда собора московских епископов, даже если они были рукоположены им лично. Но и этот ответ должен был остаться без результата. Алексей сомневался в его подлинности! Третируемый Никоном как плут, Мелетий, кажется, оправдывал это название, а одно из лиц, подписавших документ, иерусалимский патриарх, Нектарий, письмо которого немного позже пришло к царю, советовал последнему опять возвести бывшего патриарха на трон, или по крайней мере покончить дело мирным путем. Таким образом хоть отчасти оправдалась надежда Никона на восточную церковь. На последнюю несколько повлияла красноречивая защита в пользу Никона, посланная из самой Москвы некоторыми соотечественниками Паисия. Увлекаясь конфликтом со страстью, свойственной их южному темпераменту, и желая утвердить торжество человека, который всегда покровительствовал им, они объявляли Никона просто жертвой бояр, сговорившихся его погубить против воли государя, все еще лично привязанного к избраннику своего сердца, тайно сносившегося с ним и жалевшего его. В Константинополе, в Иерусалиме, в Антиохии всячески старались не вмешиваться в этот спор, так как исход его казался сомнительным, и в течение этого года явился следом за Мелетием в Москву племянник константинопольского патриарха, Афанасий, митрополит Никейский, утверждая, что он послан своим дядею и собором всех восточных епископов, для примирения Никона с царем. Миссия его вызвала сомнения, за которыми последовало его собственное отречение, и тогда Алексей вынужден был остановиться на решении, к которому он должен был бы уже давно прибегнуть: «Вселенский Собор» был приглашен собраться в «третьем Риме». Никон вначале совсем не был этим смущен. Только двое из восточных первосвященников, Макарий Антиохийский и Паисий Александрийский, ответили на приглашение. Их авторитет не был из наиболее веских, и «Вселенский Собор» оказался куцым. Никон не старался опровергнуть его авторитет. Он оспаривает, говорил он, лишь собор рукоположенных им же епископов, «так как даже иудеи не осмеливались подвергнуть Христа подобному судилищу». Он будет теперь судиться равными, но Алексей ожидал, что Никон явится перед ними не столько в качестве обвиняемого, сколько обвинителем. Во время даже самого сильного расположения Никон уже сообщал царю о своем желании оставить патриархат, и государь не мог забыть, в каких выражениях он ему отвечал на это. Об этом было написано письмо, сохранявшееся в надежном месте. К этой угрозе, искусно лавируя среди своих безумных выходок, бывший патриарх присоединял более умиротворяющие мотивы, выражая сожаление по поводу того, что лишен дружбы, которая была ему так дорога, как и возможности смутить гнусных обвинителей прямым обращением к государю. И благодаря слабости и чувствительности Алексея, эта уловка, казалось, произвела на него определенное впечатление. Принимая в монастыре Св. Саввы одного из посланцев бывшего патриарха, царь долго говорил с ним с глазу на глаз; он уверял его, что не питает никакого дурного чувства к своему старому другу и не чувствует к нему ровно никакой злобы. Никон, быстро умевший использовать малейшее благоприятное для него указание, должен был сделать смелые выводы из этой беседы. Он продолжал сноситься с одним из приближенных государю бояр, с Никитою Зюзиным, который прежде был одним из его приближенных и обладал со своей стороны влиятельными знакомствами. Среди его интимных друзей числились двое из самых влиятельных личностей при дворе, Артамон Матвеев и Афанасий Ордын-Нащокин. Оба, большие сторонники церковной реформы, выполненной Никоном, были за него, хотя и не осмеливались выступать открыто. Но в течение декабря 1664 года бывший патриарх получил от этого Зюзина три письма, в которых его с каждым разом все настойчивее просили отправиться в Москву, так как Алексей выразил желание его видеть. Автор этого знаменательного сообщения внес в него такую точность, какую только можно было желать: в разговоре с Матвеевым и Нащокиным Алексей объявил, будто желает положить конец ссоре, продолжавшейся слишком долго; он сожалеет о разлуке, становившейся для него все более и более тягостной, сделав указание на обоюдные клятвы, которыми когда-то обменялись он и его «особый друг» никогда не оставлять друг друга; он говорил, что по крайней мере сам он хочет оставаться ей верным. Никон должен был ночью приехать в Москву и отправиться прямо в Успенский Собор, где царь, казалось, был расположен свидеться с ним. Зюзин назначал день, час и другие подробности этого таинственного свидания. Такая таинственность заставила насторожиться бывшего патриарха. Два года тому назад, обманутый почти аналогичными сведениями, полученными от одного монаха, по имени Аарон, он уже раз появился внезапно у Успения, но получил немедленно категорический приказ от царя вернуться в монастырь, тем не менее двусмысленное поведение Алексея, постоянные отсрочки и полное несоответствие в идеях и чувствах царя с некоторыми людьми из окружающею его среды придавали некоторую вероятность этой интриге. Действовать окольными путями было особенно в обычае у этого государя. Не желал ли он этим способом заставить противников Никона считаться с совершившимся фактом? Но настойчивость Зюзина, повторявшего, что намерения царя были формальные, и что бывший патриарх иначе потеряет единственный случай снова вернуть себе милость, в конце концов совершенно разоружила недоверчивого изгнанника. Ночью с 17 на 18 декабря 3664 года, в то время как ростовский митрополит Иона служил раннюю обедню в качестве недавно назначенного на патриарший престол, совершенно неожиданно появился Никон с многочисленною свитою в указанной церкви и занял патриарший трон. «Он вскочил на трон, как собака», говорит одна из его биографий, составленная раскольником. Властный голос, которого давно уже не было слышно, прервал чтение псалтыря, требуя заменить его молитвою «Тебе Бога хвалим» и другими подобающими песнопениями. Взяв крест Петра Целителя, Никон обошел храм, совершая обычное поклонение иконам и мощам, и потом согласно ритуалу предложил присутствующим принять его благословение. Никто не протестовал, и сам Иона склонился под протянутою рукою великого воскресшего. Но Алексей не являлся. Не теряя еще своего обладания, Никон приказал предупредить государя. Последний слушал заутреню в церкви Св. Евдокии и, по сообщению разных очевидцев, в Кремле, где помещается эта церковь, как и Успенский собор, волнение было так сильно, что можно было подумать о нашествии татар на Москву. Что же произошло на самом деле? Не боролся ли царь, как и шесть лет тому назад, между тайными симпатиями и противоположными наветами бояр? Кремль не выдал этой тайны. Трудно между тем допустить, чтобы Зюзин явился орудием простой мистификации, в которой, не имея видов на удачу, он рисковал бы своею головою. Мы знаем точно, что даже был созван поспешно совет из светских и духовных чинов и что на нем восторжествовало мнение Паисия Лигарида, смысл которого для нас совершенно ясен. Возможно также предположить, что оно даже было противоположно августейшей воле, которая и на этот раз не могла настоять на своем. Во всяком случае, как и прежде, вместо столь ожидаемого «особого друга» появился опять к Никону его непримиримый враг, князь Никита Одоевский, с новым приказом о немедленном отъезде. Бывший патриарх боролся отчаянно против этого крушения своих надежд. Он начал возражать, говоря, что вернулся, желая положить конец разрушительной войне, в которую был вовлечен царь, лишенный его советов; потом, прибегнув довольно глупо к той же уловке, которая удалась ему в Новгороде, он заявил, будто бы его поведение было вызвано чудесным видением. Он хотел сообщить о нем государю и требовал ответа на посланное им письмо. Это послание отправили по назначению, но ответ на него был таков, как он и мог предвидеть, т. е. простым повторением прежде отданного приказа. Бывший патриарх должен был повиноваться. С посохом Петра Целителя в руках Никон направился к дверям церкви. Бояре его остановили. — Оставь посох! — Возьмите его у меня силою, если посмеете. И он вышел. Солнце еще не всходило. Комета, о которой упоминает Гевелий в своем Prodromus 1690 г., блистала на небе. Садясь в сани, бывший патриарх сделал жест, будто отряхает прах от своих ног. — Мы выметем эту пыль, сказал стрелецкий полковник отряда, назначенного сопровождать бывшего патриарха. — Бог скорее выметет вас этой метлою, сказал Никон, указывая на комету. На дороге к нему подъехало два посланца от государя, князь Долгорукий и сам Артамон Матвеев, выполняя на этот раз поручение, поразившее его недоумением: Алексей просил благословения у того, с кем поступил так грубо, просил у него прощения. Зюзин мог несколько усилить смысл тайных бесед, и вероятно рассчитывал внезапным ударом победить нерешительность царя. Но, без сомнения, он не выдумал всего. Другие знатные бояре последовали однако за первыми по дороге к «Новому Иерусалиму» и, проговорив с ними с пяти часов утра до одиннадцати вечера, Никон пытался довольно жалким путем спасти хоть что-либо от гибели: он соглашался условно на благословение, отдал требуемый посох и выдал даже несчастного Зюзина, предъявив его корреспонденцию. Взамен, теперь лучше осведомленный о том, чего ему можно было ожидать от «Вселенского Собора», Никон просил, чтоб его не созывали. Соглашаясь на окончательное назначение ему преемника, он просил, чтобы обращались с ним, как с равным, а не как с подчиненным, требовал назначения ему соответствующей пенсии и свободы наездов в Москву для паломничества и свиданий с царем. Он ничего не добился, отдал Зюзина на долгую пытку, после которой последовало осуждение на смерть. По милости Алексея последнее было заменено ссылкою и бояре, одержав победу по всем пунктам, поторопились созвать суд, решения которого бывший патриарх стал не без основания бояться. IV. Процесс патриарха История, думается нам, не дает второго примера двух людей в аналогичном положении, появляющихся перед судом, противополагающих друг другу в лице своем два разных мира идей, чувств и интересов и самостоятельно себя защищающих, ибо Алексей готов был отвечать сам за себя. Предоставляя охотно решение другим, он любил самостоятельно наносить решающий удар и, раз уже нужно было вести дело, он отказался от всякого другого адвоката. Никону удалось при этом задеть его за живое: были перехвачены его послания, в которых он пытался расположить в свою пользу будущих судей, а царь был наделен крайне оскорбительными замечаниями. Алексей заполнил поля документа гневными примечаниями и приготовился к возражению. Осенью 1666 года прибыли два восточных патриарха. Один из них только что был смещен в Александрии и Никон не преминул тотчас же этим воспользоваться, чтобы отвергнуть его компетенцию. «Вселенский собор» обращался таким образом в единоличный, так как бывший патриарх продолжал отвергать простых епископов «своих подчиненных», как он всегда говорил, и некоторых еретиков, так, например, Лазаря Барановича, который однако защищал его, но он вступил с ним в полемику догматического характера. Опираясь на такие доводы, он не ответил на первый вызов, но не осмелился не повиноваться второму, составленному в более угрожающих выражениях. Но зато, несмотря на запрещение, он собрал вокруг себя многочисленную свиту: ему предшествовал дьякон с огромным крестом по обычаю верховных первосвященников во время их переездов. С таким конвоем и с соответствующим церемониалом, он явился 1 декабря на заседание суда, принудив таким образом всех присутствовавших и даже самого царя встать. После чего, определив таким образом позицию, которую думал занять, он склонился три раза перед государем, дважды перед восточными патриархами и выпрямился с вызывающим видом. Когда Алексей пригласил его сесть, указывая ему место на скамье епископов, он гордо покачал головою. — Я не вижу здесь подходящего для меня сиденья, и так как я не принес его с собою, то останусь стоять, пока мне не скажут, почему меня призвали. Алексей не дал возможности никому поднять перчатку. Раз решившись, и не без труда, на такое испытание, он поспешил этим воспользоваться и излить наконец свое сердце, весь гнев и отвращение, которые накопились в нем за семь лет невозможных и возмутительных дрязг. Оставив тотчас же свой трон и встав перед патриархами как обыкновенный истец, он говорил долго и с большим воодушевлением. Никон возражал с таким же жаром и так же подробно. Таким образом создались жаркие прения, раскрывавшие всю историю конфликта с самого его начала и касавшиеся самых его незначительных подробностей. Это первое излияние красноречия не послужило на пользу бывшего патриарха. Желая документально оправдать факт уничтожения Коломенской епархии, в котором он дал ясное доказательство произвола, и, ссылаясь по этому поводу на документ, касающийся этого дела, Никон нарвался на замечание, что документ этот не существовал, так как эта мера была принята помимо всякой канонической процедуры. На другой день во втором заседании споры приняли другой оборот. Неизвестно каким образом — официальные протоколы процесса ничего не говорят об этом, — прения были перенесены на почву, на которую Никон тщетно до сих пор хотел стать. Мы не слишком ошибемся, если предположим, что присутствие восточных прелатов и их очевидная враждебность к обвиняемому повлияли на эту перемену. Неожиданно личность Никона как-то стушевалась, и остался только священнослужитель, боровшийся со светской властью, причем последняя апеллировала к иностранцам, — к этим грекам, обыкновенно посещавшим Москву в качестве просителей, а теперь явившимся оказать поддержку боярам с целью задушить главу национальной церкви! Испорченная мусульманским господством, восточная церковь склонялась к рабству и к унизительным услугам. По просьбе Алексея ему было передано из этого источника, при посредстве двусмысленного Мелетия, мнение, документально опиравшееся на шестой параграф великого Номоканона и решавшее спор в пользу главенства государства. Но «третий Рим» еще не дошел до этого и национальная гордость, смешанная с столь могучим в этой стране религиозным чувством, вызвала во всем собрали чувство возмущения и растерянности. Сбитые с толку бояре молчали. Даже самые активные из тех, которые до того работали в целях навлечь немилость на бывшего патриарха и которые подобно Семену Стрешневу совсем непочтительно учили своих собак подражать жестам патриарха, — ни один из них не пытался уже теперь дать показание против него. Все до того старались стушеваться, что вызвали даже со стороны Алексея крик отчаяния: — Вы хотите, значит, предать меня этому человеку? Разве я вам надоел? Епископы волновались, не решаясь еще заявить свое мнение, но не умея скрыть своего смущения. Наконец вынужденный объясниться вызванный судьями Лазарь Баранович обронил следующую фразу: — Как бы я мог говорить против правды? Тогда языки развязались. Крутицкий митрополит Павел первый осмелился поставить прямо вопрос о соперничестве двух властей и, поддержанный Рязанским архиепископом Илларионом, Вологодским епископом Симеоном, и еще другими, в первый и в последний в России раз до наших дней попытался дать этому спору полноту, которая требовалась интересами дела. Был даже момент, когда он мог себя льстить надеждой, что дал восторжествовать, по образному выражение Никона, тезису Церкви-солнца и Государства — его спутника, простого отражения его небесных лучей. Протоколы молчат по этому поводу, но ревностный защитник противоположного тезиса, Паисий Лигарид, дал нам по этому поводу красноречивые объяснения. Благодаря его старанию и особенно влиянию восточных патриархов, Павел и его сторонники были окончательно побиты, подверглись даже исключению из собрания и временному отлучению. Но бой был жаркий, и светской власти удалось одержать победу лишь наполовину путем принятия компромиссного решения, провозглашавшего равную независимость обеих властей в соответствующих им сферах, но она заплатила дорого за это преимущество; самый верный залог, которым владела эта власть для укрепления своего главенства, фактически ускользнул от нее: «монастырский приказ» было решено уничтожить, и московский клир торжественно доказал этим свою независимость, с каковой не могла сравниться независимость французских авторов декларации 1682 года. То была на деле эфемерная победа, ибо стоило вскоре появиться Петру Великому, и он быстро уничтожил установленное таким образом равновесие, бросив на чашку весов всю тяжесть своего верховного абсолютизма. Требованиям, храбро поддержанным Никоном и его временными союзниками, не было однако суждено исчезнуть без следа и, они воскресли в более скромном виде в следующем веке в доктринах или в попытках Новгородского архиепископа, Феодосия, Арсения Мациевского или архимандрита Фотия. Довольно еще слабое в 1666 году положение светской власти, представленное вторым Романовым, давало возможность тем более усилиться противной стороне, но Никон безнадежно скомпрометировал благоприятный для него исход спора всем тем, что он вкладывал личного в свои несправедливые нападки и отталкивающие мелочи. Он не мог победить, но для того чтобы сокрушить своего страшного противника Алексей должен был развить значительную силу и пережить жестокие волнения. Но свидетельству одного очевидца, измученный все более и более бурными спорами, раздраженный диспутом, в котором Никон удвоил свою наглость, государь однажды чуть не лишился чувств. Добравшись быстро до трона, он закрыл лицо руками. Но, тотчас же оправившись, он привел очень важное свидетельство: три письма, в которых Никон сам себя называл бывшим патриархом. 5 декабря был произнесен приговор, осуждавший обвиненного к лишению сана и к пожизненному заключению в монастыре. Спустя неделю два восточных первосвященника привели его в исполнение в церкви Чудова монастыря, действуя помимо Собора, который они старались избавить от подобного зрелища. Исполнение приговора состоялось почти тайно. Ввиду того, что Никон отказался исполнить это, Александрийский патриарх снял с него клобук, унизанный очень дорогим жемчугом и его не менее дорогую панагию. — Берите, — закричал осужденный, — делите между собою мои пожитки, вы, турецкие рабы, принужденные всю жизнь мыкаться по свету нищими, в этот час вдалеке от Думы, народа и государя, вы грабите меня, как воры! На Никона надели рясу, взятую у одного монаха, но из страха перед народом, по мнению одних, по требованию царя, как свидетельствуют другие, оставили ему епископскую мантию и посох. Местом его ссылки был избран Ферапонтовский монастырь на Белом озере, по соседству с Белым морем. V. Изгнание «Все это не случилось бы, если бы я задавал роскошные обеды и отказался бы защищать истину!» Так ораторствовал громко Никон, проезжая под сильным конвоем московские улицы и пытаясь возбудить толпу, которая действительно казалась очень расположенной принять его сторону. Бывшего патриарха принудили молчать, но чернь протестовала. Произвели множество арестов; в конце концов пришлось еще спрятать осужденного, и для того чтобы отправить его в путь, выследить его многочисленных сторонников. Он отказал в благословении, которое и на этот раз царь просил у него, не принял даже денежного подарка и шубы, пожалованной ему государем на дорогу, и 21 декабря был уже в Ферапонтове. Там он отдал без сопротивления епископский посох и мантию, которые у него потребовали, но с трудом согласился на строгие епитимьи, которые намеревались на него наложить. Отдан был приказ кормить его прилично и охранять от всякого оскорбления, но вместе с тем и запретить ему всякую переписку и «обеспечить ему покой» в келье, которая должна была отныне, по неосторожно высказанному кем-то желанию, служить ему тюрьмою. Однако было нелегко применить такой режим к заключенному с таким темпераментом и при том престиже, который он сохранил во многих местах. Для некоторых, даже из тех, кто кричал против него в дни его всемогущества, теперь — лишенный сана и изгнанный бывший патриарх был мучеником. Все более и более многочисленные паломники, мужчины и женщины, стали стекаться толпами в Ферапонтово, расточая перед «святым» знаки сочувствия и благоговения и относясь к нему так, как если б он был еще увенчан белою митрою. Но уже со следующего года новый смотритель, назначенный для наблюдения за патриархом, Наумов, был уполномочен усилить по своему усмотрению меры строгости и стал действовать не без некоторого излишнего усердия. С другой стороны, Алексей, остыв после лихорадочной борьбы, вскоре был охвачен чувством страха, смешанного с раскаянием. Он не торопился заполнить вакансию патриаршего престола и, наконец решившись, остановил свой выбор на дряхлом и незначительном старике Иоасафе II. Без сомнения им руководил политический мотив, знаменательная прелюдия к будущему уничтожению института, создававшего светскому самодержавию слишком опасную конкуренцию. Рожденный мановением этой власти, патриархат был предназначен встать к ней в противоречие и пасть в борьбе, не имея времени пустить корни в жизни народа, слиться с нею органическою связью. Воспитанный средой, которая только что начинала секуляризироваться, Алексей не отличался свободой мысли, облегчивший его сыну средство, на котором и остановился Петр. Поразив мятежника, царь теперь был охвачен ужасом и страхом перед «помазанником Божиим», перед священнослужителем, которому когда-то он открывал свою душу. Может быть также «личный друг» владел еще его сердцем. И вот почему снабжая толстыми железными прутьями окна своего пленника, Наумов должен был в то же время передать ему письмо государя; Алексей еще раз просил благословить его и простить. Ответ ясен. «Как бы я мог тебя благословить?» писал Никон. «Осужденный вопреки всякой справедливости, я трижды проклял тебя, больше, чем Содом и Гоморру. Как бы я мог тебя простить? Изгнанный и заключенный в заточение, я обращаю на твою голову мою кровь и преступление всех твоих сообщников! Освободи меня, вороти меня из изгнания и ты получишь то, чего просишь». В то же самое время, пользуясь этою корреспонденцией против своих стражей, обманывая игумена Ферапонтова, как и самого Наумова, и заставляя их называть себя патриархом и обращаться с ним, как подобает его сану, он забрал в свои руки управление тем монастырем, где хотели содержать его втайне. Он даже наложил свою руку на управление его поместьями. К добытым таким образом доходам он прибавил вскоре доход со своих прежних монастырей, откуда монахи и крестьяне приходили выслушивать его приказания и приносили ему провиант и деньги. Иоасаф только что был назначен, новый глава Ферапонтова не волновался этим назначением, считая нового главу церкви лишь ложным патриархом, как и Александрийского с Антиохийским, сыгравших с ним комедию суда, и которых он мог бы купить за три тысячи рублей! Царь сознал свою ошибку, и все должно было скоро устроиться. Между тем проходили дни и месяцы, и ничто не возвещало о подобном событии. Наумов начал беспокоиться. Очевидно государь имел самое большое желание исправить сделанное им зло, но прием, встретивший его попытки к сближению, не был из ободряющих. Лучше было бы выказать побольше мягкости. Никон последовал этому совету, и в сентябре отправил Алексею новое послание. Подписавшись на этот раз «смиренный инок Никон», он посылал свое благословение и прощение, прибавив однако, что он делает это только в надежде предстать скоро пред «ясные очи царя», после чего он в состоянии будет дать ему настоящее отпущение с помощью наложения рук, как того требуют Евангелие и апостолы. Результат все же был не тот, какого он ожидал: последовало приказание вынуть железные прутья из окон бывшего патриарха, послать ему разные яства, вкусных рыб и хорошие вина, пожаловать 1000 рублей, но ничего более. Никаких признаков, указывавших на то, что Алексей по пути улучшения взаимных отношений намеревался пойти дальше этих любезностей. Получив благословение и прощение, он платил за них по установленному тарифу и успокоенный, хотел удовлетвориться этим. Никон со своим обычным упрямством и совершенным отсутствием прозорливости, придя в раздражение, написал еще раз, без всякого стыда крича о своей бедности. Как когда-то в «Новом Иерусалиме» он жаловался, что был доведен до такой нищеты, что сам должен был собирать валежник для печей, и наконец не нашел ничего лучшего, как выдумать новый заговор, который на этот раз уже угрожал жизни царя и в котором, приписывая себе заслуги этого открытия, Никон старался обвинить самых лютых своих врагов. Это значило играть в крайне опасную игру, так как донос влек за собою неизбежный сыск, последствия которого могли оказаться во всяком случае только крайне гибельными для самого доносчика. Он доказал прежде всего со всей очевидностью, что Никон совсем не рисковал умереть от голоду в Ферапонтове, так как садки, служившие для его кухни, изобиловали огромными стерлядями, и он мог пользоваться избранными блюдами в серебряной посуде с вензелем «патриарха милостью Божией», каковым не был Иоасаф. Такая надпись повторялась на множестве крестов, поставленных им в окрестностях монастыря. Более того, следователи открыли след крайне подозрительных сношений, недавно завязанных между изгнанником и донскими казаками, поднявшимися в это время под начальством Стеньки Разина. На Никона собирался даже донести по этому поводу один монах, который однако в момент отъезда своего в Москву, выпив лишнее, бросился в чан с кипящею водою. Бывший патриарх еще боролся, осужденный, в результате таких разоблачений, на более строгое заключение: он постепенно переходил от гордого высокомерия к униженным просьбам и только в 1671 году, попытавшись в последний раз запугать Алексея рассказом о чудесных видениях, которых он милостиво удостоился, Никон отправил в Москву акт о своей покорности и окончательном отступлении от всего. Тем не менее он не сумел обойтись без того, чтобы не примешать к этому некоторую экстравагантность и массу лжи. Желая оправдать во что бы то ни стало свое поведение, он утверждал, что желал сначала ожесточить сердце Алексея, чтобы принудить его снять с него слишком большую тяжесть потом, чтобы посодействовать ему забыть своего старого друга. Желая разжалобить царя, он сказался больным, почти умирающим и все еще настолько бедным, что не в состоянии был оставить свою келью, не имея чем прикрыть свою наготу. Но в конце концов он сознавался в своих ошибках и в свою очередь просил прощения. И Алексей был тронут. Он не говорил о возвращении изгнанника; обходя молчанием его очевидно нелепые объяснения, он запрашивал его по поводу планировавшейся встречи со Стенькой Разиным, но эти слова уже были обращены к «святому и великому отцу», получавшему в то же время великолепные подарки, причем царь сопровождал все эти милости личными оправданиями: он не принимал участия в осуждении Никона; за него ответственны одни лишь восточные патриархи и Собор. Благодаря этому «святой и великий отец» надеялся по крайней мере добиться перевода в Воскресенский монастырь. Он и тут жестоко ошибся, но зато положение Никона в Ферапонтове значительно улучшилось. Более чем когда-либо, он стал там разыгрывать роль хозяина, причем вскоре стал простирать свои притязания и на соседний монастырь св. Кирилла и принялся там за такое бессовестное вымогательство, что местные монахи писали Ферапонтовским: «Ваш батько нас прямо съедает»! Он не боялся даже надоедать государю своими постоянными требованиями и жалобами, отмечая, например, что при посылке яств, предназначенных для него, он не находил винограду или вишень в достаточном количестве. Пользуясь значительными и частыми получками от царя по случаю столь многочисленных в православном календаре праздников, располагая шестью монастырскими владениями, назначенными для его поддержки, добывая из них ежегодно тридцать пять ведер лучшего вина, восемьдесят ведер меда, тридцать ведер уксуса, пятьдесят семг, двадцать белуг, семьдесят стерлядей, сто пятьдесят свежих щук, две тысячи двести пятьдесят штук другой рыбы, четыреста штук копченой, тридцать пудов икры, пятьдесят пудов свежего масла, пятьдесят ведер сливок, десять тысяч яиц, пряностей, лимонов, муки в значительном количестве, владея одиннадцатью лошадьми на конюшне, тридцатью шестью коровами в стойле и двадцатью двумя слугами, Никон все же не переставал плакаться. Утомленный этими жалобами, Алексей решил обратить «поставку натурою» бывшему патриарху в деньги и дополнить эту сумму до полного удовлетворения всех его потребностей. Но «святой и великий» человек остался в Ферапонтове. Царь был озабочен в то время задачами более насущными. Глава пятая Бунт Стеньки Разина I. Казаки В истории России, как и в истории Польши, происхождение казаков представляет одну из самых темных проблем. Эти банды, как на Дону, так и на Днепре, решительно не признававшие политическую, социальную и экономическую дисциплину соседних государств, от которых они номинально зависели, подчиняясь довольно сильной автономной организации, некоторое время считались остатками более или менее автономных общин древней России. И вот каким образом. От девятого и до начала четырнадцатого века, в так называемый удельно-вечевой период, славянские групповые единицы, представлявшие политическое единство под властью княжеской фамилии, состояли из трех элементов: коммуны (общины), спутников князя (дружины) и верховной власти. Коммуна представляла собою местный, славянский элемент, характеристическими чертами которого являлось равноправие всех ее членов, общее решение всех вопросов внешнего или внутреннего порядка и административная и юридическая автономия. Дружинники являлись иностранным, пришлым элементом, основывавшим свои права на силе и пытавшимся установить противоположный порядок вещей. Отсюда постоянная борьба, в которую вмешивался третий элемент, желая эксплуатировать раздоры двух других в своих интересах. Распадение государства, основанного в Киеве, присоединение в четырнадцатом веке юго-западной Руси к Литве и полное слияние ее в пятнадцатом веке с Польшей должны были по этой гипотезе перевернуть до основания все установленные отношения. Древние дружинники князя постепенно слились вначале с русскою аристократией (боярами), потом с польским дворянством (шляхтою), в то время как доведенные до уровня плебса (посольство) общины не сохранили ничего из своих привилегий. Местами, однако, там, где русская или польская знать медлила укрепиться и захватить в свои руки землю, так, чтобы господствовать над ними, древние общины могли сохраниться, приняв под влиянием местных условий военный характер. В конце пятнадцатого или в начале шестнадцатого века, представители новой аристократии русской или польской, находясь в конфликте с этим постоянно живучим элементом, заключили с ним договоры и стремились соединиться связями, подобными тем, которые объединяли древних дружинников с древними русскими князьями. Вот почему на Днепре первые известные казацкие гетманы были все вельможи: Лянскоронские, Вишневецкие, Ружинские, затем только уступившие свое место начальникам более скромного происхождения. Но на почве новых политических и социальных отношений, имея своим центром Москву или Краков, эти пережитки старого представляли собою аномалию. Они были обречены на гибель, но стремились еще некоторое время сохранить свое существование и свою оригинальность среди трагической и кровавой борьбы. Очень авторитетное в свое время положение это теперь уже не имеет защитников. Слово «казак» несомненно иностранного происхождения, хотя попытки этимологов объяснить его корнями татарскими, турецкими или персидскими грешат некоторой фантастичностью. «Cosacorum nomen a Persis seu Turcis oriundum est», говорил уже Гейденштейн. В диалектах северной Турции «казак», кажется, всегда означал собою бродягу и, следовательно, разбойника. Начиная с пятнадцатого века, это название давалось кочевым татарам, бродившим по степи, занимавшимся охотою и рыбною ловлею, нападавшим на караваны или делавшим набеги на соседние земли Польши и московского государства, с целью добыть пленников для рынка в Константинополе. Сам Кольбер брал оттуда людей для королевских галер. Такой же тип разбойника встречается и теперь в Манчжурии и на берегах Амура между хунхузами. В Индии разбойники на конях также называются обычно «казаками». Но это еще не все: на Дону, как и на Днепре, первые казаки были, по-видимому, иностранцы. Нигде нельзя было найти ни малейшего следа древних сельских учреждений, которые бы служили основанием для этих воинственных общин шестнадцатого и семнадцатого веков. Как и в вопросе о самом «мире» прямое происхождение от древнего веча является для этих позднейших формаций мифом, несогласным с действительностью. Коммунистический дух древней России мог воскреснуть в этих группировках, но происхождение их было иное. В Великорусии, как и в Малороссии, казак являлся сначала на положении эмигранта, авантюриста, стремящегося добыть себе средства к жизни вне условий нормального существования. Он охотник, рыболов, но чаще всего бандит и солдат по необходимости. Но он, прежде всего, и по существу своему бродяга. Только с течением времени казак становится оседлым и колонизирует степь, все продолжая сохранять свою первобытную организацию в виде какой-то военной артели. И только тогда зарождается земледелие вокруг деревень и домов (слободы, хутора), которые он начинает увеличивать. Но и тогда еще этот полуобращенный бродяга еще довольно плохой поселенец и более чем посредственный земледелец. Среди населения различного происхождения, которое кончает тем, что оспаривает у него владение занятой им таким образом землею, он отличается, по словам одной старой думы, грубостью и дикостью своих нравов. «Дом его можно отличить среди сотен других. Он не покрыт соломою, не вымазан чисто известью и не снабжен для удобства сараем. Жена его не похожа на других женщин своей местности: она ходит босая даже зимою, носит воду в поломанном кувшине и поит своих детей из деревянного ковша». В России, как и в Польше, казачество, являлось, по-видимому, в аналогичных, хотя абсолютно не тождественных условиях, продуктом вековой борьбы двух противоположных принципов: духа политического единства и индивидуальной или коллективной независимости. Прямым его источником явилась слишком большая угнетаемость, политическая или экономическая, подданных обеих соперничающих империй. После того как гибкий и слабый режим уделов уступил в России место самодержавной системе, а в Польше олигархическому управлению шляхты, отщепенцы как одной, так и другой дисциплины стали искать себе убежище в юго-западных степях и, встретив там других эмигрантов татарского или турецкого происхождения, восприняли их нравы и заимствовали от них их военное название. Группируясь, эти, находившиеся вне закона, пришельцы, естественно, воспроизвели в своей организации некоторые черты древних местных коммун, отвечавших их вкусам: сборища и круги для обсуждения общих дел, равенство, выборное управление. Но то были заимствования более механические, чем сознательные, в которых не было намека на какое-либо сознательное самоуправление, никаких намеков на возможность развития этого принципа в будущем. Образ жизни, заимствованный этими имитаторами, и неизбежное соприкосновение их с элементами, по существу своему антисоциальными, представляли уже сами по себе непреоборимое препятствие для такой эволюции. Освобожденный от стеснений, которые были для него невыносимы, побережный казак с Дона, нижней Волги или Днепра, мечтал только о том, чтобы возможно шире использовать добытую им свободу. У него не являлось мысли завести хозяйство на занятых местах для нужд и удобств культурной жизни. И обращенные в лагери учреждения эти остались звериными логовищами. Если какой-либо традиционный идеал и утверждался там, то скорее это уже был идеал других пришельцев — варягов, которые посеяли первые в мирной Славянской земле яд разбойничества, геройского, но дикого. С этой точки зрения казачество может быть рассматриваемо, как одно из воплощений норманнской победы, и действительно, только там на славянской земле, где она имела место, находим мы это единственное во всей истории мира явление. Первыми казаками в России были Рюрик, Дир и Олег, указавшие дорогу в Константинополь будущим стяжателям богатой добычи. В разное время и в разных местах явление это принимало различные формы. Эксцентрический поток, разливавший по отдаленной степи ежегодный контингент всевозможных недовольных лиц, не был собственно единственной причиной этого явления. В тех государствах, для которых он служил своего рода фонтанелью, возникло другое движение, придавшее казачеству совершенно другой вид. В Литве татары-кипчаки Золотой Орды ввели казаков в качестве свободных сотоварищей, следовавших за крупными вельможами сверх их обыкновенной клиентуры, образовавшейся из бояр низшего ранга. Они позже согласились нести службу по «казацкому образцу» и таким образом образовался местный тип туземных казаков, который уже в шестнадцатом веке путем процесса, развития которого мы не могли бы проследить, образовал в литовском организме национальный литовско-русский элемент. Возможно, что первая казачья стоянка у Черкасс, на нижнем Днепре, и была подобного происхождения. Став твердою ногою в шестнадцатом веке в этой местности, литовец Витовт и его наследники должны были действительно поселить в этих условиях своих татарских слуг. Но в этой среде, столь различной в этническом и социальном отношении, географически более близкой татарским стоянкам в Крыму, этот тип не преминул измениться, возвратившись к своему первоначальному виду. Тем более что в этой местности были уже другие казаки, совсем не прирученные. В польской Украйне, казак, в качестве социальной группы, является позже, чем в других местах, только к концу пятнадцатого века; но в качестве этнического элемента и по образу жизни казачество должно было существовать в этих степях веками. Эпоха Рюрика завещала его литовской эре, сохранив за ним вид кочевого населения, живущего охотою, рыбною ловлею и разбоем. На деле украинские казаки конца пятнадцатого века были только развившимся потомством очень древних этнических элементов, вероятно туранского происхождения. Принимаемые на службу целыми бандами в крепких замках некоторых вельмож, они стараются аффектировать, характер своих литовских сородичей, но стремятся освободиться от этой зависимости. С начала шестнадцатого века они все более и более освобождаются от всякой юридической зависимости и предаются все более и более грабежам. Это превращение между тем не является однообразным на всем пространстве обширной территории, где оно происходило. На севере, с прогрессом колонизации, образовавшийся таким образом тип имеет тенденцию исчезнуть, уничтожаемый, или всасываемый постепенно, как элемент антисоциальный. Далее на юг, эти организации сохраняются, их терпят, даже благоволят к ним на всякий случай, как к элементу колонизаторскому. Они укрепляются в этой области и создают там обширные колонии на основании военного права. Еще дальше на юг, у нижнего течения Днепра, они быстро обращаются в страшную воинственную силу. Польские власти поощряют их развитие в промежуточной области, думая этим заставить их себе повиноваться; но эти попытка подчинения вызывают новый отлив эмиграции к югу, где «казачье войско Нижа» таким образом усиливается. Подобная же эволюция замечается и в московской Украйне.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar