Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Первые Романовы (18)

IV. Приобщение к европейской жизни Приобщение к европейской жизни должно было создаться здесь через их посредство, и прошло оно как-то плохо, вкривь и вкось, потому что старая Москва в них нашла только довольно посредственных в этом смысле учителей и людей с очень плохой репутацией во многих других отношениях. Какими мы их видим на работе, это были последние кондотьеры Европы, люди предприимчивые, деятельные, иногда очень одаренные, но всегда очень сомнительной нравственности. Шотландец Патрик Гордон был одним из лучших, и уже по нему можно судить об остальных. Самый младший в младшей линии своей фамилии, воспитанник иезуитской коллегии в Браунсберге, он поступил в 1655 году на службу к Карлу Х Шведскому и отправился на войну с Польшей. Взятый в плен поляками, он поступил к ним на службу, а когда его взяли в плен шведы, он без малейшего колебания вступил снова в их ряды. Очевидно, он был совершенно индифферентен в этом отношении и готов был продать свою шпагу кому угодно, так как в 1658 году мы его видим снова в польском лагере, а через два года он назначен майором московитов. Едва прибыв в Москву, он требует отставки, так как, по обычаю страны, вербовщик, который должен был выдать ему аванс из жалованья, вздумал удержать часть из него. Тогда вновь прибывшему объяснили, что, уходя, он рискует не попасть ни в Польшу, ни в Швецию, а добыть себе паспорт в Сибирь. Он решает тогда остаться, и в области пьянства и палочных ударов, раздаваемых своим высшим и низшим служащим, он вполне освоился с обычаями страны. В этом отношении он взял на себя роль инициатора, и его соотечественники усиливают скорее, чем ослабляют порчу местных нравов. В других областях те, которые таким образом учат его жить, не много могут усвоить от этого иностранца. Он видел войну, и у шведов по крайней мере прошел хорошую школу, но ни приобретенная им опытность, ни его природные способности не сделали из него мастера этого искусства. Впрочем, бессильные понять его настоящие способности, его новые хозяева требуют от него других, ему несвойственных, как например инструкторской роли, поручая ему обучать солдата управление копьем и мушкетом! Результаты, полученные с помощью вывезенных из заграницы мануфактуристов, оказались не лучше, почти ничтожными в деле национального воспитания, по различным, но одинаково решительным причинам. Приток этих инициаторов увеличивается. По соседству с Олонецом, один голландец Денис Ховис, начинает эксплуатацию медной руды. Два предприятия того же рода поручаются очень предприимчивому и богатому Пьеру Марселису, датского происхождения, у которого были также железные кузницы в окрестностях Тулы, конкурировавшие с кузницами устроенными одним немцем Тильманем Акемой, в окрестностях Калуги. Таким же образом возникли фабрики пороха и селитры, стеклянные заводы. Француз Миньо управлял стеклянною фабрикою, существовавшей на личные средства государя. Еще один немец, Ганс Фальк из Нюрнберга, организовал в Москве литейню пушек и колоколов. Но технический персонал их был, как и они сами, исключительно иностранного происхождения. Если они и утилизируют кое-кого из туземных рабочих, они стараются скрыть от них самый процесс фабрикации. И довольно долго им это удавалось без особенного труда. Крыжанич, действительно, сделал такое наблюдение, что одаренные большою сметливостью и такой же способностью все быстро усваивать, русские, в их сношениях с иностранцами, колебались между почти суеверным уважением к знаниям этих своих учителей и таким же к ним недоверием, заставлявшим их быть с ними настороже. Они смотрели на них как на колдунов и были склонны думать, что могут больше потерять, чем выиграть от их выучки. Тут рискуешь прежде всего скомпрометировать ту чистоту веры, которой Москва сделалась ответственной хранительницею, и в глазах диакона Феодора различные попытки запада войти в сношения с третьим Римом граничат с усилиями злого духа установить свое царство в очаге истинной христианской веры! Некоторые продукты западной литературы, широко распространенные в эту эпоху, способствуют сами распространенно подобных идей. Из чтения одной «космографии», переведенной для их обихода, — москвитяне узнают например, что в третьей части света отданной сыну Ноя, Иафету, называемому здесь Афетом, люди очень ученые и очень искусные во всех отраслях промышленности, устроили многочисленные школы, большая часть из которых находится в Галлии, в городе, называемом Парижем. Там долго изучали все науки, грамматику, философию и астрономию. Но однажды 80 000 учеников возмутились против государя, по подстрекательству папы, и все они были убиты в один час. И в то же время, верная некогда истинной православной вере, эта страна была охвачена всеми родами ересей, между прочим среди других ересью Кольвина (sic) и Мелентова (Меланхтона). Способы, употребляемые для набирания экзотических воспитателей, способствуют такому направлению умов. Они не руководятся никаким методом, и серьезные занятия у них перемешиваются с самыми фривольными стремлениями. Посланный в 1675 году заграницу с миссией подобного рода, голландец Ван-Стаден был уполномочен привезти оттуда рудокопов, трубачей и комедиантов. И на деле западная цивилизация стала проникать и прививаться в центре старой Московии прежде всего и особенно при помощи развлечений. Если Петр Великий и мог хвалиться, что он ударом топора пробил окно в Европу, то слуховое окно было уже проделано в нее до него, и чрез него прошел европейский театр. Посредством этой первой бреши, проломив строгие рамки Домостроя, новые идеи и нравы проникли до нерушимой ограды терема, как струя свежего воздуха, как оживляющий и будящий свет. В той парадоксальной кривой, которой следовала здесь интеллектуальная эволюция, Славяно-Греко-Латинская Академия предшествовала устройству первоначальных школ, но комедианты появились еще раньше, чем академики. Они также пришли из заграницы. Под тяжестью режима, основывавшегося на беспощадном отрицании всякой независимости в области искусства, как и в области мысли, сам Табарин не мог найти в этой стране дерева для своего балагана. Шутки скоморохов, шуточные фарсы вожаков медведей заключали уже в себе некоторые элементы национальной комедии; принципиально запрещенные, часто преследуемые, находясь постоянно под строгим наблюдением, они не доставляли материала для оригинального искусства, способного развиваться. V. Развитие литературы С 1660 года, Алексей был живо заинтересован описаниями, которые, по возвращении из Италии и из Польши, делал ему обо всем виденном им при посещенных им дворах — его посланец Лихачев. Занявшись несколько позже и быть может под влиянием других впечатлений, полученных из этого же источника, украшением своей резиденции в Коломенском, государь, кажется, попытался воспроизвести там сценические феерии Флоренции и Варшавы. Присутствие при нем очень строгой Марьи Ильинишны между тем являлось препятствием для осуществления таких стремлений. Но в 1668 году Потемкин привез, на этот раз уже из Франции, еще более заманчивые сенсационные новинки. Он видел представление «Ударов любви и судьбы», с чудесною переменою декораций и поразительным балетом. Он присутствовал на представлении Амфитриона, данном Мольером с его труппой, и был охвачен полным восторгом, особенно, следует думать, благодаря некоторым интермедиям, о которых Рифмованная Газета упоминает таким образом: La troupe où préside Molière Par une chère toute entière Leur donna son Amphitrion Avec ample collation, Pas de ballet et symphonie Sans aucune cacophonie. Амфитрион удостоился вскоре чести быть переведенным на русский язык и, хотя Лихачев в своем рапорте благоразумно не упоминает ни о Мольере, ни о его произведении, распространяясь только об упражнениях в вольтижировке, устроенных в его присутствии в Сен-Жерменском парке, но уже близок был момент, когда его государь мог свободно предаться своим давнишним желаниям. В январе 1672 года живая и веселая Наталия Нарышкина вошла в Кремль, и к концу того же года, за несколько месяцев до рождения Петра Великого, немецкие комедианты устроились уже в Москве. Предполагают, что воспитатель Наталии Матвеев вызвал их, но он не посмел бы это сделать без согласия царя. Увидев их представление в доме своего любимца, Алексей пригласил комедиантов играть при его дворе. Их появление не возбуждало беспокойства, так как режиссер труппы, Иоганн Годфрид Грегори, соединял свои функции с должностью пастора в европейской слободе! Но государь все-таки еще несколько смущался на этот счет. Пусть уж комедия, но музыка! Церковь особенно осуждала скрипки и флейты, считая их диавольской выдумкой. Комедия? Грегори вероятно еще не осмеливался поставить на сцену пьесы, сюжеты для которых были взяты из Священной Истории и которые он играл уже в Германии. Церковь считала бы это святотатством! Для начала у него были в программе лишь дивертисменты, между которыми фигурировал поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Но как танцевать или петь без музыки? Алексей кончил тем, что уступил, и Наталия сыграла в этом, конечно, некоторую роль. Она присутствовала на спектакле в ложе, закрытой решеткою, и уже это было целою революцией. Такое событие произвело, конечно, скандал, но спустя немного великий пост прекратил все светские удовольствия. Этот дебют ничего не обещал. Но между тем то, что последовало за этим, трудно было предвидеть. В июне 1673 года, обрадованный рождением сына, царь приказал выстроить специальную залу, где давали Есфирь еще до появления пьесы Расина. Сюжет ее представлял некоторую аналогию с романической интригой, которая возвела на трон дочь Кирилла Нарышкина; следует допустить, что это сходство предопределило выбор, или даже служило главным мотивом составления пьесы, автором, которой мог быть Полоцкий, и отсюда видно, какие горизонты открывались зарождавшемуся искусству таким смелым вторжением в область современности. Эта страна всегда была родиной гипербол. Из предосторожности новая зала была заложена в селе Преображенском, в будущей колыбели всех реформ Петра Великого; но в следующем году вторая зала была устроена уже в самом Кремле, и отныне спектакли сменялись в этих двух залах, смотря по сезону, с правильными промежутками. Переносили из одной в другую декорации, нарисованные Энгельсом; Грегори сформировал учеников, набранных сначала среди прихожан слободы, он не боялся больше воспроизводить здесь свой обычный репертуар, уже давно популяризированный в Польше: Товит следовал на сцене за Есфирью и Юдифью; возмущение национального или религиозного чувства понемногу затихало. Театр одержал верх. В Польше представления этого рода, победоносно бравируя оппозицию клира, относятся к двенадцатому веку. В более близкую эпоху они приняли форму «диалогических сцен», составленных по образцу старинных немецких мистерий с тем же господством комического элемента. Когда иезуиты приняли этот репертуар для своих коллегий, он проскользнул этим путем в киевскую академию Могилы и был очень близок Полоцкому и его украинским собратьям. В Преображенском или в Кремле он сохранял тот же средневековый колорит, но подчеркивая комическую сторону для зрителей, которых расхолодил бы их прежний серьезный стиль. То был комизм довольно грубый, как и следовало ожидать: перед трупом, например, Олоферна, служанка рассуждает о затруднении, в котором должен был очутиться вождь, когда увидел, что Юдифь уносит его голову. Пораженный в затылок лисьим хвостом, как пьяный монах при допросе Аввакума, солдат воображает, что ему отрубили голову и поэтому начинает бесноваться. Язык этих глупых шуток пестрел тривиальными выражениями и обычно был так затемнен, что становился непонятным. Ни по форме, с другой стороны, ни по существу своему этот репертуар не являлся здесь результатом национального духа; он даже не был связан с теми символами Священной Истории, которые вводила иногда в свою службу национальная церковь, сопровождая их диалогами и соответствующими песнопениями. Представляя собой некоторое сходство с западными мистериями, эти священные драмы отличались от них между тем и своим духом и своим стилем, сохраняя всегда ритуальный характер. Этот театр, в тех условиях, при которых он был насажден на берегах Москвы-реки, не представлял собой ничего народного и не обращался к народу. В начале он являлся лишь развлечением для двора, привилегией царя, его семьи и его приближенных. Подражание иностранным образцам в них было абсолютно рабским, обнаруживая лишь в нескольких чертах влияние окружающей среды. Но это не могло долго продолжаться. Вскоре, — и очень быстро, если считаться с теми волнениями, которые после смерти Алексея временно уничтожили интерес, возбужденный к этой сфере в московской публике, — национальный дух завоевал себе в них место. К концу века уже попадаются типы, взятые из местной жизни, в драматических произведениях Св. Димитрия Ростовского, а несколько лет спустя появляется одна трагедия, берущая свой сюжет из самой истории страны. На определенной ступени умственного развития народы подобны малым детям: их можно заинтересовать, научить чему-нибудь и возбудить в них работу ума лишь посредством образов. Театр в Преображенском и в Кремле и был именно такою книгою изображений, сначала открытого перед замкнутым кругом избранных лиц, но не преминувшей распространить дальше свое возбуждающее и воспитательное влияние. Об этом свидетельствуют в ту эпоху литература страны и тоже ее народная поэзия. В семнадцатом веке народная поэзия занимает еще в русской жизни довольно значительное место. Она охватывает два отдела: один светский, связанный с эпическим циклом Киева и переносимый из одного места в другое странствующими скоморохами, и другой, религиозный, черпавший свое вдохновение в христианских легендах на почве апокрифической, привитой переводами с сербского или с болгарского; посредниками здесь являются нищие, слепые, калики, как их здесь называют. Церковь одинаково их преследует и, так как в конце этого века почти совершенно исчезают барды первого типа, то их соперники смешивают оба репертуара, делая из Ильи Муромца святого, а из Соломона героя былины. Дружинник Владимира между тем продолжает оставаться любимцем публики и все более обращается в казака. Часто он именно так квалифицируется и, уже игнорируя хронологию, его определенно называют «донским казаком». Он принял даже все характерные черты последнего: так, разгневанный за то, что его не пригласили на пир, Илья стреляет из своего мушкета в чудотворные иконы; он хочет убить Владимира с женою, и всегда является представителем вековой борьбы между кочевым и воинственным населением степи и оседлым и трудолюбивым населением деревень и городов. Он меняет лишь свое имя, не изменяя своего характера, и как Ермака начинают считать племянником Владимира, Илью заставляют сражаться в качестве есаула в шайке Стеньки Разина. Но вот, пройдя через горнило польской литературы, другие исторические фигуры входят в область народной фантазии. «История Трои» Гвидо Мессинского появляется в русском переводе: уже устарелый для Запада, рыцарский роман сделался предметом легкого чтения в высших московских сферах, и под названием Бовы Королевича, Буово д'Антона, нашел себе страстных поклонников. Несмотря на господство византийского элемента, римское влияние всегда чувствовалось в литературе страны, но теперь оно взяло верх. Местный поэтический фонд был им обесценен в то самое время, как движение против суеверия в борьбе с расколом пробило брешь в эпопее на почве чудесного у национальных поэтов. Чувствуется необходимость ввести в нее историческую правду, реалистическое течение бродит в умах, поэзия теряет свое значение перед прозою, и роман наследует театру. Несколько местных писателей уже пробовали им заняться. Со второй половины этого века всюду циркулировали анекдотические рассказы, фантастически обрисовывающие факты и личности, близкие к еще живой современности. Не достигая своего образца, эти сказки однако напоминают собою Декамерон. В них чаще всего выведен Иван Грозный. Странствуя по своему государству в переодетом виде, подобно второму Гаруну Аль-Рашиду, он получает в подарок от крестьянина, для которого он остается незнакомцем, пару грубых лаптей и брюкву. Царь надевает лапти и, заставив всех бояр носить такие же, богато одаряет находчивого мужика. После этого один из бояр думает снискать милость государя великолепною лошадью, надеясь получить награду, соответственно подарку, но царь дарит ему в обмен сохраненною им брюкву. В другой раз мы видим Ивана Грозного уже в обществе разбойников, которым он поручает ограбить одну из государственных касс, как это делают экспроприаторы нашего времени. Но эти личности в семнадцатом веке оказываются, однако, более совестливыми. Один из них ударяет царя по лицу, говоря, что бесчестно грабить государя, которым не нахвалятся бедняки. Совсем другое дело нападать на бояр, которые сами обогащаются, грабя своего государя. Эта морализующая тенденция, таким образом выраженная, совершенно чужда Декамерону, и она связывает эти произведения с местной народной поэзией, где она всегда появлялась. Примером этому служит знаменитая Повесть о Горе-Злосчастьи, открытая в 1856 году Пыпиным и много раз издавшаяся с тех пор. Хотя и начиная с сотворения мира, эта поэма является лишь переделкой басни о моте, приспособленной к местным вкусам, благодаря символической фигуре Горя-Злосчастья, олицетворения духа зла, злого ангела или демона. Здесь следует отметить типичную черту: моральное падение и материальные лишения, в которые попадает герой рассказа, благодаря внушениям своего фатального товарища, имеет источником своим — пьянство. Здесь оно представляет собой главное зло, и Аввакум в своих опытах толкования Священной истории отождествлял даже первородный грех с пьянством. Не заключая в себе никакого указания ни на дату, ни на место, эта поэма по языку и по ходу рассказа, может быть отнесена ко второй половине семнадцатого века. Как и сказки в прозе, относящиеся к тому же времени, она не дает места любви. Домострой не знал этой области наслаждений. По тем идеям, которыми он вдохновлялся, женщина являлась низшим существом во всех отношениях и по существу своему развращенной. Один из сборников этого времени Пчела, трактовавший об этой теме, ограничивается лишь обсуждением вопроса о том, на чем следует остановиться в своем выбор: на неприятностях, сопряженных с жизнью с дурной спутницею жизни или на трудностях, с которыми связала необходимость — от нее отвязаться. Автор ее, кажется, и не допускает, что можно встретить добрую и милую женщину. И чем, кроме того, женщина может нравиться? По духу Домостроя, самая ее красота, если она ею обладает, является ее главным недостатком. Уродливая, она менее соблазнительна, ее и следует предпочесть. Это одна из причин того, почему рыцарский роман, принявший на западе артистически утонченный вид у Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, сохранил здесь самую примитивную и самую грубую форму. Судя по некоторым мелочам, по прологу об Адаме и Еве, по заключительной молитве, Горе-Злосчастье входило, таким образом, само в репертуар калик. С другой стороны в нем можно найти черты сходства с Мейером Гельмбрехтом Wernher'a Gaertner'a — этой пасторалью четырнадцатого века; как в фигуре злого духа, тяготевшего над участью героя, выражаются здесь демонологические теории западного средневековья. Очень неискусная и особенно устарелая копия! Но несколько позже тот же литературный фонд дает нам «историю Саввы Грудцына» и здесь мы неожиданно встречаемся с произведением, если не совсем оригинальным, то по крайней мере развитым очень свободно на заимствованной им канве и почти совершенно свободным от традиционных формул. Савва уж больше не миф и не экзотический герой. Он вырос на настоящей московской почве и, капитальная новость, он влюблен! Возлюбленный жены друга своего отца, он ее оставляет и за это наказан. Красавица дает ему сначала снадобье, которое вновь воспламеняет его любовью к ней, а потом выдает его обманутому мужу, так что герой является заодно и более влюбленным, чем когда-либо, и разлученным с предметом своей страсти. Желая обрести снова потерянное, он отдается диаволу, и Сатана, приняв вид его родственника, соглашается служить ему за расписку, по которой влюбленный должен заплатить значительную сумму, но отдает ему действительно свою душу. Как всякий истинный московит, Савва не умеет читать. Несмотря на все сходство положений, которые нетрудно тут узнать, в этом герое нет ничего общего с виртембергским доктором немецкой легенды. Он сын купца и солдат. Сопровождаемый своим Мефистофелем, сдержавшим слово и вернувшим ему его возлюбленную, Савва принимает участие в войне с поляками и покрывает себя славою под стенами Смоленска. Пули не могут пронзить его, и воды Днепра расходятся и дают ему возможность пройти. Но после того, как его узнают, его отсылает домой в Великий Устюг генерал, который не хочет, чтобы сын богатого купца собирал лавры, предназначенные для более бедных людей. Любопытная иллюстрация демократических идей, появившихся здесь в определенных кругах. Получив отставку, Савва заболевает от печали и зовет к себе священника. Но тотчас же комната, где он лежит в последней агонии, наполняется демонами, и среди них Мефистофель, сняв с себя маску, представляет умирающему документ, под которым он имел неосторожность поставить крест. Савва впадает в безумство и видит Богородицу, обещающую ему прощение под тем условием, что он сделается монахом. Придя в себя, Савва повинуется ей и находит себе спасение и мир душевный. Старина захватывает снова свои права в этой развязке, но это уже последняя победа. От него не остается и следа в приключениях, сообщенных в 1680 году о русском дворянине Фроле Скобееве и Аннушке, дочери стольника Нардына. Нардын — это Ордын-Нащокин, и здесь мы имеем уже дело с законченным романом, без всякого аскетизма или дидактического направления. Этот рассказ скорее не моральный или вернее аморальный. Молодой дворянина из Новгорода, одаренный вместо всего иного большим талантом интриги, обращает свое внимание на дочь богатого стольника. Не добившись того, чтобы понравиться ей, он подкупает кормилицу, увозит наследницу и женится на ней. Желая утишить гнев отца, он старается перевести на свою сторону одного из приятелей последнего, и так отлично устраивает свои дела, что стольник, все еще считая его отъявленным негодяем, принимает его в свой дом, отдает ему одно из своих имений и кончает тем, что завещает ему все свое состояние. Теперь мы уже далеки от Домостроя. Рассказанное с большим жаром, это галантное, и пикантное приключение отодвигает нас от него на сто верст. Аскетический принцип отречения от мира заменяется в нем радостью жизни, стремлением к материальным наслаждениям, практическим умом честолюбца. Но и этот второй идеал также не высокой пробы. И в силу постоянного гиперболизма, управляющего в этой стране всеми явлениями, мы попадаем с головокружительной высоты в пропасть. Как у Фрола Скобеева, так и у Саввы Грудцына, самая любовь, чисто чувственная, не облагорожена ни малейшим намеком на чувства, а прекрасная Аннушка только рабыня или одалиска, вырвавшаяся из терема. Но во всяком случае эта крайняя тривиальность имеет все же больше значения, чем излишек противоположного, так как, будучи более близкой к человеческой природе, она является и более плодотворной. И действительно, первая четверть следующего века не прошла без того, чтобы из этого грубого натурализма не вырос более нежный цветок, и чтобы, введение в литературу лирического и сантиментального элемента, уже выраженного на западе Данте, реализованного Петраркою, не сделалось и здесь совершившимся фактом. Под скрывавшею их старою и грязною оболочкою, Савва Грудцын и Фрол Скобеев уже объявляют и приготовляют расцвет, ибо тем способом, как они представлены были русской публике, они в виде мощного ростка дали ей образчик до того неведомого искусства. Эти рассказы отличаются живостью и составлены очень талантливо. Остальное должно было явиться в свое время. VI. Искусство Западное искусство стало теперь зарождаться под всякими формами, во всех направлениях на почве, так долго остававшейся бесплодной благодаря византийской культуре. Хотя Аввакум и обвинял Никона в том, что тот покровительствовал западной живописи, «так преступно сходной с природою», но этот последний направлял еще остатки своей энергии против новаторских тенденций, вторгавшихся даже в священную иконографию, и Собор 1667 года подписался сам под анафемою патриарха. Но все было тщетно! Вкусы публики одержали верх над постановлениями церкви и такие известные художники, как знаменитый Семен Ушаков, для удовлетворения вкусов своих заказчиков должны были разделить свою кисть между православными канонами и итальянскими моделями. Михаил Феодорович уже принял к своему двору немцев и поляков, живописцев светских картин и портретов. В царствование его сына, у них уже были русские ученики, которые гораздо смелее напали на незыблемую святыню византийских типов. В мастерской Семена Ушакова разгораются диспуты по поводу кающейся Магдалины, неотразимые прелести которой заставляют отплевываться от отвращения сербского архидиакона, Ивана Плесковича. На почве таких противоречий просыпается критический дух, и само религиозное чувство обновляется им. Новаторы блуждают еще в мелочах, но отвергнутое византийское влияние оказывало еще свое действие, — хотя они этого и не замечали, — от которого они не могли уберечься. Так, в традиционном изображении рождения Христа Богоматерь изображается в кровати. Разве это не ошибка, спрашивали они себя, раз родовой процесс у Богоматери должен был пройти совершенно безболезненно? Но один из друзей и соперников Ушакова, Иосиф Владимирович обращается к нему с посланием, в котором, защищая новую эстетику, осмеливается назвать варварским эстетический канон Стоглава. И итальянская школа снискала себе такое почетное место, что под руководством грека Николая Спафария была приготовлена к напечатанию в 1671 году по приказу Алексея «Книга Сивилл». Лица, даже наиболее преданные культу прошедшего, были возбуждены этими нововведениями. Как спектакли, на которых присутствовали московские посланцы при иностранных дворах, их также поразил и привел в восторг виденный ими блеск западных дворцов. И таким образом другое искусство, пришедшее из Италии, развившееся во Франции, заявляет свое право на участие в переустройстве древней Москвы, Алексей и приближенные к нему вельможи, не удовольствовавшись одним украшением и меблировкой своих жилищ на европейский манер, принялись еще украшать их роскошными цветниками. Они выписывают из заграницы садовников и получают за большие деньги редкие растения. Все это движение увлекает за собою настоящим образом лишь очень небольшое число избранных лиц, а рядом с ними оставалась все еще нетронутою вся масса устаревших привычек и предрассудков. Для того чтобы их разрушить тем путем, каким это произошло на западе, между тринадцатым и четырнадцатым веками, не хватало религиозного чувства, которое могло бы развить здесь достаточную силу: оно было сильно лишь в недрах раскола, откуда всякая мысль об искусстве была изгнана. Оставаясь еще в рамках древности, благодаря близкой связи с нею, сторонники прогресса не могли сами совершенно освободиться от нее. После Книги Сивилл, Алексей отдает приказ в 1676 году сделать новый перевод Великого Зерцала, этой компиляции материалов, заимствованных из тринадцатого и четырнадцатого века, с яркой аскетическою тенденцией. Этот расцвет искусства, экзотического по своему происхождению, аристократического в своих первых проявлениях, изолированного в кругу общества невежественного во всех отношениях, — представлял собой тепличное растение, заставлявшее лишь чувствовать сильнее общую дикость той среды, в которой оно возникло. Заводится театр, начинают писать романы, устраивают картинные галереи, а между тем остаются, как и прежде, оторванными во всех других отношениях от цивилизации, которая принесла всю эту роскошь. Желание более тесного сближения увеличивается благодаря этому, но нет еще никаких средств к его достижению, и отсюда получается жалкое впечатление. Впечатление это еще усиливается в момент смерти Алексея перед очевидностью экономического и нравственного ничтожества, которое было замаскировано внешностью этого почетного царствования. Нужно было более радикально разделаться с вековой рутиной. Но как? Неизвестно. Для того чтобы взять на себя инициативу в этом направлении, социальные классы слишком слабы, слишком чужды один другому, слишком разделены радикальным антагонизмом идей, инстинктов, интересов. Правительство не менее смущено. Неспособное наметить путь или удержаться на нем, оно делало вид, будто просит народные массы сообщить руководящую линию поведения, которую оно будто бы хочет от них получить. Оно выслушивает все пожелания, собирает все петиции, показывает себя расположенным принять все рекомендованные им меры, но вызывает этим лишь полный хаос противоположных мнений. Оно созывает соборы, но ему не удается добыть на них какого-либо большинства за ту или иную определенную программу. Таким образом создалось положение вещей, воспроизведение которого мы видели в более близкой к нам эпохе, заключавшее в себе настоятельную необходимость революции, при радикальной невозможности ее осуществить. VII. Революционный дух Крыжанич, русский по духу и убежденный, восторженный поклонник своей новой родины, может служить иллюстрацией к этому болезненному кризису. Родившись около 1618 года в очень благородной, но очень бедной хорватской семье, жертва бедствий, созданных в его родной земле чужеземным господством, он был доведен, как это и теперь бывает со многими его братьями по расе, до убеждения в необходимости соединения всех славян против общего врага, остающегося тем же и теперь, и ему казалось, что большое северное государство призвано служить центром общего союза. Будучи первым апостолом панславизма, после посещения Москвы в 1647 и 1650 годах в качестве прикомандированного к посольству, он в 1659 году возвращается в нее для того, чтобы работать в том же направлении. Подчинял ли он это дело, как это предполагали, какой-либо высшей цели религиозного порядка? Утверждать это, кажется, было бы слишком смело. Подробности, сообщенные им о его встрече с Аввакумом, не обнаруживают в нем очень горячего рвения к католическому прозелитизму. «Гениальный дилетант», как его назвал один из его биографов, богослов и полемист, но также и главным образом, грамматик, историк, географ, этнограф, социолог, экономист, финансист, музыкант, философ, — он занимался слишком многим и притом главным образом светскими делами, чтобы какая-либо господствующая мысль в этом роде могла руководить его делом. После более продолжительного пребывания своего в Москве он должен был однако увидеть, что то доверие, которое он оказывал этой стране, даже в смысле защиты одного только славянского дела, было по крайней мере преждевременно. Он должен был убедиться, что еще до того, как играть роль первой скрипки в антигерманской конфедерации, России нужно было переждать подготовительный этап чисто революционный, в смысле ряда радикальных реформ в идейном и нравственном отношениях, в политической, социальной и экономической организациях. Он не скрыл своих убеждений, и это прямодушие стоило ему ссылки в Сибирь. Большая часть из его сочинений была составлена в Тобольске, где он прожил пятнадцать лет. В том числе его Политические мысли, которые вместе с неосуществимой программой будущего заключают для настоящего итог полного банкротства. Актив в них заботливо выведен, но несмотря на все усилия защитить его, о чем мы уже имеем представление, пассив приводит его к констатированию ужасающей бедности. — Как мы могли бы не быть жалкими, — пишет Крыжанич, храбро отождествляя себя со своими новыми соотечественниками, — когда даже язык наш недостаточно удовлетворителен, чтобы выражать идеи цивилизованного мира? Наш язык беден, как наша мысль, и так же мы чувствуем. В нас нет естественного мужества, ни законной гордости, ни благородных порывов, ни сознания своего достоинства. Благодаря нашим нравам мы служим позором для всей Европы, потому что мы обнаружили в себе склонность к воровству, к убийству, к бесчестию во всех наших отношениях, к распущенности во всех наших действиях. — Сделав такое плачевное признание, Крыжанич доискивался причины подобного положения вещей и находит ее в отсутствии всякой свободы. Он повсюду видит солдат, полицейских, доносчиков, приставов, — словом целую армию, занятую исключительно тем, чтобы препятствовать людям делать, что они хотят. Поэтому все привыкают жить скрытно, укрывать от нескромного взгляда свои поступки; и, не выгадывая от этого ни в отношении нравственности, ни в отношении чести, общество теряет от этого всякую возможность утилизировать самые благородные свои порывы. Недостаточно хорошо вознаграждаемые кроме того местные власти не имели других средств к жизни, как принимать самим участие в преступлениях, которые они призваны были искоренять, и грабить воров. Такая организация представляет собой лишь взаимный договор грабежа. А лекарство? Необходимо перестроить до основания все политическое и социальное здание. Но кто возьмется за это? Хороший пророк во всем, что касается семнадцатого столетия, а быть может и более близкой нам эпохе, Крыжанич не полагается в данном случае на самих москвитян. «Они не захотят сделать добро, пока их к тому не принудят». К счастью для них у них есть провиденциальное орудие необходимых реформ — это самодержавие. Без него и вне его нет спасения. Но каковы должны быть эти необходимые реформы? Программа Крыжанича выдвигает четыре главные меры, которые, довольно плохо согласуясь между собою, довольно странно кроме того противоречат его руководящей идей об антигерманском панславизме. Он хочет развития просвещения, но, сам писатель, он питает странное презрение к «мертвой букве книги». Он стремится привить широкое техническое воспитание и, враг немцев, он считает лишь их, инженеров и ремесленников, годными быть учителями его соотечественников по родине, в которой он нашел себе приют, и надеется лишь на их капиталы для развития в московской стране промышленности и торговли. Он объявляет себя сторонником политической свободы, административной автономии классов, но в то же время видит в государе и его самодержавной власти источник и необходимое условие всякого прогресса, в самой педантической регламентации — единственное средство его реализовать и, наконец, в расширении права петиции, в прямом обращении к тому же государю — единственное средство против всех злоупотреблений. В общем ее духе, если не в подробностях практического ее приложения — это почти программа другого панслависта, Ордына-Нащокина, т. е. та именно, которую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними ее противоречиями. Но за исключением одной ее черты, обнаруживающей окончательное истощение социальных сил, это программа всех мятежей, известных в этой стране с XVI-го века: революция за царя, но на этот раз устроенная также царем против всех, кто разделял его авторитет. И Крыжанич не один думал так, хотя он один осмелился написать это. Если присмотреться поближе, это общее чувство. Довольно ясно, хотя и не совсем понятно, оно выражается во всех коллективных или индивидуальных манифестациях московского ума на этом повороте национальной истории. Опрошенные об их положении, податные крестьяне заявляют себя «сиротами царя» и говорят, что они ожидают от него облегчения наложенных на них тягостей. Спрошенные о мерах, необходимых для улучшения состояния страны, служилые люди отвечают, что они «рабы царя» и ожидают лишь его приказаний. Здесь мы очутились в каком-то заколдованном кругу и до Петра Великого из него невозможно найти выход. Что касается Крыжанича, помилованного в 1676 году сыном Алексея, после новой попытки не изменения условий местной жизни, но только приспособления к ним, он пришел в полное отчаяние и отправился в Польшу, чтобы поступить там в орден Братьев Рыбарей. Он добровольно на этот раз сам отправился в изгнание, и он не единственный, которого постигла такая участь. Мы знаем уже о приключении сына Ордына-Нащокина. Как и этот молодой человек, вкусивший заграничного воздуха, не один русский с тех пор стал задыхаться в атмосфере своей страны. Таков был случай с Григорием Котошихиным, который, служа в приказе внешних сношений и стоя на пороге блестящей карьеры, отказывается от нее и в 1664 году переходит границу, желая избежать мести одного начальника, которому он отказал в соучастии в низкой интриге, или просто чтобы, развить свою сознательность. А может быть он скрылся, желая избежать риска быть вторично наказанным кнутом, как это случилось с ним в 1660 году из-за какого-то незначительного проступка. В Польше, и позже в Швеции, где его ожидала трагическая смерть, он составляет в свою очередь очерк политической и социальной среды, в которой он не мог жить, и приходит почти к тем же выводам. Сеть произвола, жадности и грубости, убивающая все жизненные функции, дикая роскошь в верхах, ужасная нищета в низах, одинаковая испорченность повсюду, все это создавало невыносимый режим. Между всеми мыслящими людьми это было общее мнение. Одни бегут, другие ссылаются, все сходятся в одном, — что все это не может продолжаться таким образом. Некоторым придворным удается скрыть свое внутреннее возмущение под видом внешнего подчинения, как, например, князю Николаю Ивановичу Одоевскому. Увлекаясь всеми новшествами, не исключая самых смелых из них, ему удается, однако, без затруднения просуществовать, занимая высокие должности в течение трех царствований: Михаила, Алексея и Феодора. Он представлял собой характерный тип боярина этой эпохи, определенный продукт московской политики, материального и нравственного выродка без всякой связи ни с традициями своей семьи, уничтоженными иерархией рангов, ни с почвой, не бывшей уже больше его родиной, ни с маленьким мирком своих крестьян, представлявших для него лишь скот в образе человеческом, тип социального отброса, в котором олицетворяется полный разрыв между аристократией и народом на развалинах древней патриархальной организации этой страны, и в котором обнаружились первые результаты общего распадения органических элементов, являющегося еще и теперь существенным препятствием ко всякому гармоническому построению и всякой возможности не только прогресса, но сносной жизни. Он скептик даже в деле религии. Между тем он вместе с фанатиками раскола верит в неизбежный конец того мира, в котором он живет. Может быть, вероятно даже, по их примеру, он представляет себе его в виде катастрофы, так как ввиду многочисленных проблем, с которыми столкнулась его страна, он уже не может представлять себе прогрессивную и мирную развязку. Может быть за недостатком другого исхода, который он мог бы увидеть, этот скачок в область неизвестного кажется ему, как и им, единственно желательным. Но он не решился бы пошевельнуть пальцем, чтобы ускорить это событие. Неверующий или почти неверующий, он уже говорит не о Провидении, а о фатальности. Провидение или судьба должны вмешаться в дело. И эта ожидаемая, желанная катастрофа уже подготовлялась — в колыбели младшего сына Алексея. Нужно было, чтобы в дело вмешался царь, государь, который при всем том всемогуществе, которым владел уже второй Романов, имел бы другое направление ума и другой темперамент. Но Провидение или судьба хотели, чтоб эта обязанность выпала на долю человека, неспособного работать иначе, как с помощью ураганов и землетрясений. Дело Петра Великого являлось между тем лишь результатом прошлого. Разрушительный или созидательный гений мощного революционера состоял главным образом в замечательной способности связывать все вместе и переводить от отрицательного полюса к положительному всю ту массу коллективных сил, которую приготовила вся история семнадцатого века, направляя их даже в некоторых пунктах уже по проторенным дорогам. И это то, что хотел доказать автор этой книги. В этой истории Алексей занимает столь значительное место, его фигура является настолько выразительной для своей эпохи и своей среды, он, наконец, до сих пор, даже в России, так мало обратил на себя внимания, по сравнению с тем интересом, который он внушает, с его заслугами и обаянием, — что необходимо посвятить ему здесь несколько дополнительных страниц. Глава пятнадцатая Второй Романов и его наследие I. Темперамент и характер Алексея Все современники рисуют отца Петра Великого очень красивым мужчиною, высокого роста, сильным, но немного тучным, не по летам, что умаляло несколько его величественную осанку, совершенно соответствуя, впрочем, тому миролюбивому и добродушному темпераменту, благодаря которому он получил прозвище «тишайшего царя». Румяный цвет лица, очень кроткие голубые глаза, улыбающееся лицо, с темною бородою несколько рыжеватого оттенка — таким рисуют его нам его портреты. Что касается его дородства, то оно явилось у него чертою атавизма, так как он не подражал, сидя на троне, священной неподвижности и физической лени большинства из его предшественников. Неутомимый путешественник и бесстрашный охотник, он был постоянно в движении и постоянно был в трезвом виде. Ревностно соблюдая столь частые и столь строгие посты православного канона, он, во время великого поста, если верить Коллинсу, обедал лишь три раза в неделю: в субботу, в воскресенье и в четверг. В другие дни он довольствовался куском ситного хлеба и несколькими солеными огурцами и грибами, запивая их небольшим стаканом меду. Обыкновенно он пьет только немного вина и иногда примешивает немного масла или корицевой воды к своему обычному напитку, т. е. этому самому меду, который представляет собой напиток очень мало хмельный. Между тем, по свидетельству английского путешественника, «желая угостить своих бояр, он садился в кресло и давал им из своих собственных рук маленький кубок с жидкостью такою тонкой и так много раз дистиллированною, что она могла причинить вред каждому, кто к ней не привык. Он иногда примешивал туда ртуть, и ему нравилось, когда его подчиненные пьянели». Несмотря на свою мягкость и добродушие, являющиеся особыми чертами его характера и, несмотря на то, что ко всякому человеческому страданию он обнаруживал чувствительность, поразительную для того времени и для его среды, — Алексей любил злые шутки. К его веселости примешивались тут деспотические инстинкты его расы до того, что он часто вносил жестокость в забавы, которые сами по себе были невинны. В своем письме от 13 марта 1657 года из Коломенского к своему главному ловчему, Матюшкину, он сообщает ему, что главным его развлечением в этой любимой его резиденции является купать каждое утро приближенных к нему бояр. Если кто-либо из них опаздывал вставать к очень раннему часу, его окунали в прорубь в соседнем пруду. После этой процедуры его приглашали к царскому столу, и, прибавляет государь, эти плуты рискуют предварительным испытанием, чтобы хорошо поесть. Но может быть мы должны здесь видеть ничто другое, чем насмешку и личную фантазию. В одиннадцатом веке «баня» Болеслава Храброго славилась в Польше и славится еще и теперь на народном наречии страны, обозначая собою радикальное исправление. Король имел привычку, думают, наказывать банею собственноручно молодых людей, находившихся при дворе. Некоторые историки между тем затруднялись определить эту привычку и не были далеки от того, чтобы вообразить, будто эта мера являлась знаком милости или отличия. На западе баня предшествовала обязательно церемония посвящения в рыцари, откуда в Англии и произошел орден Бани. Известно, что этот обычай встречался особенно в странах, подпавших под норманнское завоевание. Во всяком случае, у Алексея если это и было подражанием или пережитком, то по всей вероятности очень бессознательным. Мы обязаны Павлу Алепскому анекдотом, в котором та же черта принимает уже другую форму. Во время одного паломничества, когда понадобилось перейти Москву-реку, вместо того чтобы поискать моста или брода, Алексей погнал свою лошадь в реку и приказал своей свите следовать за ним. Толстые и жирные по большей части бояре думали, что они погибнут там. Они должны были между тем повиноваться и присутствовать потом на обедне в одежде, с которой стекала вода. Но этот хронист знал также о коломенских банях, и, быть может, сочинил только новую вариацию на эту тему. Доброта и человеколюбие Алексея вошли в России в пословицу. Тот же Павел Алепский рисует нам его посещающим основанный им госпиталь, где запах был так ужасен, что греческому монаху стало дурно. Государь между тем переходил из одной комнаты в другую, расспрашивал больных, целуя их в рот, утешая их и ведя за собою антиохийского патриарха, который не мог сдержаться, чтобы не выказать свое отвращение. Этот госпиталь находится в любимом монастыре царя под покровительством Св. Саввы, но Алексей устроил еще и другой в своем собственном дворце. Он там собирал множество стариков, с которыми любил беседовать. Монахи Св. Саввы его любимые дети, а Павел Алепский присутствовал еще на обеде, устроенном им в этой пустыни для нищих, причем он сам прислуживал своим гостям. При случае однако тот же человек способен наказывать сурово и беспощадно даже невинные провинности. Он приказывает применять в дело кнут до смерти за простое упущение в охотничьей службе, особенно если оно повторяется. Но, сияя на его веселом лице, в его улыбающихся глазах, в обыкновенно любезном приеме, в шутках, которыми пестрит его корреспонденция, снисходительная доброта всегда берет у него верх. Она мешает ему даже применить достаточную строгость в отношении к некоторым близким к нему лицам, которых он лично знает за очень дурных подданных и которых он благодаря этому третирует иногда, но не решается ни удалить их от себя, ни согнать с занимаемых ими мест. Таков случай с его тестем, Ильею Милославским, неисправимым вором, интриганом самого низкого пошиба: к преступлениям его государь относится терпимо. Он подвержен вспыльчивости. В 1661 году его войска, сражаясь с поляками, потерпели нисколько поражений. Тот же Илья Данилович, который ни с какой стороны не мог быть великим полководцем, предложил свои услуги главного начальника, обещая привести пленником польского короля. Это было уже слишком! Алексей отвечает пощечиной нахалу; он вырывает у него часть бороды и прогоняет ударом ноги. Но этим дело ограничилось, и на другой день уже все прошло. Алексей всегда раскаивался в своей вспыльчивости, заставлявшей его забываться и являвшейся лишь последствием его огромной впечатлительности. Ля Мартиньер вскользь замечает, что вынужденный однажды утвердить смертный приговор, произнесенный против дезертира, царь отказался это сделать, ссылаясь в своем решении на то, что «Бог не дает мужества всем людям». Он легко раздражается, так как не может быть безразличным ни к чему. Все интересует его почти одинаково, и польская война, и болезнь придворного и государственные дела, и домашние дела патриарха Иосифа, и вопросы церковного пения, и садоводство, и удовольствия соколиной охоты, и устроенные им во дворце театральные представления, и ссоры, возникшие в его любимом монастыре. Он постоянно смешивает все эти разнообразные занятия, как и соответствующие им ощущения. Сообщая Матюшкину об охоте, он входит в лирический пафос, рассказывая как «по милости Божией, по молитвам охотника и по его счастью» сокол, долго колеблясь, схватил наконец свою добычу. В этой физиономии обнаруживается поразительное сходство с Петром Великим; та же любознательность ко всему, соединенная с постоянной необходимостью вмешиваться во все, хотя и более скромно и скрытно, всегда работать самому и никогда не оставаться спокойным. Алексей сам зажигает свечи в своей церкви до службы и часто делает то же в других, посещаемых им, церквах. Прибыв на освещение нового дворца Никона, он не позволяет никому отнести патриарху свои подарки, несмотря на то, что они были довольно объемисты. В то время как Никон находился в глубине залы, царь вошел в дверь с целым ворохом драгоценных соболей, прошел через всю комнату и вернулся, чтобы взять дюжину пирогов. После подарков государя последовали подарки государыни, а потом их детей. Он ничего не упускает из виду, потеет, вытирает лоб и продолжает свое дало. «У него был совсем вид раба, производящего тяжелую работу», замечает Павел Алепский. Прибавим сюда еще следующую интересную подробность: по обычаю, после Вербной процессии, в которой ему приходилось вести на поводу лошадь патриарха, — именно лошадь, а не осла, — царь в свою очередь получает подарок от патриарха в размер ста дукатов. Алексей приказывает отложить эти деньги на погребение, как «заработанные своим трудом». В противоположность предшественникам, мы видели его также во главе своих войск во время первых польских кампаний, разделяющим со своими солдатами, если не опасности, то по крайней мере лишения. Между тем, когда счастье от него отвернулось после первой победы, он больше не участвовал в битве. Он снова вернулся тогда к традиции не столько героической здесь, сколько практической. Государь не должен подвергаться никакому риску, он должен присутствовать лишь при победах, и его следует предохранять от всяких материальных лишений и непосредственного унижения. Как и его предшественник, Алексей не был военным человеком. Нужно вернуться к Дмитрию Донскому (1363—1389), чтобы найти такого на русском троне. С тех пор московские государи совершенно не похожи на французских, которые, дойдя даже до такой женственности, как Генрих III, охотно обнажали свою шпагу, и более мужественные, умирали подобно Генриху II на турнире, или, как Франциск I, сражались пешими для спасения хотя бы чести. Никто из них не показывал в кровавых схватках белого султана Генриха IV. Подобно Петру Великому, у Алексея была тоже деспотическая склонность заставлять всех вокруг него думать, чувствовать и делать по-своему. Подвергшись однажды кровопусканию, он потребовал, чтобы все присутствующие сделали себе то же самое. Когда же один из его любимцев, старик Родион Стрешнев, стал колебаться, он вскричал с негодованием: «разве твоя кровь драгоценнее моей?» Он разразился гневом: ругань и удары, вслед за которыми последовали впрочем ласки и щедрые даяния. Как и умственный его горизонт, сфера его деятельности между тем гораздо более узка. Детство его было так же мирно, как бурно протекло оно у его сына. До пяти лет он рос в тереме среди женщин. В этом возрасте порученный надзору Бориса Морозова, он начал учиться, т. е. он научился читать Часослов, Псалтирь и отцов церкви. С семи лет он занялся изучением письма, затем церковного пения, и на этом его воспитание, хотя и порученное светскому лицу Василию Прокопьеву, что представляло собой уже замечательное нововведение, считалось законченным!.. Предполагалось, что он уже знает все, что прилично было знать будущему государю, и кроме того у него была библиотека из 13 книг. Эти общие и очень специальные знания Алексей дополнил потом тщательным чтением; но его ум навсегда сохранил полученные таким образом черты.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar