Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Дочь Петра Великого (23)

III. Взятие Берлина За время от ноября 1759 до февраля 1760 года Фридрих сделал новые попытки примириться с Петербургом через посредство генерала Вейлиха, которому было поручено вступить с Россией в переговоры по поводу обмена пленными, и через г. Пехлина, бывшего полковника голштинской службы. Фридрих по-прежнему находил свое положение крайне непрочным. «Почти глупо с моей стороны существовать еще», — говорил он де Катту.[698] Встретив отказ со стороны России, несмотря на то, что, по его предположениям, посредником между ним и Елизаветой должен был быть сам великий князь, — он предался мрачным опасениям, которые поверял в письмах принцу Генриху: «Я дрожу, когда вижу приближение кампании», писал он.[699] Начало этой кампании не оправдало однако его страхов. Переговоры, которые велись между Россией и Австрией, надолго задержали военные приготовления австрийцев, а вопрос о главнокомандующем, вновь поднятый в Петербурге, грозил остановить и армию Салтыкова. Осужденный и заподозренный еще со времени прежней кампании, Салтыков должен был разделить свою власть с Фермором, который, впрочем, внушал всем такое же недоверие, как и его товарищ. Командование армией исходило, в сущности, из самого Петербурга; конференция, учрежденная Елизаветой, была ее главным штабом, и малейшие передвижения войск решались указами, которые обсуждались и составлялись за много сотен верст от театра войны. Иные из этих указов были, естественно, неисполнимы; другие нелепы и даже безумны. Но в сентябре был издан один, которому было суждено нанести Фридриху страшный удар. По инициативе французского военного агента графа Монталамбера и австрийского военного атташе, по происхождению англичанина, Пленкета, между Петербургом и Веной вырабатывался план движения на Берлин общими силами; Салтыков и даже Даун ничего не знали об этом. Когда пришло время осуществить этот план, Салтыков захворал, Фермор не хотел о нем и слышать, и Даун тоже отказался от его исполнения. Но в Петербурге продолжали настаивать, и конференция заговорила угрожающим тоном. Тогда Даун и Фермор решили произвести, вместо предписанной им операции с главными армиями, смелый набег небольшого отряда. С двумя тысячами гренадеров, двумя драгунскими полками, небольшим числом казаков и двадцатью пушками русский генерал Тотлебен быстро двинулся в сторону прусской столицы. За ним следовали вспомогательный русский корпус под командой Чернышева и австро-саксонский корпус под начальством Ласси; каждый из них шел на расстоянии одного или двух дней пути друг от друга. В Берлине стоял гарнизон из трех батальонов и почти не было укреплений; Фридрих был принужден очистить дорогу к городу; набег Тотлебена мог рассчитывать таким образом на полный успех. Салтыков однако нашел его опасным и бесполезным, и надо признаться, что его мнение нашло подтверждение у самого авторитетного из судей. «Если бы движение русских было скомбинировано с движением шведской армии, — сказал Наполеон [700] — от него зависел бы исход войны, но в том виде, как оно было произведено, оно не было опасно». Вопреки этому приговору, я нахожу вопрос еще спорным. Вы сами будете об этом судить. Пройдя саксонскую Лузацию, Тотлебен проник в Бранденбург через Губен и Буков и очутился у ворот Берлина 23 сентября. Комендант города, генерал лейтенант фон Рохов, счел сопротивление бесполезным. Но старик Левальдт, побежденный при Гросс-Эгерсдорфе, и Зейдлиц, еще не оправившийся от полученных им при Кунерсдорфе ран, склонились к противоположному мнению. После неудачного штурма Тотлебен, артиллерия которого не могла действовать — «все (пушки) были ранены и разорваны и вся амуниция выстрелена», писал он в своей реляции, — потребовал подкреплений, в то время как принц Вюртембергский, призванный на помощь осажденным, собрал наспех четырнадцать тысяч человек и готовился дать сражение русским. Но тут подошли Ласси и Чернышов с восемнадцатью тысячами человек, и в ночь на 28 сентября прусская армия отступила. Берлин, брошенный на милость победителей, готовился пережить все ужасы нашествия врагов, когда в ту же ночь, не посоветовавшись с Ласси и Чернышовым и даже открыто нарушая их приказание, Тотлебен вступил в переговоры с почетными гражданами Берлина и подписал капитуляцию, которая впоследствии не без основами была признана вопиющим актом измены. Тотлебен был подкуплен Фридрихом несколько месяцев назад — это со временем обнаружилось — и поддерживал с ним секретную переписку. Берлин откупился контрибуцией в полтора миллиона талеров и двумястами тысяч талеров на войско, которые, если верить австрийцам, были очень неравномерно распределены между союзниками. «Мы играем роль зрителей и, так сказать, рабов Тотлебена», — писать Ласси. Очистив военные склады и арсеналы, взорвав два литейных и один ружейный завод и шесть пороховых мельниц на Шпрее, победители не тронули, однако, Потсдамского дворца; но зато русские, австрийцы и саксонцы, все с одинаковым удовольствием предали самому варварскому разграблению Шенгаузен и Шарлоттенбург, причем погибла драгоценная коллекция антиков, доставшаяся Фридриху по наследству от кардинала Полиньяка. Все было разгромлено от Берлина до Шпандау, и, чтобы доказать свое усердие, Тотлебен пригрозил высечь несколько журналистов, провинившихся в том, что они дурно отзывались о России во время войны. Он ограничился, впрочем, лишь подобием экзекуции на городской площади, и бедные журналисты, уже раздетые для порки, остались целы и невредимы. Один купец польского происхождения, Гоцковский, добившийся сокращения контрибуции, назначенной первоначально в размере четырех миллионов, спас, кроме того, еще королевские фабрики, между прочим, суконную, которая одевала всю армию. А 30 сентября столица Пруссии была уже свободна. Фридрих мчался к ней на помощь из глубины Силезии, и, узнав о его приближении, русские, австрийцы и саксонцы «рассыпались в один миг все, как дождь», — по выражению Болотова. Первые укрылись за Одер, чтобы соединиться с главной армией; вторые ушли в Саксонию навстречу Дауну, а шведы, уже двинувшиеся на Берлин, опять отступили в Померанию.[701] Разумеется, такой набег, хотя и увенчавшийся успехом, не мог иметь решающего значения для войны. Ключи Берлина, в течение трех дней занятого русскими, хранятся до сих пор в Казанском соборе, но это приблизительно все, чего достигла Россия своей блестящей, но эфемерной победой. Однако вслед за Восточной Пруссией — и Бранденбург легко мог перейти в руки русских, и вряд ли Фридрих мог утешиться тем, что враги при его появлении рассеялись, как дым, все разграбив по пути и надругавшись над его «родиной», которую он еще недавно собирался защищать ценою своей жизни. Теперь всякий мог войти в нее, как в мельницу, и потсдамский мельник напрасно стал бы взывать к судьям в Берлине. По своему замыслу набег русских мог быть очень опасен; но и при всей своей кратковременности он ранил прусского короля прямо в сердце. Фридрих, правда, продолжал отбиваться, но лишь потому, что его враги, как и прежде, помогали ему сопротивляться. В русской армии Салтыкова и Фермора сменил старый, невежественный и бестолковый Александр Борисович Бутурлин. По свидетельству Болотова, в армии долгое время отказывались верить этому назначению. Все говорили, что новый главнокомандующий неспособен командовать даже полком и каждый день напивается пьяным в обществе проходимцев; он уже давно служил посмешищем всему Петербургу. Под Кольбергом, вторично осажденным в августе восемью тысячами сухопутного войска под командой генерала Олица и русской эскадрой, состоявшей из двадцати шести линейных кораблей, пяти фрегатов и ста мелких судов, к которым вскоре присоединилась еще шведская эскадра, неспособность русских военачальников тоже приготовила Фридриху приятный сюрприз. 11 сентября появление генерала Вернера, посланного Фридрихом с тремя тысячами человек, вызвало среди осаждающих страшную панику. Распространился слух, что следом за прусским генералом идет сам король с двадцатью тысячами человек, и атака прусских гусар обратила русских в бегство. Бросившись в смятении на свои корабли, они сняли осаду с города.[702] «Впрямь подумают, что только умеем города жечь, а не брать», — писал И. И. Шувалов по поводу этого поражения.[703] Читатель, вероятно, уже обратил внимание на эту непостижимую изменчивость в настроении русской армии, которая проявляла то непоколебимое мужество, то полный упадок духа, смотря по обстоятельствам. Когда имеешь дело с первобытной силой, всегда приходится наблюдать подобное явление. Неуклонность и стойкость вырабатываются лишь навыком и упражнениями. А когда у толпы нет высших и умелых руководителей, она представляет собой, по самому своему существу, нечто глубоко изменчивое, импульсивное, способное кидаться то в ту, то в другую крайность, в зависимости от почти ничтожных причин. И в общем, войска Елизаветы надо было по-видимому, прежде хорошенько побить, чтобы заставить драться. Плохо организованные, плохо управляемые, они умели действовать лишь рефлективно, отражая полученный удар. Однако железный круг, который коалиция стягивала вокруг Фридриха, — хоть Фридрих и разбивал его двадцать раз — становился все уже и уже, не оставляя никаких иллюзий относительно исхода борьбы. Рано или поздно прусский король должен был пасть в ней. Поэтому когда наступление зимы дало ему небольшую передышку, он сейчас же начал мечтать об отдельном соглашении с Россией. Секретный агент Баденгаупт, брат немецкого доктора, жившего в Петербурге, должен был подкупить с этой целью обоих Шуваловых. Фавориту король соглашался заплатить громадную сумму — миллион талеров — только за обещание держать в бездействии русскую армию во время будущей кампании. Эта попытка не удалась. И. И. Шувалов выказал себя «французом до мозга костей».[704] Но в это время Франция, тоже готовая сломиться под тяжестью ударов, которые ей наносила Англия, в свою очередь — но более серьезным тоном — заговорила о мире. IV. Переговоры о мире Стараясь в конце августа 1860 г. склонить Англию к миру, Шуазёль решил повести и в Петербурге с этою целью дипломатическую кампанию, воспользовавшись для этого предложением Франции, сделанным еще прежде, о заключении с Россией непосредственного договора. Договор этот должен был быть только торговый, как я на это указывал выше, но, в намерениях министра, он готов был довольно неожиданно изменить свой характер. «Мне кажется, — писал он Бретейлю, — что С.-Петербургский двор совершенно чистосердечно был бы рад миру при условии сохранения Пруссии и при надежде заключить с Францией субсидный договор».[705] Каким образом очень твердое намерение Франции — как мы это увидим впоследствии — исключить из своего предполагаемого соглашения с Россией всякий политический элемент можно было примирить с этой мыслью о субсидиях, я не берусь сказать, так как герцог не объяснил своей мысли подробнее. Но вскоре вопрос был поставлен именно в этой форме и поставлен только со стороны Франции. Вопреки уверениям одного историка,[706] я нигде не нашел доказательств того, чтобы Россия в это время или раньше делала Франции предложение о непосредственном союзе. Сам барон Бретейль не знал, как ему понимать план его начальника. Он был в то же время доверенным лицом короля, и, казалось бы, это должно было побуждать его не только не расширять начертанную ему программу, но, напротив, по возможности суживать ее. Но его способ действий совершенно уничтожает легенду о враждебных отношениях, будто бы существовавших между обеими дипломатиями, представителем которых он являлся в Петербурге. Вступив с Воронцовым в переговоры, он по собственному почину заменил проект торгового договора предложением «более серьезного» союза и писал герцогу Шуазёлю: «Я был далек от того, чтобы укреплять непосредственный союз с русской империей, пока я считал возможным покончить наше дело о мире с Англией без ее помощи; но теперь, когда я вижу бесполезность испанцев, победы англичан в Канаде, опасность, угрожающую Пондишери и невозможность овладеть курфюрством Ганноверским, я убежден более сильно, чем кто-либо другой, что мы ничем не должны пренебрегать, чтоб обеспечит нашу связь с этой империей, главным образом для того, чтобы вовлечь ее в затруднения, вызванные нашими переговорами с Англией. При осуществлении нашего соглашения с Россией нам грозит некоторая опасность со стороны Порты оттоманской и недоразумения со стороны северных держав; но мы или предупредим эти недоразумения, или последующие события их уничтожат».[707] Итак, агент секретной дипломатии преподавал урок главе официальной дипломатии, советуя ему отказаться от недоверия по отношению к России и пожертвовать этой державе не только Польшу и Швецию, но и Турцию! В то же время он без колебания воспользовался своей официальной инструкцией, чтоб объявить Воронцову, что Франция ничего не будет иметь против окончательного присоединения Восточной Пруссии к России. Поведение Бретейля вызвало неудовольствие и порицание не только у Людовика XV, но и у самого герцога Шуазёля. Однако первое препятствие к заключению союза между Францией и Россией и к пожертвованию Польшей, которое этот союз, по-видимому, должен был за собой повлечь, было поставлено не Версалем. Таким образом, всю историю этого эпизода в том виде, как ее рассказывали до сих пор, говоря об авансах России и о пренебрежительном отпоре Франции, надо отнести к области преданий. Авансы были сделаны не Россией, а Францией, и Воронцов принял их с восторгом: «Вы довершаете мои желания! — воскликнул он, пожимая руки посла. Но тут же он поспешил оговориться. Для того чтобы Франция могла выплачивать России субсидии, необходимо было заключить прежде мир — барон Бретейль дал это понять Воронцову, — а чтобы заключить мир, России приходилось отказаться от приобретения Восточной Пруссии. Завоевание этой провинции «было мыслью Шувалова», и лично канцлер на нем не настаивал. Но, как бы не доверяя Бретейлю и его слишком смелым планам, Воронцов решил объясниться непосредственно с герцогом Шуазёлем. Его письмо к французскому министру от 9 декабря 1760 года сохранилось в архивах; некоторые историки высказывали мнение, что в этом письме и было передано секретно Людовику XV о желании императрицы подписать с Францией новый договор о союзе, «более обширный и подробный, нежели предыдущие».[708] Но Воронцов писал Шуазёлю, а не Терсье; его письмо было ответом на предложения Бретейля, ответом очень уклончивым, поскольку дело касалось Украйны, и выжидательным относительно будущего союза. Через несколько дней, по-прежнему избегая барона Бретейля, русский канцлер пригласил к себе маркиза Лопиталя, собиравшегося уже уезжать из Петербурга, и, попросив у него сохранить настоящую беседу в тайне от барона, сообщил ему содержание записки о мире, которую он, Воронцов, только что представил императрице. Он указывал в ней на истощение сил у союзников, на неуверенность успеха в случае, если война затянется и — в заключение — на необходимость отказаться от присоединения к России Восточной Пруссии: пусть Россия предоставит союзникам выбрать для нее иной способ вознаграждения за войну; прусский король сохранит таким образом все свои владения, Швеция получит деньги и некоторые земли в Померании; впоследствии по ходу переговоров будет видно, можно ли будет присоединить сюда и Данию. Маркиз Лопиталь, — закончил Воронцов, — мог бы, предварительно столковавшись с герцогом Шуазёлем, сделать соответствующие предложения в Вене, когда будет проезжать через нее по дороге в Париж.[709] Что же это означало? Только то, что в Петербурге было тоже два различных политических течения и две дипломатии. Возле постели уже умиравшей императрицы две партии соперничали из-за власти. Одна, находившаяся под более непосредственным влиянием Елизаветы или — вернее — сама внушавшая ей свои воинственные планы, стояла за войну и за завоевание Восточной Пруссии; другая, которой приходилось нести на себе всю тягость этой нескончаемой борьбы и ответственность за нее, стремилась положить ей конец при помощи того соглашения с союзниками, которое казалось в то время единственно осуществимым. Как и в Версале, правительство тайное боролось в Петербурге с правительством официальным. И официальное правительство, настроенное более миролюбиво, готово было отказаться от Восточной Пруссии, имея в виду другое вознаграждение. Но что должна была означать эта уступка? Она являлась следствием желаний, выраженных недавно в Версале. Франция относилась враждебно к обмену Восточной Пруссии на другие земли, от которого выиграла бы Польша; но в то же время она ничего не имела против того, чтобы Россия и Польша произвели новое разграничение своих владений; другими словами, чтобы Польша вполне бескорыстно и за свой счет дала возможность России увеличить свою территорию, что послужило бы этой последней вознаграждением за победы, на которое она считала себя в праве. Фридрих, разумеется, не стал бы возражать против такого решения вопроса, и заключить с ним мир было бы нетрудно, так как одна Польша расплатилась бы за войну, которой не вела. Франция, по-видимому, охотно соглашалась на эту комбинацию и во всех отношениях шла навстречу намерениям русского канцлера. Его письмо к герцогу Шуазёлю и депеши Бретейля и Лопиталя, сообщавшие французскому министру о новых планах Воронцова (Лопиталь не скрыл их от своего преемника) встретились по дороге с агентом версальского кабинета, посланным в Петербург. Это был чиновник Фавье, не посвященный в тайну. Он вез Бретейлю дополнительные инструкции, в которых барону предписывались быть очень несговорчивым относительно Восточной Пруссии и очень уступчивым по вопросу об Украйне; кроме того, Фавье должен был передать императрице декларацию короля о мире. Заботясь о благополучии своих подданных, страдавших от войны, Людовик XV сообщал своим союзникам, что он готов «заняться с их согласия и при их содействии вопросом о средствах к заключению мира, одинаково желательного для всех». Он предлагал созвать с этою целью два различных конгресса: один, чтоб вести переговоры между Францией и Англией, другой, чтоб примирить Пруссию с ее многочисленными врагами. В принципе ни какое другое предложение не могло быть более приятно Воронцову: совпадая с его личными намерениями, оно имело поэтому большие шансы на успех. Но французский король совершенно умалчивал об условиях этого будущего мира, и это молчание показалось в Петербурге тревожным. Притом Бретейль, которому было поручено передать предложение о конгрессах, должен был оговорить в нем один важный пункт: Людовик XV желал, чтоб союзники пригласили именно его сделать первые шаги к примирению с Фридрихом для того, чтобы повести мирные переговоры с той быстротой, которую требовали обстоятельства; успех предприятия и желание короля участвовать в нем зависели всецело от этого условия. Об этом условии барон Бретейль повел прежде всего речь с Воронцовым. Прибегнув к хитрости, он сделал вид, будто хочет, чтобы русская императрица взяла на себя инициативу, о которой мечтал его король. Воронцов испугался. По отношению к Англии, пожалуй, — сказал он: посланник его величества английского короля уже дал ему понять, что вмешательство Елизаветы будет встречено в Великобритании благосклонно. Но разве может Россия стать в то же положение по отношению к Пруссии? Императрица никогда на это не согласится! Бретейль разыграл большое разочарование, затем, точно сделав над собой усилие, он высказал небрежно свою затаенную мысль: что ж? если императрице так не хочется, чтоб думали, что она хлопочет о мире, королю придется принести эту жертву. Но канцлер, по-видимому, уже разгадал тактику посла и стал возражать ему. Лукавство, казалось, ни к чему не приведет; надо было говорить искренно и вести открытую игру. Барон Бретейль, еще не привыкший к такого рода дипломатическим аргументам, сейчас же переменил тон. Он признался, что дело идет о личном желании короля, который сумеет оценить оказанную ему услугу. Канцлер получил от его величества, в виде займа, значительную сумму: его освободят от уплаты этого долга, и благодарность короля не ограничится этой любезностью. Воронцов пробормотал в ответ несколько слов, которые не были отказом, и обещал сделать все возможное. Но он не был хозяином положения, и последующие события показали это. Елизавета и ее беспечность, Шувалов и его воинственные замыслы, Конференция и ее вечные разногласия — все это были препятствия, о которые суждено было разбиться усердиям канцлера. Начиная с 13 января 1761 года, когда Бретейль сделал свое сообщение Воронцову, по 13 февраля нового стиля в Петербурге шли споры и интриги, которые привели наконец к «плану негоциации», представленному французскому послу. Нашлись историки, которые утверждали, будто этот план был даже выгоднее для Франции, нежели французский проект.[710] Это любопытный пример заблуждения, вызванного тем ложным взглядом на эту главу международной истории, который господствовал до сих пор во Франции. Когда Бретейль получил русский «план», он не колеблясь предложил Воронцову триста тысяч ливров только за то, чтобы убедить Елизавету от него отказаться. И в Версале не нашли, чтобы Бретейль бросал деньги зря. Прежде всего Франция вовсе не предлагала, как мы это знаем, настоящего проекта мирных переговоров в полном значении слова; следовательно русский проект не мог быть его отзвуком. Он, правда, отвечал некоторым мыслям, намеченным прежде и по случайному поводу герцогом Шуазёлем; но он был благоприятен, главным образом, для Австрии. Соглашаясь на принцип двух конференций, он в то же время заранее определял условия будущего мира, а именно: 1) для Австрии обладание землями, которые она завоевала и могла еще завоевать в Силезии; 2) для польского короля «пристойное вознаграждение», в виде приобретения некоторых прусских округов в Лузации; 3) для Швеции «лучшее округление границ» в Померании и, наконец, 4) для России — если мир будет безусловно зависеть от ее отказа от Восточной Пруссии, хотя ее единственное намерение уступить эту провинцию Польше, чтобы покончить свои давнишние с ней распри — «равносильное вознаграждение», соответственно ее достоинству и чести. Несмотря на то, что Россия не ставила своего предполагаемого отказа от Восточной Пруссии в зависимость от заключения морского мира или от поддержки, которую Франция должна была оказать ее планам земельных приобретений в Украйне, как это утверждали,[711] — барон Бретейль, спрошенный Воронцовым, категорически потребовал и добился уничтожения этих двух условий [712] — русский проект с французской точки зрения был негоден по самой своей основе. Он умалчивал о том главном условии, которое барон Бретейль, побуждаемый своими инструкциями, столь настойчиво защищал перед Воронцовым. Очевидно, Россия не принимала его, а за отсутствием соглашения по этому пункту в Петербурге и в Версале могли строить планы за планами: они все равно должны были остаться без практического применения. Вот почему в Версале и придавали такую цену этому условию, и почему Россия не хотела на него согласиться. При дворе Елизаветы восторжествовала вновь партия войны, и Шувалов одержал победу над Воронцовым. Барон Бретейль безошибочно понял это. «Ответ России, за исключением пожертвования Пруссией, не оправдывает ни одного из желаний короля, — писал он. — Я в отчаянии... Я все сделал, чтоб победить слабость канцлера, я боролся неутомимо до последней минуты». Чтобы добиться успеха, французский посол на все стороны предлагал деньги в сумме, доходившей в общем до восьмисот тысяч ливров. Но Шувалов оказался сильнее его.[713] Так же объясняли и в Версале неудачу, постигшую Францию. «Король, — писал герцог Шуазёль, — до крайности удивлен ответом, который Русский двор сделал на его декларацию. Он указывает на тот недостаток добросовестности, которого всегда надо ждать со стороны этой державы».[714] По этому поводу утверждали, будто бы французский министр принял вначале благосклонно русский ответ, затем «одумался» и должен был отклонить его под влиянием все той же секретной дипломатии и личного мнения Людовика XV.[715] Но это новое заблуждение, вызванное все той же причиной. В подтверждение его ссылались на депешу французского министра, помеченную 10 марта 1761 года. Цитированный же текст этой депеши относится в действительности ко 2 марту и был написан прежде, чем русские предложения стали известны в Версале. Они были сообщены барону Бретейлю лишь 13 февраля, а он не мог так скоро передать их во Францию. Итак, 2 марта герцог Шуазёль, забегая вперед, высказывал свое одобрение не «плану», окончательно принятому С.-Петербургским двором, а тому проекту, согласия на который французский посол надеялся добиться от канцлера Елизаветы. И когда же герцог Шуазёль мог успеть изменить свое мнение? Тот неблагоприятный отзыв о знаменитом «плане», который я приводил выше, был сделан им 18 марта. А так как подобная переменчивость во взглядах кажется малоправдоподобной на протяжении одной или двух недель, то ее, недолго думая, отнесли к маю месяцу.[716] Но это уже чистая фантазия. Вопрос был поставлен, обсужден и решен между февралем и мартом 1761 года, при этом не только в Версале и в Петербурге, но и в Вене, где переговоры велись одновременно при тех же условиях, т. е. главным образом по поводу права инициативы, которого требовал Людовик XV. Они и в Вене привели к тем же результатами. Под влиянием Марии-Терезии воинственные стремления одержали верх на берегах Дуная, как и на берегах Невы, и мысль «предоставить всецело французскому королю вести переговоры о мире» показалась неприемлемой, так как при этом условии мирные переговоры могли слишком быстро увенчаться успехом и остановить враждебные действия. Антагонизм между официальной и секретной дипломатиями проявился в данном случае лишь в одном пункте. Соглашаясь, в интересах мира, отказаться от Восточной Пруссии, Россия, как я говорил выше, хотела прежде поставить эту уступку в зависимость от той поддержки, которую Франции оказала бы ей в ее намерениях относительно польской Украйны. Барон Бретейль, связанный секретной инструкцией и имея полное основание думать, что она совпадает с чувствами самого Шуазёля, решительно отверг это условие. А между тем Франция, смотревшая прежде очень недоброжелательно на честолюбивые планы России, уже не могла теперь, конечно, относиться к ним с безусловной непримиримостью. Она готова была даже помогать им и соглашалась пожертвовать для этого Польшей, если только можно было купить мир этой ценой. В последних инструкциях, привезенных к Бретейлю Фавье, Шуазёль высказывался по этому поводу вполне откровенно, и было ясно, что министр готов действовать без всяких колебаний или угрызений совести по отношению к Польше. В инструкциях было сказано, что король «будет с удовольствием содействовать желаниям императрицы, чтобы побудить Речь Посполитую согласиться на намерения, которые ее величество могла бы иметь относительно установления новых границ».[717] Это было решенное дело. Но при этом Шуазёль делал формальную оговорку, что вопрос об Украйне не должен быть поставлен открыто при переговорах о мире. Он должен послужить впоследствии предметом особого соглашения. Надо было соблюсти декорум и приличия по отношению к Европе. Поэтому Бретейль очень горячо восстал против того, чтобы указанное выше условие было включено в «план» мирных переговоров, и добился своего. В окончательной редакции русского документа об этом условии не упоминалось ни словом. Россия без дальнейших объяснений отказывалась от Восточной Пруссии и давала весьма недвусмысленное доказательство своей искренности, послав немедленно приказ Бутурлину не щадить больше провинцию.[718] Взамен Пруссии, Россия рассчитывала получить другое «равносильное» вознаграждение, не указывая, впрочем, какое именно. Польше угрожало таким образом быть съеденной при любом случае, но пока на ее участь стыдливо набрасывали покров и этим давали ей слабую надежду спасения. Это было все-таки маленькой победой, достигнутой в интересах Речи Посполитой и ее защитников и, как она ни скромна, я готов был бы поставить ее в заслугу секретной дипломатии, если б меня не останавливало следующее. Известие об уступке, которой добился Бретейль, еще не пришло в Париж, когда он получил от герцога Шуазёля вышеупомянутую депешу от 2 марта, где говорилось, что эта уступка бесполезна. Французский министр готов был принять русский план в его первоначальной редакции. Он соглашался принести Польшу в жертву перед лицом всего света. Что же сделал барон Бретейль? Обратился ли он за разъяснением к королю и к секретной дипломатии? Нет. Он решил, что если между теми двумя лабораториями, где вырабатывалась внешняя политика его родины, и существовало прежде разногласие, то теперь оно, к счастью, уничтожалось последней нотой министра, и, быстро изменив позицию, завел с Воронцовым новый разговор. Он хорошо понимал те соображения, которыми руководился его начальник; это видно по его письму: «Самое сильное желание России — это увеличить свои владения за счет Польши со стороны Украйны, и мы можем и должны извлечь отсюда большую выгоду... Поляки не будут очень довольны, и турки могут сильно рассердиться; но, конечно, эти соображения должны уступить перед тем преимуществом, которое мы можем получить, обеспечив себе возвращение наших владений в Америке, — или, по крайней мере, облегчив его».[719] Людовик XV, правда, отверг эту сделку и, победив свою лень, даже сам взялся за перо. В письме от 8 июня 1761 г. барон Брейгель получил от короля довольно резкие упреки и странный, но решительный приказ приложить все свои усилия к тому, «чтобы вернуть герцога Шуазёля к более благоприятным по отношение к Польше принципам, нежели те, которые он имеет теперь». Намерение короля было безусловно похвальное, но, к сожалению, оно сильно запоздало. В том единодушном соглашении с Россией, над созданием которого дружно работали и французский министр и посол короля за счет несчастной Польши, за последнее время не все шло гладко. Виновницей разногласии была, как и прежде, Россия. Воронцов был продажный, но в известном смысле все-таки честный человек. Такие люди встречаются нередко в некоторых странах и на известных ступенях цивилизации. Русский канцлер был одним из тех представителей своей родины, которые всегда отворачиваются от крайнего злоупотребления силой и слишком грубого нарушения права. Эта идея заставить Польшу расплатиться за войну, в которой она не принимала участия, — эта беззастенчиво маккиавелистическая комбинация исходила не от него. Он сам не скрывал этого. Воспользоваться этой идеей он готов был, так как не мог поступить иначе; но она претила ему. Он желал мира во что бы то ни стало, хотя бы без вознаграждения за военные расходы. Еще в ноябре 1760 года он подробно и откровенно изложил свои взгляды по этому поводу в записке, представленной им в Коллегию иностранных дел.[720] Он также откровенно объяснился и с Брейтелем, отказавшись возобновить с ним переговоры об Украйне, которые были прерваны, по крайней мере, временно. Разве герцог Шуазёль не находил еще недавно неудобным примешивать этот щекотливый вопрос к обсуждению условий о мире, которое само по себе должно представлять большие затруднения? Почему же он отказывается теперь от столь мудрого решения? Если впоследствии необходимость заставить вернуться к этому вопросу — канцлер думал о Шуваловых — и заключение мира будет зависеть от него, то всегда будет время заняться им.[721] Посол должен был передать этот ответ своему начальнику, который не мог, конечно, выказать себя более русским, нежели сам канцлер Елизаветы, тем более что Воронцов повторял лишь его собственные слова. Шуазёлю не оставалось ничего другого, как самому вернуться к тому, что он говорил прежде, и он это и сделал в своей депеше от 13 мая 1761 года; высказывали взгляд, будто эта депеша служит новым указанием победы, одержанной секретной дипломатией над официальной.[722] Но победителем здесь был один Воронцов, и эта депеша, — простой отзвук того, что Бретейль услышал месяц назад из уст русского канцлера, — указывает в действительности лишь на двойное поражение французов. Русская политика одержала верх над Францией в лице обеих своих руководящих партий; она диктовала свою волю, и это было естественным следствием побед, одержанных ею на полях сражения. Польша, несчастная Польша имела теперь серьезных защитников только в Петербурге! В течение марта месяца новое французское предложение по поводу приступления к мирным переговорам довершило торжество России. Герцог Шуазёль подсказал мысль об общей декларации, которая могла бы быть сделана в Лондоне от имени всех союзных держав через представителя России, князя Голицына. В Петербурге не могли желать ничего лучшего. Но в совете Елизаветы партия войны опять возобладала и взяла в свои руки ведение переговоров только для того, чтобы привести их к полной неудаче; отрицательное отношение к польскому вопросу, вновь проявленное герцогом Шуазёлем, было тут совершенно не причем. Утверждали, будто оно было причиной разрыва переговоров, «которые должны были вскоре открыться в Лондоне».[723] Но где же и когда выразил герцог это отрицательное отношение? Оказывается, своей депешей от 13 мая, будто бы продиктованной и внушенной ему — и кем же? — самим Людовиком XV! Но ведь я только что говорил, при каких обстоятельствах была написана эта депеша, и, кроме того, переговоры уже велись в это время в Лондоне в продолжение двух месяцев! Сама Россия устроила так, чтобы они ни к чему не привели. Она сперва согласилась, «желая польстить Франции этой любезностью»,[724] на принцип двух отдельных конгрессов и на заключение перемирия во время переговоров, но потом, «после зрелого размышления», сочла невозможным остановить военные действия и потребовала созыва общего конгресса. Англия помогла ей в этом, выставив неисполнимые требования, и мирные переговоры были прерваны в сентябре 1761 года. Теперь оставался еще вопрос о непосредственном союзе между Петербургом и Версалем. Совершенно неверно, будто обмен мнений по этому поводу привел к странному недоразумению, так как Воронцов имел в виду политический союз, а барон Бретейль сделал вид, что речь идет лишь о торговом трактате.[725] Депеша французского посла от 2 августа 1761 года, на которую ссылались в подтверждение этого взгляда, не существует в том сборнике, где ее нашли; и притом Франция и Россия успели еще раньше обменяться не одним проектом и контрпроектом по поводу заключения чисто коммерческого соглашения между обеими странами. Шуазёль никакого другого соглашения не допускал и недвусмысленно напомнил барону Бретейлю точный смысл данных ему инструкций, чем заставил французского посла и русского канцлера строго держаться указанных им границ. Но они никак не могли столковаться между собою; и в конце августа Воронцов, видя, что из этого своеобразного торгового договора с обещанием субсидии, который ему очень нравился, но условия которого ни он, ни Шуазёль никак не могли оформить, ничего не выходит, неожиданно решил перенести вопрос на ту почву, куда его первоначально поставил Бретейль по своему собственному почину. Тут французский посол действительно сделал вид, что не понимает русского канцлера, но Воронцов добросовестно разъяснил ему, в чем дело. «Я говорю вам о форменном союзном договоре», — сказал он. Это было ясно, и не могло подать повод ни к каким недоразумениям. Единственное, что было возможно для Бретейля, это прибегнуть к обычному якорю спасения дипломатов — к затягиванию ответа, что еще недавно сделал по отношению к нему Воронцов. Посол решил в свою очередь [726] воспользоваться этим средством, и через месяц известия, пришедшие из Лондона, вывели его из затруднения. Вопрос о соглашении между обеими странами был основан на исходном предположении, что мир вскоре будет заключен, и потому в значительной мере зависел от переговоров, которые велись по этому поводу на берегах Темзы. Так как лондонские переговоры были прерваны, и Франция, следовательно, не могла предложить России субсидий, а последняя требовать их, то главный повод к соглашению сам собою отпадал. Шуазёль прислал объяснение в этом смысле, Воронцов не настаивал, и вопрос о договоре между Россией и Францией был позабыт. Дипломатическая кампания, в которой проект этого договора играл, впрочем, вполне второстепенную роль, привела между тем лишь к тому, что был потерян почти год для военных операций. Секретную дипломатию Людовика XV обвиняли в том, что она содействовала этому печальному результату, помешав русским завладеть Данцигом (польской территорией), где они могли прекрасно укрепиться и найти много провианта. Французские интересы будто бы были вновь принесены в жертву Польше.[727] Но это опять лишь игра воображения! Узнав в январе 1761 года, что в Петербурге замышляют движение русской армии на Данциг, секретная дипломатия, взволнованная этим известием, решила протестовать. Что скажут поляки, когда единственный порт, который еще оставался у них на Балтийском море, попадет в руки их могущественных соседей? Чувства, которые могли бы проявить по этому поводу несчастные подданные Августа III, разумеется, не принимались в соображение, но присутствие русских в том месте, откуда они уже раз прогнали французскую эскадру, — вы помните злополучную авантюру Лещинского — затрагивало иные, отнюдь не польские интересы. Бретейль получил поэтому секретным путем настоятельный приказ препятствовать всеми возможными средствами вторжению русских в Данциг. Но Бретейлю не пришлось его исполнить. Секретная дипломатия по обыкновению опоздала. Еще 7 декабря 1760 года французский посол и его коллега маркиз Лопиталь, не посвященный в тайны секретной дипломатии, по собственному почину сделали Воронцову представление о неудобствах этого проекта, с чем канцлер согласился и сказал, что русский главнокомандующий получит приказ не приводить его в исполнение.[728] Возникает, впрочем, вопрос, была ли бы эта попытка завладеть Данцигом более удачной, нежели осада Кольберга, продолжавшаяся безуспешно два года. Но хотя дипломатия врагов Фридриха и продолжала таким образом работать в его пользу, положение прусского короля оставалось по-прежнему почти безвыходным, и он был готов признать себя побежденным. В марте 1761 года он подписал с Портой дружественный и торговый договор, который, встревожив сначала Россию, послужил для нее затем только лишним предлогом вновь взяться за оружие. В июле Дания, из-за своих споров с великим князем, хотела было вступиться за Пруссию; но русский посланник в Копенгагене получил приказание немедленно оставить этот двор, если «страсть» возьмет у датчан верх «над самым здравым рассудком», и Дания сейчас же «изъявила умеренность».[729] И, наконец, в октябре прусскому королю был нанесен самый чувствительный удар из Лондона. Выход Питта из кабинета лишил Фридриха его главной опоры. Преемник Питта, Бют, начал с того, что отнял у Фридриха субсидии, которые Англия платила своему союзнику, а вскоре затем вступил в секретные сношения с Марией-Терезией.[730] Раскрытие измены Тотлебена в июне оказалось тоже гибельным для Фридриха. У него было в это время в России много шпионов, и среди них один неоценимый. Великий князь не скрывал роли, в которую его вовлекало его страстное поклонение прусскому герою. «Король прусский великий волшебник, — говорил он открыто в большом обществе, — он всегда знает заранее наши планы кампании. Не правда ли, Волков?» [731] Этот последний сообщал великому князю необходимые сведения и служил ему посредником в его предательской переписке с Фридрихом. Но Тотлебен, принимавший непосредственное участие в войне, получавший часто важные и ответственные назначения и пользовавшийся доверием своих начальников, оказывал прусскому королю более действительную помощь. Через еврея Забадко он посылал в прусский лагерь правильные отчеты об операциях русской армии, о всех планах и последних приказах. В июне Забадко был пойман; вслед за этим арестовали и Тотлебена. И странное явление — между прочим, одного этого явления было бы достаточно, чтоб показать, как должны быть осторожны иностранцы в своих суждениях о России, которая не подходит под обычные мерила нравственности и представляет собою особенный мир — после того как преступление изменника было доказано, и он сам сознался в нем и был приговорен военным судом в царствование Елизаветы к смертной казни, в царствование Екатерины его помиловали и возвратили ему его военные чины! [732] В конце года новое несчастье обрушилось на Фридриха. Кольберг был наконец взят русскими под предводительством неустрашимого Румянцева, вместе с которым отличился и Суворов, будущий князь Италийский. Кольберг был полуразвалиной, но упорство, с которым его защищал Фридрих, показывает, какое значение придавал прусский король этому городу. И действительно, наступающая русская армия уже приближалась к шведской, петля вокруг Фридриха стягивалась все крепче, и гибель его становилась все более вероятной, почти неминуемой. Его могло спасти только чудо. Он знал это; бессильный отражать сыплющиеся на него со всех сторон удары, он взывал только к «Его Священному Величеству Случаю». И мольба его была услышана.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar