Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Дочь Петра Великого (19)

Мне было нетрудно раскрыть тайну, окружавшую до сих пор историю этой миссии, что важно не только ввиду прямого интереса этого дипломатического шага, но и потому, что дает мне возможность снять с политики Людовика XV один из самых тяжких упреков, которые ей делали. Знаменитый историк «Тайны короля», — авторитет и талант которого не могут быть, конечно, поколеблены этой случайной ошибкой, — настойчиво указывает в своей книге на антагонизм, существовавший между двумя представителями секретной дипломатии Людовика XV, между Дугласом в Петербурге и графом Брольи в Варшаве, которым было одновременно поручено: первому хлопотать о сближении с Россией, а другому возбуждать поляков против этой державы.[564] Приключения кавалера Мейссонье де Валькруассана показывают, что в действительности этого не было. Все документы, относящиеся к поездке Валькруассана, присоединены в архиве французского Министерства иностранных дел к остававшейся до сих пор неисследованной переписке Дугласа.[565] Из них видно, что несколько недель спустя после отъезда шотландца из Петербурга, а именно в декабре 1755 года, другой французский путешественник был арестован в Риге. От него не могли добиться, что он здесь делает. Собственно говоря, ему было дано двойное и даже тройное поручение. Он был причислен к французскому посольству в Польше и бывал в Петербурге прежде по делам; теперь, в качестве агента Рулье и французского резидента в Варшаве Дюрана, он должен был следить за вооружением России, снаряжавшей для Англии вспомогательный отряд. Но, кроме этого, он имел частное поручение от графа Брольи, просившего его выведать истинные намерения Петербургского двора относительно сближения с Францией.[566] Таким образом, тайная дипломатия Людовика подчинялась и в Варшаве одним и тем же указаниям, и никакого разногласия между ее агентами не было. Более того, сам Рулье был, по-видимому, заинтересован не только в первой, но и во второй, неофициальной цели поездки Мейссонье. Вся их переписка посвящена почти исключительно этому вопросу. Арест Мейссонье де Валькруассана был вызван его неосторожностью. Он встретился в Риге с третьим французом, уже известным нам кавалером Люсси, или Чуди, который называл себя графом Пютланжом [567] и ехал во Францию, вероятно с каким-нибудь поручением от своего нового покровителя, Ивана Шувалова. Так как он должен был по дороге заехать в Варшаву, Мейссонье пришла в голову злополучная мысль передать ему письма для французского посольства в этом городе. Они были тотчас же пересланы фавориту, и тот приказал арестовать иностранца. Отправленный в Петербург, Мейссонье постарался скрыть то, что было наиболее компрометирующего в его миссии, а именно свои обязанности военного шпиона. На допросе, которому он был подвергнут по приказанию императрицы Петром и Иваном Шуваловыми, он ссылался главным образом на политическую цель своей поездки, в которой, ввиду сочувственного настроения при Петербургском дворе, не могло быть ничего оскорбительного для России. Он сильно преувеличил значение данных ему поручений и добился того, что с ним обошлись довольно милостиво; фаворит пригласил его даже к себе обедать и сделал ему интересные признания. Он рассказал ему об огорчении, которое причиняют Елизавете французские газеты, отзываясь нелестно о ее правлении и стране. Печать уже в то время начинала играть во всех странах видную роль, очень редко проводя ее, впрочем, со сдержанностью, умом и тактом. «Я не понимаю, — говорила государыня, — какое удовольствие находит Франция оскорблять меня. Разве я не обязана помогать моим союзникам? И разве не зависит от Франции вступить в их число?» По уверению фаворита, Елизавета высказывала все это с большой грустью. Мейссонье, очевидно, получивший в Варшаве от графа Брольи такие же наставления, как Дуглас в Версале от принца Конти, возразил на это, что во власти самой императрицы положить немедленно конец недоразумениям между обоими дворами, и что Шувалов заслужит «бессмертную славу», если убедит ее это сделать. Затем, подкупив одного из своих сторожей, он поспешил отправить в Версаль подробный отчет об этих беседах, причем адресовал его не Терсье, а Рулье.[568] В Петербурге не сомневались, что имеют дело со вторым вестником мира; но все-таки посадили его в крепость и, по приказанию Елизаветы, скрыли от Бестужева цель его приезда в Россию. Он был освобожден лишь в конце года, когда кавалеру Люсси пришла злополучная мысль продолжить свое путешествие во Францию, где его ждало готовое помещение в Бастилии, как награда за его измену, и когда Версальский и Петербургский дворы, успевшие уже стать на дружественную ногу, решили обменяться заключенными,[569] Дуглас в это время вновь появился в России, и обстоятельства помогли ему на этот раз довести свою задачу до благополучного конца. II. Вестминстерский договор Весною 1756 года Фридрих, встревоженный надвигающейся франко-английской войной и не зная, какой прием встретят в Лондоне его предложения о союзе, посоветовал Версальскому двору двинуть войска в сторону Ганновера. На это он получил ответ через французского посла в Берлине де ла Туша: «Это следовало бы сделать вам самим». Король пришел в ярость, повторил свое обычное выражение: «У меня пятьдесят тысяч русских сидят на шее в Курляндии»,[570] и сейчас же повел дипломатические переговоры с Лондоном более усиленным темпом. Но они все-таки затянулись до октября, несмотря на нетерпение Фридриха, у которого были основательные причины торопиться. Слух о его переговорах с Сен-Джемским кабинетом разнесся по всей Европе; Версальский двор испугался и решил отправить в Берлин герцога Нивернэ, чтобы разузнать о намерениях короля. Но прежде чем принять этого дипломата, сам Фридрих хотел узнать вполне точно, какой ответ он получит от Англии. Она же с этим ответом не спешила, поджидая известий из Петербурга. И когда Уильямс покончил с порученным ему делом, Фридрих очутился в руках своего английского дяди. По мнению этого последнего, заключенный договор с Россией был направлен против Франции, чтобы защитить Ганновер от нашествия французов. Елизавета же придавала этому акту совершенно иное значение. Ничего не подозревая о переговорах дяди и племянника, которые, как ей было известно, не питали друг к другу нежных чувств, она подписала соглашение с Англией с единственной целью напасть на прусского короля. И когда в конце ноября 1755 года Фридрих получил сообщение об англо-русском договоре, опасное положение Пруссии стало ему ясно: он понял, что должен во что бы то ни стало столковаться с Англией, потому что иначе русские действительно сядут ему на шею. В несколько недель им была выработана конвенция о трех статьях, из которых последняя — и единственно важная — обязывала английского и прусского королей объединить свои силы, чтобы не допустить на немецкую территорию вторжения иностранных войск, откуда бы они ни исходили. Этот договор, подписанный 16 января 1756 года в Вестминстере, не дал Фридриху всех тех преимуществ, которых он добивался, но позволил ему все-таки одурачить бедного герцога Нивернэ, приехавшего между тем в Берлин. Фридрих убедил его, что своими соглашениями с Англией он «оказал существенную услугу Франции», получив возможность задержать или во всяком случае стеснить действия шестидесяти тысяч русских и стольких же австрийцев; в то же время он вошел с послом в техническое обсуждение вопроса о возможном нападении Франции на Англию. Очень серьезным тоном он разбирал вместе с ним шансы Франции на успех и указывал на необходимые для этого меры.[571] Сверх того, — и на этот раз, как мне кажется, вполне искренно,[572] он надеялся, что Вестминстерский договор послужит препятствием для общеевропейской войны. Он очень долго сохранял странные иллюзии относительно значения этой конвенции. Гордясь тем, что он одним почерком пера «предоставил Англии и Франции продолжать, как они знают, их тресковую войну (leur guerre de merluches), досадил венгерской королеве, унизил Саксонию и привел в отчаяние канцлера Бестужева», он рассчитывал в то же время сохранить добрые отношения с Версальским двором. Посылая в декабре 1756 года в Константинополь своего адъютанта Варенна, он направил его к маркизу Верженну, а в марте 1756 года предписывал своему посланнику в Лондоне Митчеллю добиваться того, чтобы Англия примирила его с Россией! Он находил, что Вестминстерский договор должен был естественно к этому привести.[573] Немецкие историки признают, что его взгляд на трагическое положение Пруссии был удивительно недальновиден и неглубок. Известие о Вестминстерской конвенции пришло в Петербург в феврале 1756 года, два дня спустя после ратификации англо-русского договора. Оно произвело впечатление громового удара. Напрасно Уильямс ссылался на Голдернесса, говоря, что оба обязательства, взятые на себя Англией, вполне примиримы, если даже предполагать, что Фридрих имеет «какие-либо злостные намерения». Елизавета засыпала Бестужева упреками; все его товарищи считали его виновником происшедшего, и он был принужден ответить на заявление Уильямса «секретнейшей декларацией», в которой его двор объявлял Лондонскому, что русские войска не могут быть употреблены ни в Нидерландах, ни еще менее в Ганновере, но должны быть направлены исключительно против прусского короля. В указе, посланном одновременно князю Голицыну, русскому послу в Лондоне, канцлер, правда, старался смягчить значение этого документа. Установив в очень пространных выражениях несовместимость англо-русского договора с новым соглашением, в которое только что вступила Англия по отношению к России, как и с тем, что связывало Россию с Австрией, он выражал надежду, что Сен-Джемский двор придет к более справедливому пониманию своих обязательств.[574] Но Коллегия иностранных дел не была склонна к подобным полумерам. Призванная высказать свое мнение, она произнесла его резко и открыто. Елизавета, согласно преданию, в первую минуту гнева разорвала только что подписанный ею договор и бросила обрывки пергамента на пол, а Коллегия заявила, что англо-русский договор уничтожается Вестминстерской конвенцией. Бестужев пробовал было заметить, что, согласившись на субсидии, Россия не имеет права указывать, против кого должны быть употреблены ее войска. Субсидии были ему особенно дороги: «Что же до платежа английских субсидий принадлежит, то подлинно не надлежит о том домогаться; но когда английский двор их сам платить станет, то принимать с индифферентностью» (sic).[575] Но совет Бестужева, был признан неприемлемым. Английское правительство, в свою очередь, отнеслось высокомерно к неудовольствию России. Голдернесс отослал декларацию назад, поручив Уильямсу сказать, что договор, ратифицированный императрицей, «не нуждается в комментариях».[576] Обе стороны шли к явному разрыву. Известно, какое впечатление произвели эти события в Версале. Еще в марте 1756 года Бестужев почуял, что между Францией и Австрией ведутся переговоры о союзе, на который теперь никто уже не смотрит как на следствие личной мести маркизы Помпадур или любовных свиданий в «Babiole». И, беседуя с Эстергази, русский канцлер поспешил выразить надежду, что Австрия не пожелает «einseitig zu Werk gehen».[577] Но посол Марии-Терезии был плохо осведомлен о том, что происходило в Вене. Он только через несколько недель получил инструкцию, которая делает честь Венскому кабинету, так она ясно, искренно и убедительно составлена. План будущей коалиции против Фридриха намечается в ней с поразительною отчетливостью. И действительно: Австрия вела с Францией переговоры только об оборонительном союзе; но, намереваясь напасть на прусского короля, она России предлагала наступательный союз: оружие она решила положить не раньше, чем Мария-Терезия вернет себе Силезию и графство Глацское. Россия же могла, в свою очередь, завоевать Восточную Пруссию, которую впоследствии передала бы Польше, расширив, взамен того, свои границы со стороны Украйны. Вопрос о том, что инициатива этого союза принадлежала Австрии, тоже вызвал разногласие среди историков, что объясняется, на мой взгляд, довольно просто. Эстергази, хлопотавший о секретной аудиенции, на которой он мог бы сообщить императрице о полученных им инструкциях, был принят ею лишь 25 марта 1756 года. А за несколько дней до этого он написал в Вену, что в совете Елизаветы решено не упускать удобного случая для того, чтобы вернуть владения прусского короля к их прежним границам, и, — если отношения с Францией позволят это, — двинуть против него восьмидесятитысячную армию. В то же время Бестужев предупредил посла Марии-Терезии, что вскоре ему будет сделано в этом смысле официальное предложение. Протокол конференции 14 марта 1756 года сохранился, и мы видим, что на ней действительно было принято это решение, причем не указано, чтобы оно являлось ответом на предложение со стороны Австрии. Конференция говорит, напротив, о том, что России необходимо самой начать с Австрией переговоры о заключении наступательного союза и ссылается на инструкцию, полученную Эстергази, как на доказательство того, что Венский двор разделяет намерения С.-Петербургского двора. Дело вот в чем. После того как австрийский посол был принят Елизаветой, вопрос о союз стал вне спора. При первых же словах Эстергази, императрица заявила ему, что она намерена («im Begriff») предоставить его двору проект союза, который желателен и Вене. Она хочет напасть на прусского короля еще в нынешнем году, даже если Франция откажется принять участие в войне. Вслед за этим, 10 апреля, при дворе опять собралась конференции, по выходе из которой Бестужев сказал Эстергази, что Россия намерена не только занять Восточную Пруссию и спалить ее огнем («zu sengen und zu brennen»), но и двинуть значительную армию к Одеру.[578] На следующую конференцию, созванную одиннадцать дней спустя, был приглашен и австрийский посол, и здесь он сделал заявление, которое сбило с толку некоторых историков. Венский двор хотел вести дело так, чтобы Фридрих казался зачинщиком затевавшейся против него войны, потому что тогда Франция была бы обязана в нее вмешаться. Эстергази потребовал поэтому абсолютной тайны относительно сделанного им предложения и так упорно на этом настаивал, что, хотя предложение Австрии и послужило основанием для будущего союза, но Елизавета и ее правительство согласились игнорировать его официально и при дальнейших переговорах делали вид, что инициатива союза исходит от России. Это и дало некоторым моим предшественникам повод предполагать, что соглашение с Австрией, имевшее такие роковые последствия, было задумано в России, и что она дала первый толчок для начала жестокой войны, в течение семи лет заливавшей Европу кровью.[579] Вскоре возник вопрос о приступлении С.-Петербургского двора к трактату, о котором шли переговоры между Веной и Версалем, и, начиная с этой минуты, Россия загорелась воинственным жаром, который показался в Вене чрезмерным или во всяком случае преждевременным. Прежде чем нападать на Пруссию, Мария-Терезия хотела извлечь из договора с Францией, подписанного ею в мае 1756 года, те выгоды, которые он неизбежно и естественно должен был принести, но которые не были включены в его условия. Помощи одной России ей было недостаточно, тем более что она ждала со стороны С.-Петербургского двора просьб о субсидии. И хотя она вместе с Кауницем решила, что Россия эту субсидию получит, но хотела, чтоб ее заплатила Франция, и для этого ей надо было вступить с Версальским двором в дополнительные переговоры. Императрица-королева и ее министр всячески старались поэтому повлиять на Россию, чтобы она не слишком торопилась и не начала раньше срока военных действий против Фридриха.[580] И только в августе 1756 года, когда посол прусского короля, Клинггреффен, представил Марии-Терезии грозный ультиматум, а она как раз в это время получила известие из Компьени от Штаремберга о благополучном исходе его переговоров с Францией,[581] — Кауниц поручил Эстергази требовать вооруженного вмешательства России, гарантируя ей субсидию в два миллиона флоринов.[582] До этого только один Петербургский двор, подстрекаемый Саксонией, выражал желание немедленно сразиться с Фридрихом, и даже сам Бестужев, переменив тактику, заговорил о том, что вскоре «русский медведь пустится в пляс» и «наделает хлопот прусскому королю».[583] Это настроение русского канцлера было, впрочем, непродолжительно. Австрийская система, которой он держался до сих пор, потеряла для него все свое обаяние после того, как английские гинеи перестали поднимать ее цену в его глазах. И в июле 1756 года Бестужев почувствовал раскаяние, выразившееся в просьбе о пенсии, с которой он обратился к Уильямсу; в то же время и великая княгиня, сблизившаяся теперь с канцлером, стала хлопотать у английского посланника о ссуде в десять тысяч фунтов стерлингов. На ссуду в Лондоне согласились, а для уплаты пенсии поставили необходимым условием, чтобы канцлер вернул русскую политику к ее прежнему направлению.[584] Но это значило требовать невозможного. Утратив свой престиж дипломатической непогрешимости после сделанной им непростительной ошибки, когда он убедил императрицу подписать договор, совершенно противный ее намерениям; затравленный политическими врагами; брошенный друзьями; лишенный необходимой помощи после отъезда Функа, отозвания которого добился Уильямс, — Бестужев потерял почву под ногами посреди новых веяний, охвативших его страну. Он не отказывался от желания и надежды заставить когда-нибудь Россию повернуть назад, но пока должен был плыть по течению, стремясь лишь к тому, чтоб удержаться у власти и создать себе хоть временные источники дохода. Получив отказ от Уильямса, он стал ухаживать за Эстергази, внушая ему, что помощь русской армии безусловно стоит двенадцати тысяч червонцев, которые следовало бы разделить между обоими русскими канцлерами: великий канцлер при этом все-таки остался бы в убытке, так как принужден был пожертвовать ста тысячами рублей английских денег! И в общем все это привело к тому, что Дуглас встретил при своем возвращении в Петербург такой прием, на который не смел и рассчитывать. III. Дуглас и Бехтеев. Версальский договор Дуглас появился в Петербурге в конце апреля 1756 г., как раз в то время, когда Венский двор склонял Россию к решению, совпадавшему с поручениями, с которыми приехал французский агент. И — хотя это считалось до сих пор достоверным — его не сопровождал на этот раз пресловутый д’Эон, который, согласно легендарным рассказам, играл будто бы еще при первом приезде Дугласа в Россию романтическую и важную роль. Гальярде не может приписать себе даже чести создания этой басни, так как мы находим ее след в записках г-жи Кампан и в другом более раннем издании, относящемся к 1785 году (l’Espion anglais). Как я ни ценю предания, я не могу принимать на веру те из них, ложность которых доказана; поэтому я оставляю в стороне картинные подробности, произвольно введенные в эту главу истории, тем более что она достаточно любопытна и характерна и без всякого вымысла. Д’Эон никогда не состоял фрейлиной Елизаветы и не служил лектриссой у государыни, которая никогда не читала. Он не носил женского платья в России и приехал туда в первый раз лишь в августе 1756 года, четыре месяца спустя после Дугласа. По своим официальным обязанностям он был простым курьером, которому поручались депеши, правда, очень важные, так как в них шла речь о присоединении России к Версальскому договору, послужившему основанием будущей коалиции. Впоследствии его решили оставить в Петербурге в качестве секретаря Дугласа и мелкого агента тайной дипломатии. Итак, он был величина некрупная; но, проезжая через Германию, он держал такие странные речи и так ловко сумел раздуть свою роль, что иллюзии на его счет сохранились отчасти и до наших дней. Дипломат, поставленный во главе французской миссии, должен был стушеваться пред своим подчиненным, и скромная личность Дугласа — эта небольшая звездочка, засветившаяся на горизонте нового франко-русского соглашения, — почти потухла в ярких лучах появившейся рядом с ней кометы. Д’Эону удалось, впрочем, пустить пыль в глаза и самому Дугласу: он прибыл в Петербург, выдержав в пути страшную бурю, подробности которой он описывает следующим образом: «Наш бедный капитан, которого англичане наверное не выбрали бы в преемники адмирала Бинга, совсем растерялся. Он искал компас, который наверное покоился мирным сном вместе с его пушками, и, не зная, где находится, удовольствовался тем, что запер нас всех обманом в своей каюте, велел спускать паруса, ругался с матросами, топал ногами не хуже датского жеребца, находившегося на нашем корабле и предназначенного для великого князя; и, сливая свой ужасный голос с лаем семнадцати датских догов и блеянием одной английской овцы, тоже находившихся на нашем корабли и тоже предназначавшихся для великого князя, кричал изо всех сил: «Ominsotte!» (Mein Gott?). В ногах у меня были английские, немецкие и другие пассажиры, которые чувствовали себя так плохо, что можно было подумать, они взяли на себя поставку пищи для морских рыб... Впрочем, я приехал бодр и свеж, точно проехался не дальше Сен-Клу... Кавалер Дуглас, видя, как я схожу с корабля с саблей на боку, со шляпой под мышкой, в белых чулках и с напудренной как следует головою, подумал, что перед ним парижский щеголь, только что вышедший из галиота у подножия Пон-Рояля, чтобы прокатиться по Тюильери».[585] Шотландец был, разумеется, в восторге от такого отважного и элегантного сотрудника, но, к сожалению, он не мог предложить ему пока никакой работы. Он сам выдавал себя в России за простого путешественника, хотя на этот раз он и заручился письмом Рулье к Воронцову, указывавшим на его полномочия. Кроме того, он передал вице-канцлеру записку, содержавшую личное и секретное сообщение Людовика XV Елизавете. Довольно некстати, король начинал в ней с того, что возобновил программу печальной памяти Шетарди и советовал царице прогнать министра, «который открыто перед лицом всей Европы приносит в жертву славу своей государыни и истинные интересы своей родины». Но вслед за этим неудачным вступлением шло откровенное предложение возобновить дипломатические сношения между обеими странами. Елизавета дала на эту записку ответ, какого и следовало ожидать. В своем письме к королю, помеченном 7 мая 1756 года, она, ни словом не упоминая о Бестужеве, говорила, что «с особенным удовольствием» узнала о личных чувствах короля к ней и была очень рада «видеть хорошее расположение его величества к восстановлению доброго согласия и тесной дружбы между обоими дворами»... Она ждала только случая уверить короля в своих чувствах к нему, неизменно ею сохраненных, и охотно соглашалась на взаимное назначение «министров с посольским характером»; с этою целью она уже назначила в соответствие присылки Дугласа отправить во Францию русского агента.[586] Все это было полно обещаний для будущего. Но пока личное положение Дугласа оставалось все-таки очень затруднительным. Иван и Петр Шуваловы, знавшие о подготовлявшемся сближении с Францией, относились к французскому эмиссару с большим почетом. Оба Разумовские, Нарышкины, Голицыны, Чернышевы, Шереметевы, барон Строганов, генерал Бутурлин и другие представители высшего света и интимного кружка Елизаветы, тоже догадывавшиеся о цели приезда Дугласа, оказывали свое внимание таинственному иностранцу. Но именно эта его таинственность и создавала некоторую натянутость в обращении с ним. Никто не знал, за кого собственно его принимать, и он сам не знал, за кого выдавать себя. Воронцову он представился, шутя, в качестве «комиссионера по продаже вин» и доверенного лица принца Конти. Но он не имел никакого определенного звания или чина, необходимых, чтобы явиться ко двору. Елизавета желала, чтобы Бестужев не знал о поручении, данном Дугласу, «пока все дело не будет окончено». Поэтому он не мог играть в Петербурге никакой официальной роли. Наконец, он был английским подданным и в силу этого подчинялся британским законам. А Уильямс не скрывал своего намерения напомнить ему об этом. Чтоб принять решительные меры против шотландца, он ждал только приказаний из Лондона, куда уже послал по этому поводу запрос. Читатели «Записок» Мессельера склонны несколько преувеличивать опасности, которым подвергался бедный «комиссионер», и я думаю, что, если бы ему действительно грозило быть убитым,[587] то он упомянул бы об этом хоть мимоходом в своей переписке. А он жаловался в ней только на неприятности и затруднения менее трагического характера, на которые ему, вследствие неофициальности его положении, приходилось наталкиваться на каждом шагу; он настойчиво просил, чтоб во Франции положили этому конец. Странное дело — он видимо не догадывался о причине, заставлявшей Версальский двор отказывать ему в его требовании, хотя понять ее было нетрудно: Франции упрямо не хотела назначить первая в Россию посла. И лишь в конце 1756 года к Дугласу был отправлен курьер с верительною грамотой, дававшей безыменному дипломату звание полномочного министра: в Париж наконец приехал русский агент, о котором писала Елизавета. Это был Федор Дмитриевич Бехтеев, приближенный Воронцова. Он довольно долго жил заграницей и считался человеком рассудительным и осторожным. Свою осторожность он блестяще показал на деле, представив вице-канцлеру перед отъездом ряд подробных вопросов, на которые он потребовал точного ответа по всем пунктам: — Ежели французское министерство потребует от меня, чтобы я оному, так же как и Дукласу, подал на письме — с чем я прислан? — Можно сочинить мемориал на имя г. Рулье, по содержание инструкции и данного здесь ответа г. Дукласу. — В словах же и, есть ли приказано будет, на письме, употреблять ли сии термины: что я прислан от ее императорского величества и что я по ее высочайшему повелению предложения чиню, или только: с соизволения ее величества от вашего сиятельства отправлен и от вас приказано мне? — Сии последние слова можете употреблять, что по высочайшему соизволению ее императорского величества вы от меня отправлены и к г. Рулье прямо адресованы; дабы через него король известен был о сантиментах и склонностях здешнего двора к восстановлению дружбы и корреспонденции. — Есть ли спросят о заключенной конвенции нашей с англичанами? — Сей пункт весьма деликатен, и хотя Франция по-видимому алчно ведать желает, токмо о нем ни в какую экспанцию вступать не должно, а сказать можно, что от обстоятельства дел и времени многие в свете обращения происходят и зависят; токмо ее императорское величество есть верный друг своим союзникам, и без наиважнейшей причины отменять оные не изволит. — Каким образом отзываться о трактате, заключенном между Англией и королем прусским? — На сие можно сказать: заключенный трактат между королями английским и прусским, по причине неожидаемой здесь ведомости, немалое удивление здесь причинил и что о том некоторые изъяснения с аглинским двором чинятся. — О плане соединения обоих дворов, который во второй Дукласовой промемории предложен от принца Контия, в какой силе изъясняться? — Чтоб он о содержании оного прежде точно объявил вам или здесь через г. Дукласа представил, а инако, не знав содержания, ничего наперед объявить не можно».[588] Бехтееву было предписано, кроме того, внушать Версальскому двору, что России отказывается от английских субсидий «в уважение постоянно подаваемых со стороны императрицы-королевы обнадеживаний, что французский король будет более, чем Англия, готов вступить в виды России». Он должен был настаивать на необходимости немедленного и полного соглашения между обоими дворами, не указывая, впрочем, на характер этого соглашения. А если бы французские министры стали настаивать на том, чтобы он объяснился подробнее, он должен был отослать их к графу Штарембергу, с которым был обязан действовать во всем сообща, следуя его советам и даже выдавая себя за его подчиненного.[589] Задача Бехтеева была заранее очень облегчена ему: Версальский договор удивительно сблизил Париж и Петербург, еще недавно отделенные таким далеким расстоянием. Но на первых порах русскому дипломату пришлось натолкнуться все-таки на те же неудобства, что и Дугласу в России. Во-первых, сразу по приезду его встретил Мишель с поручением от Конти. Принц хотел видеть Бехтеева прежде, чем тот переговорить с Рулье, и предостерегал его против министра. Он «велел мне сказать, — пишет Бехтеев, — что увидя, с чем я приехал, он тотчас примется за дело и станет докладывать королю, притом накрепко рекомендовал остерегаться, чтоб о том отнюдь г. Рулье не сведал; ибо ежели сей министр то проведает, скажет маркизе Помпадур, с которою у принца не очень ладно, и станут препятствовать для того только, что дело чрез его руки пойдет. Но вслед за Мишелем явился Терсье и пригласил бедного Бехтеева ехать с ним немедленно в Компьен, где их ждал министр. Рулье показался Бехтееву наиболее разумным из всех; но и тут его ждало разочарование. Получив письмо Воронцова, Рулье с трудом старался разобрать его подпись. «Когда я письмо подавал, — рассказывает Бехтеев, — не узнавая имя вашего, спрашивал он у меня, от кого, упоминая притом имена его сиятельства канцлера и господ Шуваловых. На что я ему повторил, что то от вашего сиятельства... А как я у министра в пятницу по приезде в другоредь был, учинил он мне между прочим весьма странной и нечаянный вопрос, а именно, при иностранных ли делах ваше сиятельство министром?» Бехтеев едва не упал в обморок от изумления. Но, обменявшись с министром несколькими словами, он увидел, что тот по-видимому ничего не знает о первом путешествии Дугласа, и что принц Конти был прав, хвалясь, что эту поездку устроил он один. Принц, стоявший во главе тайной дипломатии, передавал также Бехтееву о выработанном им самим проекте союза с Россией, и выражал даже готовность ехать лично в Петербург, чтобы добиться согласия Елизаветы. Предложение это было очень соблазнительно; но, к сожалению, получив необходимые справки у Мишеля, Бехтеев убедился, что проект принца явно враждебен австрийскому, а в этом отношении инструкции русского дипломата не допускали никаких компромиссов. Новое препятствие: переговорив с министром, Бехтеев хотел представиться королю. Но в качестве кого он мог явиться к его величеству? В кармане у него лежала верительная грамота вроде той, что была послана и Дугласу. Но на ней не стояло числа, и ему было разрешено предъявить ее лишь в тот день, когда француз предъявит в Петербург свою. Оба двора подвигались навстречу друг к другу очень осторожно, отмеривая каждый свой шаг, а в смысле этикета дипломаты всех стран были всегда усердными подражателями Китая. — Вы будете представлены королю под именем подполковника Российского, — сказал Рулье смущенному дипломату. — Но, кажется, было бы с моей стороны весьма непорядочно назваться тем, чего мне не пожаловано, — ответил Бехтеев. Наконец, они условились, что, вернувшись из Компьени, Бехтеев будет допущен на утренний прием короля в качестве «русского дворянина». Людовик XV действительно оказал ему честь «утирать» в его присутствии свои руки, затем, надев «сорочку», поданную ему дофином, «убравшись со всем, пошел к пульпету, стоящему в головах у постели, для отправления краткие молитвы», в то время как все присутствующие преклонили колено, и хотел уже пройти из своей спальни в церковь, когда обер-камергер «дук» Флери указал ему на «русского дворянина». Его величество соблаговолил тогда заметить иностранца и спросил его, как здоровье императрицы. Поклонившись до земли, Бехтеев не успел подняться, как король уже прошел мимо. Но короля сменил принц Конти. Не дождавшись Бехтеева в Париже, он разыскал его во дворце и целый час не отпускал от себя. Этот разговор не удовлетворил однако ни одного из собеседников. Бехтеев вынес убеждение, что принц хлопочет вовсе не о сближении с Россией: он на каждом шагу поминал Польшу, домогаясь, очевидно, наследства Августа III. И путешествие, которое он собирался совершить в Петербург, по-видимому, не имело иной цели.[590] Русский агент решил тогда сноситься с одним Рулье и с официальными представителями министерства. Но и они удивили его и обманули его в ожиданиях. Судя по тому, что ему приходилось слышать о них в России, Бехтеев представлял себе французов как народ легкомысленный, быстро поддающийся чужому влиянию, и думал, что их нетрудно заставить плясать по своей дудочке. А между тем он встретил здесь людей, в смысле последовательности и твердости в отстаивании своих интересов себе равных, — так, по крайней мере, он утверждает в своих письмах. Этот взгляд на французских дипломатов стоит того, чтобы его запомнить. Я думаю, что и после Бехтеева многим пришлось его разделить. Между тем Бехтеев стал замечать, что даже после того, как он представил свои верительные грамоты, его по-прежнему держат в стороне от переговоров и ведут их, минуя его, непосредственно с Веной. Это было вполне естественно ввиду того положения, в которое сам С.-Петербургский двор поставил своего агента по отношению к Бестужеву. Канцлер знал об его отъезде и принимал даже внешне участие в приготовлениях к его путешествию, но истинная цель посольства Бехтеева была от него скрыта. Бехтеев посылал Бестужеву для формы официальные рапорты, наполняя их ничего не говорящими фразами, но, кроме того, он должен был еще отправлять другие донесения Воронцову, которые передавались непосредственно Елизавете с собственноручными примечаниями вице-канцлера. Бедный Бехтеев совершенно терялся среди всех этих тонкостей, и видя, что никто не приписывает ему серьезной роли, потерял в конце концов желание ее играть. Однако, оставаясь в Париже до 1757 года, он имел удовольствие сообщить своему двору о радушном приеме, который стали оказывать русским сановникам и их женам в Версале. Русские уже давно не появлялись при французском дворе, а теперь их видели здесь ежедневно. Московские княгини допускались в виде особой милости в обыкновенных платьях в спальню королевы, тогда как французские дамы самых знатных родов должны были присутствовать на утреннем выходе в парадных костюмах. Даже маркиза Помпадур, вопреки предсказаниям принца Конти, была очень любезна к русским и устроила в их честь праздник в своем парижском доме. Но хотя дипломатические обязанности оставляли Бехтееву много свободного времени, он был все-таки очень занят. Он получал мало бумаг и еще меньше их подписывал, но зато целыми днями исполнял поручения Елизаветы: бегал по магазинам, покупая «рукавицы», ленты, духи, «спирты, воды, помады, румяны», следил за изготовлением громадного туалетного зеркала в шесть футов высоты в раме, работы Жермена, за которое спрашивали три тысячи ливров, а взяли пять тысяч талеров; собрал точные справки, как мыть чулки в простой воде без мыла и какого фасона их носят. «Чулки заказал; стрелки у них новомодные, шитых стрелок более не носят, для того, что показывают ногу толще». И, купив еще сверх всего карету и одноколку, он выехал, наконец, в Россию. Одни парижские купцы заметили его исчезновение.[591] Внимание дипломатического мира было обращено в другую сторону. По той дороге, по которой еще недавно проезжали как странствующие рыцари Бехтеев, Дуглас, Мишель и другие безвестные агенты дипломатии, теперь должны были вскоре проследовать полномочные послы, окруженные пышною свитой. Князь Голицын в Петербурге и маркиз Лопиталь в Версале получили приказание двинуться в путь. И в это время выступил еще третий путешественник, который всегда торопился и привык идти широкой дорогой, не заботясь о том, чтоб его быстрые движения совпадали с медленным ходом дипломатических комбинаций: очнувшись, наконец, от своих странных иллюзий, Фридрих понял, к какой страшной опасности привела его смелая и недальновидная политика, и, как всегда, решил идти напролом, начав первым борьбу, которая была теперь неизбежна. В августе 1756 года он неожиданно занял Саксонию, стараясь найти в дипломатической переписке разграбленного им архива Дрездена, доказательства воинственных замыслов своих врагов, а в рядах саксонской армии, принужденной сдаться, рекрутов для своего победоносного войска. Это было начало великой войны, о которой мечтали одинаково страстно и в Петербурге, и в Вене. И это было также осуществление задуманного Кауницем плана, основанного на безупречно верном понимании темперамента и гения человека, против которого этот план был направлен. Великий полководец сыграл бессознательно роль, предназначенную ему великим политиком. Он развязал руки Франции и дал Кауницу возможность вовлечь ее в борьбу, в которой ей нечего было делать. Конечно,[592] с той точки зрении, что на войне наступление всегда выгоднее оборонительного положения, — Фридриху ничего другого и не оставалось делать. Но он довел себя до этой войны, не отдавая себе в этом отчета, в приступе сомнамбулизма, свойственного людям, которые ищут удачи и счастья и, как он, избалованы счастьем. Он не видел, как образовались и сцепились звенья будущей грозной коалиции, вскоре сжавшей его со всех сторон мертвою петлей. И ударами, которая начала наносить его армия в Саксонии и которые болезненно отзывались и в Версале и в Петербурге, он сам сковывал все крепче союз своих врагов. IV. Присоединение России к Версальскому договору Политику Людовика XV упрекали — в чем только ее не упрекали, впрочем? — за то, что она не сумела воспользоваться удобным случаем и заключить с Россией непосредственный союз, который позволил бы обеим державам не становиться в зависимость от Австрии и даже положить, может быть, конец начавшейся войне, заставив Фридриха принять их посредничество. При этом ссылаются обыкновенно на слова, сказанные Елизаветой Дугласу, произвольно истолковывая их в этом смысле, будто императрица была готова увлечь Версальский двор на этот мирный путь, но натолкнулась на отказ со стороны Франции.[593] Смело утверждаю, что Елизавета никогда не помышляла об этом, и могу заверить, что Людовик XV и его советники сами наверное сделали бы ей подобное предложение, если бы только могли надеяться на ее согласие. Французы, конечно, не хотели войны в Европе, но Елизавета желала ее, и желала во что бы то ни стало. Она и согласилась так охотно на примирение с Францией только потому, что Австрия считала это примирение необходимым условием осуществления воинственных замыслов против Фридриха. И говоря Дугласу, что она «не нуждается в третьем лице — в посреднике для своего соглашения с его королем», царица выдала в этих словах лишь чувство обиды, вызванное в ней тем, что в переговорах, которые велись между Версалем и Веной, она не принимала никакого участия. Она сама была в этом виновата, подчинив Бехтеева Штарембергу, но теперь по непоследовательности, свойственной женщинам и на престоле, это причиняло ей досаду. Еще в 1756 году Воронцов уверял Эстергази, что разъезжавшие с депешами между Петербургом и Парижем Бехтеев и Мишель не посвящены в главную тайну.[594] А эта главная тайна и заключалась в общей войне трех держав против Фридриха. Поэтому единственным предметом переговоров между Россией и Францией было присоединение России к Версальскому договору, чтобы начать эту войну. В Петербурге, по крайней мере, никакой иной цели не преследовали.[595] Вопрос о мирном вмешательстве России — но одной России, а не в союзе с Францией, — правда, возникал в Петербурге на короткий срок, но личные чувства Елизаветы и намерения ее министров были тут не причем: Уильямс в сентябре 1756 года предложил императрице быть посредницей между Пруссией и Австрией. Елизавета ответила ему категорическим отказом,[596] и в дипломатическом отношении продолжала подчинять свою политику Австрии. Это ненормальное положение вещей заставляло не только страдать самолюбие русской императрицы, но и вызывало несравненно более крупное осложнение, тем более что сам Дуглас очень часто не получал непосредственных указаний от своего начальства и был в сущности тоже отдан под опеку Эстергази. И в ту минуту, когда его переговоры с Петербургским двором уже приходили к концу, он, вследствие своей неосведомленности, приготовил Франции очень неприятный сюрприз. Чтоб заключить с Россией оборонительный союз на случай войны, Версальскому двору пришлось пожертвовать Польшей. Ведь он не мог не согласиться, что русским войскам, намеривавшимся напасть на Фридриха, было необходимо пройти через владения республики? Поэтому он решил даже требовать пропуска русской армии через польские земли. Но по отношению к Турции он не желал сделать той же уступки, так как интересы Порты могли быть задеты более серьезно в предстоявшей войне. Дугласа следовало бы об этом предупредить, а он получил лишь 27 ноября 1756 года депешу от Рулье, где министр предписывал ему настаивать на том, чтобы Порта была формально исключена из casus foederis в будущем договоре России с Францией. Но эта депеша пришла слишком поздно. Дуглас успел уже войти в соглашение с русским правительством. Он боялся показаться несговорчивым, так как Бестужев, найдя себе нового ментора, который был ему необходим для того, чтоб поддерживать равновесие между его поступками и намерениями, опять поднял голову и, получив от Эстергази четыре тысячи дукатов, собирался заработать вдвое больше на службе у Уильямса. Этот ментор был сам английский посол, который знал теперь, как воздействовать на русского канцлера.[597] С другой стороны Дуглас боялся вызвать неудовольствие Елизаветы, которую все более обижало отношение к ней союзных дворов. Эстергази вел в это время переговоры о новой конвенции с Францией для совместных действий против прусского короля, причем вопрос шел, главным образом, о субсидиях. Царице по-прежнему претило принимать деньги от других держав, однако и она должна была дать понять союзникам, что без субсидии они не могут рассчитывать на существенную помощь с ее стороны. Чтоб рассеять свои сомнения на этот счет, она хотела бы, чтоб от нее не скрывали подробностей переговоров, которые Венский двор вел в это время с Францией, добиваясь ее финансовой помощи и, следовательно, соглашаясь в свою очередь на роль «наемной державы». И это был для царицы не только вопрос самолюбия. Помимо естественного желания, чтоб Австрия была поставлена по отношению к Франции в то же положение, что и Россия, Елизавета хотела быть уверена в том, что субсидии будут ей действительно уплачены. Эстергази получал большие деньги на свои более или менее тайные расходы, иногда по сто тысяч дукатов зараз. Времена Розенберга были теперь далеки. И хотя Елизавета и подозревала, откуда у него это богатство, но хотела бы знать это достоверно, так как Бестужев по-прежнему указывал ей на ненадежное положение ее финансов. А Венский и Версальский дворы хранили по этому поводу полное молчание, на что она не переставала жаловаться, выказывая в то же время большое равнодушие к перспективам земельных завоеваний, которыми ее прельщал посол Марии-Терезии. Воронцов называл их бреднями, а Бестужев замечал многозначительно, что «не убив медведя, шкуры не делят». Ввиду всего этого, когда русский канцлер заявил Дугласу, что если Турцию исключать из casus foederis, то союзный договор будет иметь в глазах России значение «листа чистой бумаги», а Эстергази напомнил ему, что по его инструкциям он должен следовать советам австрийского посла, кавалер не стал колебаться больше. Подписав 31 декабря 1756 года акт присоединения России к австро-французской конвенции, он, правда, исключил из него Турцию, но согласился прибавить к новому союзному договору секретнейшую декларацию, по которой, в случай войны России с Портой, Франция должна была оказать своей союзнице помощь не войском, а деньгами. В Версале это вызвало страшное негодование; Терсье прислал Дугласу резкую отповедь и заявил ему, что его подпись будет опротестована, и что Версальский двор никогда не согласится ратифицировать договор с добавлением подобной декларации. Дуглас в свою очередь ответил на это упреками, пожалуй, более справедливыми, чем упреки Терсье: «Вожак заводит слепого в болото и потом насмехается над ним, предоставляя ему самому выбраться оттуда. Я прежде читал, что у нас проделываются подобные штуки, но не надо было шить их белыми нитками и запрещать мне шесть месяцев спустя после подписания моих полномочий — включать в условия договора единственное, что могло побудить Петербургский двор к сближению с нами».[598] Дуглас, впрочем, несколько преувеличивал положение дел. России имела иные побудительные причины, чтобы искать сближения с Францией, и будущее доказало это. Рулье без обиняков написал в Константинополь, что согласие на декларацию было получено Россией хитростью, и что Версальский двор признал ее недействительной, и когда Людовик XV обратился к самой Елизавете с просьбой отказаться от нее, польщенная царица сдалась. Бестужев и Воронцов разорвали в присутствии Дугласа бумагу, вызвавшую столько препирательств, и договор был ратифицирован без упоминания о войне России с Турцией. Дуглас написал Терсье: «Теперь вы не можете больше упрекать меня в том, что я продался людям без совести, без стыда и без чести».[599] Между тем Эстергази успел воспользоваться уступкой, вырванной у французского посланника, чтоб довести до конца дело о новом соглашении с Россией с условием выплачивать ей ежегодную субсидию в два миллиона флоринов, хотя Бестужев спрашивал четыре миллиона. Но надежда поссорить Францию с Портой помогла австрийскому послу победить последние колебания Елизаветы и умерить требовательность ее министров. Австрия и Россия обязывались выставить каждая по 80 000 человек войска в течение всей будущей войны против прусского короля, причем Россия должна была, кроме того, напасть и с моря не менее чем с пятнадцатью-двадцатью линейными кораблями и сорока галерами. Этот наступательный союз был заключен 22 января 1757 года. Два месяца спустя договор, подписанный в Стокгольме Францией и Австрией (21 марта), включил в коалицию и Швецию, а второй версальский договор (от 1 мая 1757 года) увеличил до ста пяти тысяч человек французскую армию, предназначавшуюся для военных действий в Германии. Железный обруч, который Мария-Терезия и ее министр хотели сомкнуть вокруг Фридриха со всех сторон, был уже скован. Но их опасный противник, с которым они рассчитывали теперь легко покончить, выказал все превосходство своего гения. В то время, когда маркиз Лопиталь собрался в Петербург, чтоб поторопить выступление русских войск, а первые французские батальоны медленно двинулись в сторону Ганновера, Фридрих, заняв Саксонию, вошел со своей победоносной армией в Богемию и разбил австрийцев под стенами Праги (6 мая 1757 г.). Война разливалась все шире, но приносила пока союзникам одни поражения; в Вене и в Петербурге мечтали не о такой кампании. Кажется, для того, чтобы Фридрих устоял в ней до конца, — необходимо было чудо; и действительно наступил день, когда, сознавая свою неосторожность и видя себя затравленным со всех сторон, прусский король готов был уже сдаться на милость победителей. Но тут и произошло то чудо, на которое в душе он не переставал рассчитывать, и спасло его. В этой чудовищной борьбе принимали участие люди искусные, люди рассудительные, люди осторожные и один безумный. И безумный одержал над всеми верх благодаря «его священному величеству Случаю», к которому он любил взывать. Этому «Случаю» помогал его удивительный талант полководца, его беззаветная храбрость и... английское золото, без которого дуэль маленькой страны со всей континентальной Европой не была бы возможна. Но если бы Елизавета прожила на несколько месяцев дольше, династия Гогенцоллернов пресеклась бы и, во всяком случае, была бы бессильна сыграть в истории ту роль, которую она играет теперь.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar