Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Царство женщин (4)

II Он воображал, что в Петербурге, как и в Варшаве, примирятся с совершившимся фактом. Между тем, происшедшие тем временем события вовсе не носили успокоительного характера. Под давлением негодующей польской шляхты, Август, которого сын непочтительно прозвал «королем на картинке» должен был послать ему вслед цехановского старосту, Наквасского, с новым приказом, возбранявшим созыв сейма. Курляндцы, «такие же вспыльчивые, как французы», по уверенно Морица, собирались бросить в реку королевского посла, но затем их пыл выразился только демонстрациями. «Они открывали свои сердца избранному им монарху, но не кошельки», выразился один немецкий историк.[57] Обратившемуся впоследствии к их преданности, чтобы оставить себе охрану, Морицу не удалось набрать и ста человек. В Петербурге дело приняло еще худший оборот. Влюбленная Анна поспешила написать Меншикову и Остерману, прося разрешения выйти замуж за графа.[58] В маленьком женском кружке, который Лефорт сумел привлечь на сторону своего любимца, началось бурное ликование. «Наши друзья и в особенности женщины», писал саксонский доверенный, «просто в восторге… Если он (Мориц) не прибудет скоро, то я предчувствую, что они сами бросятся ему навстречу. Столько тысяч червонцев, сколько наш герой совершит подвигов Актэя, меня весьма устраивали бы». Но 16 мая 1726 г. Верховный Совет решил иначе, остановив свой выбор на епископе Любекском, Карле-Августе Голштинском, родственнике супруга Анны Петровны, как на подходящем кандидате на курляндский престол, и поэтому Бестужев должен был заранее протестовать против избрания Морица. Правда Меншиков не принимал участия и относился неприязненно к этому решению; но герцогу Саксонскому было не много пользы от оснований, каким руководствовался временщик. Чувствуя потерю своего влияния, благодаря могущественным проискам, Меншиков подумывал об том, чтобы удалиться от двора, и втихомолку, с помощью генерала Роппа, курляндца, состоявшего на службе у России, работал над созданием себе партии в герцогстве. Его планы, которым он сумел снискать одобрение Екатерины, внезапно обнаружились в июне, когда Императрица выступила в Совете с заявлением, что она изменила свое решение и предполагает предложить курляндским избирателям самого Меншикова, получившего приказ немедленно отправляться в Митаву в сопровождении Василия Лукича Долгорукова, дипломата петровской школы, исполнявшего всегда трудные поручения. В случае если курляндцы его не пожалуют, им будет предоставлен выбор между сыном епископа Любекского и одним из принцев Гессен-Гомбургских, состоявших на русской службе. Поэтому при открытии сейма кандидатура Меншикова была открыто выставлена одним из депутатов, долго распространявшимся о ресурсах, каким обладал этот кандидат для поддержания своих притязаний, а также для защиты своих интересов и интересов Курляндии против всякого рода врагов, Мориц взял верх, но со стороны Петербурга в особенности положение вещей продолжало оставаться весьма угрожающим. Вскоре в Митаву стали прибывать курьеры, возвещая о прибыли устраненного кандидата и о вступлении в пределы Курляндии двенадцати тысяч русских. 8 июля в Митаву прибыл Долгорукий и выразил председателю сейма неудовольствие государыни. Она не признавала постановления сейма, неправильно собранного, без разрешения короля Польского и требовала созыва нового сейма. — Но король Польский не разрешит его снова! — Это уже дело императрицы. Меншиков дожидался в Риге результатов этих переговоров. Анна поспешила к нему, со слезами на глазах умоляя вступиться за Морица. Временщик был неумолим. Россия не желала такого герцога, а царевна не могла выйти замуж за незаконного сына. 10 июля Меншиков съехался с Долгоруким в Митаве и ночью приказал русским войскам занять город. На следующий день произошло знаменитое свидание двух соперников, породившее фантастические рассказы. Подробности его до сих пор покрыты тайной. Вначале весьма бурное, оно затем, по-видимому, приняло мирный оборот. Грубый вопрос Меншикова: «Кто ваши родители?» и ответ сына Авроры Кёнигсмарк: «А кто были ваши?» передаются графом Рабутином, находившемся в это время в постоянной переписке с Морицом, и овладевшим подробными сведениями о событиях, разыгравшихся в Митаве в июне и июле месяцах.[59] Мориц, наоборот, никогда не обмолвился ни словом о вызове, будто бы сделанном им Меншикову, разрешить немедленно спор любым, выбранным им оружием. Когда Меншиков заговорил о том, что с палкой в руках докажет курляндцам, что он тут хозяин, будущий победитель при Фонтенуа, «чтобы лично на себе не получить такого доказательства», решился на поступок, не столь героический, если верить ему на слово, что всего правдоподобнее, и предложил поединок на сто тысяч рублей. Тот из двух, кому удастся остаться герцогом Курляндским и добиться на то согласия короля Польского, уплатит сопернику требуемую сумму. Тогда разговор сразу перешел в дружелюбный тон, Меншиков согласился на предложение и наивно попросил рекомендательного письма к королю. Просьба эта показалась Морицу настолько забавной, что он ее немедленно исполнил. Копия письма сохранилась, Меншиков впоследствии предъявлял оригинал, как доказательство акта отречения. Действительно, там находится следующая двусмысленная фраза: «Он (Меншиков) желает, государь, чтобы я защищал перед Вами его интересы, и так как я стремлюсь доказать ему, насколько близко они меня касаются, то умоляю Ваше Величество уделить им особое внимание». Какой бы вывод не истекал из такого странного разрешения столь важного спора, он все-таки противоречит остальным драматическим эпизодам, приписываемым борьбе двух противников. А Нейль вслед за д’Алансоном, де ла Бар-Дюпарком, вслед за бароном д’Эспаньяк рассказывают об осаде, выдержанной Морицом против меншиковских драгун при помощи специального караула Анны Иоанновны. Даже сам Герман [60] повторяет эту басню, припутывая сюда еще дочь митавского горожанина, оказавшуюся в эту критическую минуту около Морица и помогшую ему спастись целым и невредимым. Смущение, слезы, переодевание в платье красавца офицера, бегство в окно, радость осаждающих, схвативших беглянку, думая задержать в ней самого героя, гнев, затем жалость со стороны предводителя нападающих, который оставляет при себе пленницу и, наконец, женится на ней, все это, вероятно, чистейшие выдумки в рассказе и приключении, о котором Мориц наверное не преминул бы сообщить друзьям, если бы принимал в нем участие. Но он передает им только, что ожидал осады в ночь с 11 на 12 июля и потому держался со своими спутниками настороже, коротая время за пирушкой и игрой в карты. Но ничто не потревожило эту бессонную, не слишком весело проведенную ночь, и на следующий день Меншиков покинул Митаву с tanto di naso, — с носом — как писал Мориц графу Фризену, нарисовав длинный нос сбоку своего письма: «Мое положение, добавляет он, день ото дня становится все рискованнее; мне на это наплевать». В распоряжения временщика в это время находилось всего несколько сот драгун — сила, которую он благоразумным образом счел недостаточной, чтобы затевать борьбу с таким, по-видимому, решительным человеком, как его соперник. Он обрушился на курляндцев, угрожая сослать в Сибирь председателя сейма, канцлера и дюжину депутатов и обещая вернуться с двадцатью тысячами солдат, если они не соберут сейма в десятидневный срок и не остановит своего выбора на нем. Он настоятельно приступил к одному из секретарей. Бестужеву приказал опечатать все бумаги Анны Иоанновны и наказал кнутом некоторых из ее слуг. Но, видя, что, несмотря на все угрозы и дерзости Мориц, по-видимому, не думает сдаваться, Меншиков удалился в Петербург, куда за ним последовала герцогиня Курляндская, принося свои сетования и мольбы. Курляндцы начали жаловаться со своей стороны. Польша выразила так же протест; даже сам Верховный совет нашел, что Меншиков зашел слишком далеко; в августе Бестужев получил уведомление, что императрица отказалась от мысли провести избрание временщика, но что ему предстоит выдвинуть других русских кандидатов. В случае же, если король польский их не одобрит, предоставить выбор самим курляндцам, за исключением лишь Морица. Несмотря на это, последний не желал уступать занятого положения в ожидании новой грозы, налетавшей на этот раз со стороны Польши. III В С.-Петербурге к концу года его шансы как будто улучшились. Кроме Лефорта у него оказался там новый защитник, не столь изобретательный, но более сдержанный и ловкий — французский полковник де Фонтеней, втихомолку подготовлявший комбинацию, способную согласовать интересы большинства, если не всех существовавших соперников. Теперь она может показаться довольно фантастичной, но в октябре 1726 г. Маньян, уполномоченный агента Франции, оставленный в Петербурге Кампредоном, находил ее вполне возможной. Петр настолько расширил границы действительности и возможности, что его приемники в них запутывались. Дело шло не более не менее, как о разделе Ливонии между Потеем, Меншиковым и графом Саксонским, который округлил бы таким образом свои Курляндские владения. Август отнесся к такому соглашению благосклонно, как отец, но не как король Польши, слишком ясно понимая его выгодность, чтобы ему противиться.[61] Известно, что вообще он ничего не имел против сделок, касавшихся нераздельности территории Польши. Но Лефорт со своей стороны упорно настаивал на мысли заменить Анну Елизаветой и таким образом препятствовал хлопотам влюбленной герцогини. Он сообщал воспитательнице прелестной царевны самые подробные сведения «об всех достоинствах Курляндского избранника, до самых секретных включительно». Екатерина не знала больше, кого слушать, Меншиков как будто соглашался с планами Фонтенея, сам Мориц склонялся на убеждения получить Елизавету и Курляндию, посредством договора заключенного между императрицей и королем Польши, причем должна была поплатиться последняя. «Дело было покончено», писал он позднее, описывая неудачу, постигшую его надежды: «Курьера, прибывшего ко мне из Петербурга, я отправил к королю, принявшему его в Белостоке, у Браницкой. Выпили за такую хорошую весть и король, всегда рекомендующий другим молчание, был так добр, что сообщил о ней нескладной дылде обезьянихе (жене королевского штандарт-юнкера), разболтавшей об этом всем, кому было не лень слушать. Ему напомнили о конфедерации, и он испугался. Дальнейшее вам известно». Возможно, что всегда легко поддававшийся надеждам наш пылкий герой преувеличивал бывшие у него шансы на успех, и дела вовсе не обстояли так блестяще, по крайней мере, в Петербурге. Но неуместная болтливость Августа правдоподобна, так как достоверно обнаружена интрига именно в это время, а также и те последствия, на которые намекает Мориц. 11-го октября 1726 г. саксонские министры приняли решение не поддерживать далее затею, грозившую вызвать возмущение во всей Польше. Напрасно жена Потея уговаривала по-французски Флемминга, в то время как муж ее убеждал его по-латыни. Уступая настояниям польского сейма, собравшегося в Гродно в сентябре 1726 г. король подписал декрет, призывавший Морица обратно, а 9-го ноября, сейм, который напрасно старался сорвать представитель России, Ягужинский,[62] провозгласил присоединение Курляндии к Польше, после смерти Фердинанда, отвергая избрание графа Саксонского, объявляя его врагом страны и назначая комиссию для рассмотрения текущих дел. Был поднят даже вопрос об отправке депутации к посланнику Франции с требованием отнять у отверженца полк, как у человека публично опозоренного». А Мориц все еще не соглашался покинуть Митаву. Без денег, проводя почти весь день в постели, по свидетельству Кронхельма, шведского дворянина, приставленного к нему матерью, слушая чтение Дон Кихота, он ждал, пока судьба ему улыбнется снова. И он отчасти был прав. Постановления Гродненского сейма, возбудив подозрительность России и Пруссии, создавали для графа Саксонского новые шансы на успех. В конце 1726 г. из Петербурга был прислан в Митаву Девьер, чтобы на месте ознакомиться с положением дел. Он виделся с Морицом и не упоминал более об его отречении. Девьер докладывал императрице, что несколько раз, у графа, при ее имени, навертывались слезы на глазах, и Екатерина, все еще занятая этой бабьей войной, была, по-видимому, растрогана. Новые инструкции предписывали Девьеру представить дела их естественному течению. В январе неутомимый Лефорт придумал новую комбинацию. Анна Иоанновна была в ссоре с Меншиковым, Елизавета замешена в последних переговорах с Августом; прося руки Софии Скавронской, которая с удовольствием променяла бы польского принца на владетельного герцога, Мориц мог наверняка рассчитывать задеть государыню за ее самое чувствительное место и таким образом добиться исполнения своей мечты. Но Мориц с негодованием отвергнул предложение. Он скорее соглашался остановиться на толстой «Nan», как Лефорт фамильярно называл герцогиню Курляндскую. Но месяц спустя он не удержался, чтобы не испортить своих преимуществ и с этой стороны. По крайней мере происшествие, которое его биографы относят к этому времени, кажется правдоподобным, как ввиду обстоятельств, так и ввиду характера самого героя. Анна отвела ему апартаменты у себя во дворце, и здесь ему случалось принимать самую очаровательную из фрейлин герцогини. Однажды ночью, провожая красавицу, заслушавшуюся его речей до позднего часа, и неся ее на руках по случаю глубокого снега, покрывавшего дворцовый двор, он столкнулся по дороге со старухой, державшей фонарь. Той показалось, что перед ней привидение о двух головах, и она принялась кричать благим матом. Намереваясь пинком ноги потушить выроненный ею из рук фонарь, Мориц поскользнулся и упал со своей ношей на злополучную старуху, принявшуюся кричать еще громче, так что произошел переполох, и Анна узнала, по картинному выражению Карлейля, что ее жених «не любит вестфальской ветчины в таком виде» или по крайней мере должен от нее отдыхать за других лакомых кусочках.[63] Герцогиня немедленно послала в Петербург извещение о своем гневе и разочаровании, и вскоре Мориц был уведомлен Лефортом, что его дела принимают скверный оборот. Однако в то же время (в феврале 1727 г.) курляндский сейм подтвердил свой первоначальный выбор, и Мориц мог себя поздравить, что справился с этим чудовищем многоголовым, многоротым, без ушей и без рук, и барону Медему поручено было его соотечественниками отправиться в Варшаву и там заставить признать их выбор. Но поляки приготовились к отпору, и посол был остановлен в пути. В апреле 1727 г. Мориц отправился в Дрезден в сопровождении двух слуг, затем в Париж, в поисках за деньгами и поддержкой. Переговоры о займе в Англии не привели к желанному результату; но, наконец, парижский еврей Леман согласился ссудить Морицу 20000 экю, тогда он снова вернулся в Саксонию, но так как отец отказался от всяких переговоров о Курляндии, то он тайно покинул Дрезден, чтобы через Польшу добраться до Митавы, и дорогой узнал о смерти Екатерины, лишившей его последней надежды на успех.[64] Меншиков снова сделался всемогущим. В Митаве Мориц застал генерала Леси, командовавшего двумя русскими пехотными полками и двумя полками кавалерии и предложившего ему удалиться, «если он не желает отправиться в места отдаленные». Граф засел на острове Усмайтен, до сих пор сохранившем название Moritz Holm, и пытался вступить в переговоры. Но с ним было не более трехсот человек — рекрутов, привезенных по большей часта морем из Нидерландов; Леси не желал ничего слушать, и 18 августа, сверженный герцог решился отступить, переплыв озеро на рыбачьей лодке и добравшись до ближайшей гавани, между тем как его маленькое войско сдалось с оружием и обозом. Русские обращались с пленниками хорошо, затем передали их полякам, оставившим солдат у себя на службе и отпустившим домой офицеров. Гардероб Морица был ему возвращен благодаря подарку, предложенному польскому комиссару, Красинскому. Его лакею, Бовэ, удалось спасти в шкатулочке документ об избрании. Но серебряная посуда г-жи Биелинской исчезла во время разгрома. Укрывшись в Данциге, Мориц все-таки еще не считал свое дело проигранным. Требуя от Леси свои вещи и уверяя, что их забрали на 74 960 экю, он поручил русскому генералу передать самому Меншикову свои условия возможного соглашения: 40000 экю за отказ временщика от его притязания на Курляндию. Но гонец прибыл в Петербург как раз во время катастрофы, окончательно сокрушившей могущество временщика,[65] а вслед за Леси появились в свою очередь польские комиссары с епископом Христофором Шембеком во главе, в сопровождении тысячи литовских драгун. Посреди неурядицы, вызванной в Петербурге смертью Екатерины, русский генерал, хотя и располагавший более значительными силами, не решился оказать сопротивление этим посланцам, на чьей стороне было право. Был созван новый курляндский сейм, и в декабре 1727 г. им были признаны постановления польского сейма в Гродно. Но, очевидно, это было лишь временное разрешение вопроса, во всяком случае не нарушавшее отношение к нему России при помощи Анны, по-прежнему проживавшей в Митаве, и полков Леси, всегда готовых доказать свое превосходство в численности и дисциплине, у правительства С.-Петербурга оставалась неоспоримая возможность предъявить властные требования, и не могло быть сомнений, что это должно произойти в ближайшем будущем. Один Мориц не желал того понять, обнаруживая до конца упорство, сослужившее ему лучшую службу на других полях брани. IV В ноябре 1728 г. новый посланец, отправленный им в Петербург, Бакон, ходатайствовал за него, как за единственного человека, имевшего возможность помешать аннексии Курляндии Польшей. Управляя страной при поддержке России, Мориц считался бы ее вассалом, обязывался выплачивать ежегодно 40000 р. податей и содержать количество войск, нужное по ее усмотрению. Предложение Бакона было выслушано без особого внимания и, наконец, в январе 1728 г. ему был дан отрицательный ответ. Не одна Польша относилась враждебно к его планам. Они беспокоили также Австрию, намекавшую, что Мориц способен открыть Англии одну из курляндских гаваней. Но вслед за отъездом Бакона, Лефорт снова заволновался и начал слать в Дрезден послание за посланием, уверяя, что его отпустили лишь с целью, чтобы он привез, как можно скорее, Морица в Петербург. В высших сферах снова склонялись к мысли остановить на нем выбор в мужья для Елизаветы, которая выражала лишь желание посмотреть, «понравится ли ей товар». И сообщение это не лишено было некоторой доли правды. В то время, испанский посланник, герцог де Лирия, внимательно следивший за придворными интригами, также полагал, что у Морица не мало шансов на успех. Преемник Екатерины, Петр II, высказывал к тетке нежность, которая, снова выдвигая вперед прежние замыслы Остермана, многих сильно беспокоила. Олигархическая партия видела в том угрозу своим притязаниям и желанию держать под опекой юного императора. Новый австрийский министр, Вратислав, предвидел, что дочь Петра Великого, выйдя замуж за своего племянника, пожелает вернуть Россию к ее прежнему варварскому состоянию и воспрепятствует ее вмешательству в дела Европы, иначе говоря, выскажется против отправки тридцати тысяч солдат на помощь союзникам. И те, и другие мечтали лишь как бы удалить цесаревну из России, выдав ее замуж, и в Петербурге в это время происходило настоящее состязание женихов, в число которых попал даже сам старый, малопривлекательный герцог Фердинанд. Ему посоветовали лучше посвататься за толстую «Nan», что он не заставил себе повторять два раза. Но герцогиня отклонила его предложение, а в начале 1729 г. Елизавета объявила отказ всем. Петр II покинул ее, и она утешалась в его измене способами, приводившими в отчаяние самых неустрашимых из ее женихов. Даже сам Лефорт признавался, что поведение цесаревны отнимает у друзей графа Саксонского охоту добиваться для него союза с ней.[66] На этот раз Мориц сдался и вернулся во Францию, где его ожидала столь блестящая будущность. Но все-таки он не мог позабыть ни Курляндии, ни Елизаветы, и я напомню сейчас, чтобы не возвращаться более к этому вопросу, романический эпилог этой странной авантюры. V Прошло десять лет. Несколько властителей переменилось в Курляндии с тех пор, как на Российский престол вступила «толстая Nan», так долго терпевшая во всем неудачу и, по-видимому, столь мало предназначенная для такой судьбы. Темный проходимец занял в Митаве место, так страстно желанное Морицом. Казалось, с этой стороны был положен решительный конец его честолюбивым замыслам, когда в 1741 г. падение Бирона и восшествие на престол Елизаветы вызвали полный переворот, снова выдвинув вперед вопрос о злополучном герцогстве. И тотчас же Мориц, отдыхая от побед, вернулся к своим прежним заманчивым мечтам. 12 июля 1741 г. он писал из Парижа графу фон Брюль: «Я не питаю особенных иллюзий; но если бы вам удалось затянуть дело, может быть, судьба и всеобщая неурядица обратились бы в мою пользу. Мне нечего ожидать от России, а потому я ни чем не рискую».[67] Как в начале неудавшегося предприятия, он вообразил снова, что кратчайший путь в Митаву из Парижа идет через Варшаву. Но вскоре вести, доходившие из далекой Москвы, где Елизавета короновалась на царство, наметили перед ним иную дорогу и даже иную цель. Елизавета все еще не вышла замуж, и его теперешние сообщники, ла Шетарди, весьма предприимчивый посланник Франции, и Лесток, отважный интриган, оба, поддерживая деятельную переписку с графом Саксонским, старались ослепить его заманчивой перспективой. Он поддался соблазну. Победитель при Праге (1741 г.), победитель при Эгре (1742), Мориц получил отпуск, и в то время как французская армия покидала столицу Богемии, он углублялся в негостеприимные равнины России. 12-го июня 1742 г. он, наконец, представляется Елизавете, в тот же день пригласившей его танцевать с ней контрданс. Спустя два дня ла Шетарди дает большой обед в честь знатного путешественника. Императрица прибывает туда, возвращаясь с поездки верхом. На ней мужское платье, верный признак — с чем мы неоднократно встречаемся — ее желания пококетничать. Она обращается с Морицом по-товарищески, с очаровательной простотой, и очень поздно засиживается в его обществе. 18 июня происходит новая встреча у Воронцова на завтраке по-русски, длившемся девять часов. По окончании трапезы гости садятся на коней, чтобы сопровождать царицу, летящую галопом по иллюминованным улицам Москвы. Гроза заставляет веселую кавалькаду искать убежища в Кремле, где Елизавета сама показывает Морицу принадлежности коронования. Затем снова продолжают прогулку верхом, и императрица как будто невзначай обращается к Шетарди с предложением, не желает ли он угостить ее ужином. Посланник был о том предупрежден заранее. Подъехав к его дому около часа ночи, наездники увидали блестящую иллюминацию и фонтаны из белого и красного вина на площади для народа, собиравшегося толпами. Два стола на двадцать и тридцать кувертов, блестяще сервированные, ожидали гостей. Елизавета переоделась — она промокла и, по словам саксонского посла Петцольда, «около шести часов утра, ее величество, затемняя солнце блеском своей красоты, удалилась в полном удовольствии».[68] Но завязавшийся роман тут круто обрывается, несмотря на свое заманчивое начало, так как Мориц убеждается, что для него нет другого места около императрицы, как во время таких веселых пикников. Он вскоре покидает Москву, а за ним следует и ла Шетарди. Я остановился на этом эпизоде, потому что в его беглом обзоре удивительно ясно обрисовывается общий характер русской истории за вторую четверть восемнадцатого века. По-видимому, здесь царит полнейшая неурядица, прихоть и бурные столкновения личных честолюбий и страстей. В зависимости от успехов Морица и «влюбленностей» петербургских красавиц, судьба Курляндии становится, по-видимому, игрою случая и любви, вне всякой зависимости от политических интересов России. И все-таки только эти интересы берут постепенно верх надо всем. Мориц, Меншиков, Бирон исчезают друг за другом, оставляя за собой все усиливающуюся русскую гегемонию на берегах Балтики, все глубже пускающий корни протекторат в Митаве, и, когда наступит время, Екатерине II останется лишь протянуть руку, чтобы овладеть добычей, которую отдали в ее власть все эти соперники, сами того не ведая и не желая. Глава 4. Император забавляется. Петр II I. Воспитание юного императора. — Многообещающее начало. — Любознательность и задатки великодушия. — Выбор воспитателя. — Остерман. — Водворение в доме Меншикова. — Ловкая политика временщика. — Он пытается примириться с Долгоруким и удаляет герцогов Голштинских. — Полное торжество. — II. Болезнь временщика. — Либеральные мероприятия Верховного Совета. — Освобождение Евдокии. — Новые веяния. — Сестра и тетка. — Наталья и Елизавета. — Соперник. — Иван Долгорукий. — Его семья возвращается к своим прежним чувствам. — Петр приобретает вкус к независимости и рассеянной жизни. — Увлечение охотой и утехами любви. — Участие в кутежах. — Мария Меншикова позабыта. — Выздоровевший временщик пытается изменить положение дел. — Столкновения. — Праздник в Ораниенбауме. — Немилость. — Изгнание Меншикова в Ораниенбург. — Разрыв помолвки. — III. Новое соперничество. — Борьба Остермана и Натальи Алексеевны против Долгоруких. — Отъезд в Москву. — Надежды Остермана на Евдокию. — Бабка и внук. — Разочарование. — Торжество Долгоруких. — Коронование. — Ссылка Меншикова в Сибирь. — Бердов. — Печальная участь семьи. — IV. Петр II продолжает развлекаться. — Тщетные старания заинтересовать его делами. — Его увлечение охотой и страсть к кутежам усиливаются. — Кровосмесительная любовь. — Эгерия, превратившаяся в вакханку. — Кочевая жизнь. — Новая привязанность. — Немилость Елизаветы. — Смерть Натальи. — V. Екатерина Долгорукая. — Романическое прошлое. — Искусное кокетство. — Бродячая жизнь. — Нет более правительства. — Горенки. — Разочарование и недоверие. — Ловушка. I Заглавие, данное мною этой книге, на первый взгляд совсем не подходит к новому двухлетнему периоду, к которому я теперь перехожу, так как в это время на престоле находилась не императрица, а император. Но, при более близком знакомстве, оно оказывается вполне соответствующим действительности. Женщины царили более чем когда-либо, и, если не всегда дела правления находились в руках фаворитов, то лишь потому, что иногда правительство отсутствовало совсем. Преемнику Екатерины I исполнилось три года, когда умерла его мать, несчастная Шарлотта Вольфенбюттельская. Две женщины из простонародья, необразованные и грубые — одна вдова портного, другая кабатчика, заступили около него ее место. Немец, по профессии учитель танцев, научил Петра читать и писать, и так как ему пришлось когда-то служить матросом, то пытался посвятить его в науку мореплаванья. В 1719 г., по смерти отца, к ребенку была приставлены более серьезные воспитатели, русский — Маврин, и венгр — Зейкин,[69] но Петр I нисколько не интересовался его занятиями, по-прежнему весьма малоуспешными. Когда Зейкин обратился к нему с просьбой присутствовать на экзамене своего ученика, царь с гневом прогнал его прочь. Реакционная партия, сливавшая свои интересы и упование на будущее с судьбой царевича, с удовольствием глядела на такую заброшенность. К мысли восстановить посредством него естественный порядок престолонаследия, примешивалась, благодаря этому, надежда на возможный возврат к прежним национальным традициям, когда обходились без школ. Не менее заманчивая перспектива ограничения самодержавной власти, «чего легче достигнуть при государе невежественном», тоже дразнила воображение многих, и Петр II, при своем восшествии на престол, казался вполне созданным, чтобы оправдать все эти расчеты. Ему минуло одиннадцать лет, и в нем не обнаруживалось, по-видимому, никакого сходства с дедом. С физической и моральной стороны он скорее напоминал свою мать. Нежная душа Шарлотты, казалось, отражалась в его больших глазах и приятном лице, а ее грация в стройной фигуре юного царя. Иностранные дипломаты единогласно восторгались его приветливостью, а народ приписывал ему великодушие, доброту и ум, позволявшие предвидеть в нем примерного государя. Из уст в уста передавалось его письмо, будто бы написанное сестре, где он давал обещание подражать императору Веспасиану, желавшему, чтобы никто не уходил от него с печальным лицом.[70] Относительно духовной стороны одиннадцатилетнего ребенка трудно сказать что-либо определенное. Она еще совершенно не обрисовалась. Возможно, что у сына Алексея были задатки всех качеств, какими его одаряли; задачей воспитания было их развить; но к несчастью труды Маврина и Зейкина были прерваны в самом начале, уступив место всевозможным увлечениям и всякого рода соблазнам и отравам неограниченной власти. Вначале ребенок действительно, покорно подчинился положению, созданному силой обстоятельств. Его приучили называть Меншикова «батюшкой»; он так и продолжал. Он даже согласился на то, чтобы его перевезли из императорского дворца, где временщик опасался, как бы юный государь не ускользнул каким-либо образом из-под его надзора. Под предлогом, что тело покойной императрицы должно там пребывать для поклонения несколько недель, будущий тесть поместил своего будущего зятя в собственном доме на Васильевском Острове. Он отпустил его двух наставников, считая их справедливо не удовлетворяющими требованиям, и доказал свою прозорливость, если не мудрую предусмотрительность относительно личных интересов, заместив их Остерманом. Возведенный уже в сан вице-канцлера и обнаружив на этом посту выдающиеся качества, хитрый вестфалец, чей дипломатический гений был призван Петром, выказал себя отличным педагогом. Расписание занятий, составленное им на немецком языке и изданное впоследствии в русском переводе будущим учителем Екатерины II, Ададуровым, выставляет его с этой стороны весьма в благоприятном свете. Уроки короткие и остроумно разнообразные, очень широкая система, отдающая предпочтение дружеским беседам между воспитанником и наставником, составляли основания избранного им метода преподавания. Мальчик сперва пристрастился к ученью, а также и к учителю. Утром, встав с постели, он бежал прямо к нему в рубашке. И Меншиков вначале не мог нахвалиться юным императором. 12-го мая происходило блестящее празднество в доме на Васильевском острове, куда был приглашен двор приветствовать государя в занятых им апартаментах. Появившись на этом собрании, Петр II с решительным видом выступил вперед и сказал громким голосом: «Сегодня я хочу уничтожить фельдмаршала!» Общее смятение! Обыкновенно под этим именем подразумевали Меншикова. Но маленький император сейчас же дал понять милой улыбкой, осветившей его лицо, что смущение было напрасно. Важно он вынул из кармана и протянул своему будущему тестю грамоту, возводившую его в сан генералиссимуса. Меншиков напрасно добивался этой почести от Екатерины. 22-го мая, после погребения императрицы, состоявшегося 16-го, члены Верховного Совета отправились к новому главнокомандующему с выражением своего одобрения по поводу желания, высказанного покойной в своем завещании относительно женитьбы Петра II на Марии Меншиковой. Через два дня помолвка была отпразднована с большим блеском; жених отличался приветливостью, отвечая поцелуями на целование руки и раздавая лично кубки с венгерским вином. Невеста одновременно получила титул императорского высочества, двор и содержание в тридцать четыре тысячи. Ее тетка Варвара Арсеньева, старая интриганка, злой гений семьи, назначенная гофмейстериной двора будущей императрицы также заставляла статс-дам целовать себе руку.[71] Добравшись до вершины власти, Меншиков обнаружил большую ловкость. Сознавая необходимость в опоре для упрочения здания своих поразительных удач, он сумел найти ее среди той же знати, считавшей его позором и посрамлением в своей среде. Восшествие на престол Петра II, отчасти результат его стараний, уже примиряло его с Голицыными. Князя Алексея Григорьевича Долгорукого он назначил гофмейстером двора цесаревны Натальи Алексеевны и, кроме того, сделал его помощником воспитателя при Остермане. Сын князя, Иван, замешанный в деле Девьера и выключенный из гвардии, получил свой прежний чин, и Меншиков сделал его товарищем юного государя. Михаил Владимирович Долгорукий получил кресло в Сенате и брат его, Василий, настолько был этим тронут, что в письме к Меншикову называл его своим милостивым государем и отцом.[72] Во враждебном лагере оставалась только семья герцогов Голштинских, побежденных, но не смирившихся. После 19-го мая, со смертью жениха Елизаветы, умершего от оспы, их значение упало. Под предлогом опасения заразы, Меншиков заставил герцога с супругой выдержать карантин, при этом так щедро расточая уколы всякого рода, что в конце июля герцогская чета решила покинуть Россию. Временщик только этого и добивавшийся, выказал большую уступчивость, на свой лад, в деле улаживания политических и денежных претензий, предъявленных при отъезде дочерью Петра Великого и ее супругом. Впредь до разрешения вопроса относительно Шлезвига, согласно договору, заключенному по этому поводу между Швецией и императором, государство обязывалось выплачивать Голштинской герцогской чете сто тысяч флоринов. Из миллиона, обещанного герцогине, двести тысяч подлежало немедленной выплате, а остальные в течение восьми лет. Но временщик вычел в свою пользу шестьдесят тысяч рублей, выговоренных им за комиссию. Обладатель несметных богатств, постоянно увеличивавшихся благодаря его хищениям, он выказывал одновременно невероятную жадность и расточительность. Он еще вынудил у герцога письменное обязательство на двадцать тысяч рублей в виде подарка Бассевичу, из которых тот не получил ни гроша. 25-го июля 1727 г. Анна Петровна отплыла в Киль, где год спустя родился будущий супруг Екатерины II. Успокоившись с этой стороны, Меншиков быстро освободился от остальных, менее значительных противников, отправив Шафирова в Архангельск, Ягужинского на Украйну и заместив освободившиеся таким образом должности своими ставленниками. Императорский кабинет под управлением Макарова его смущал, так как приобрел чрезвычайную независимость при Екатерине I. Он его уничтожил за излишеством при несовершеннолетнем государе; Макарова назначил президентом финансовой коллегии и теперь чувствовал себя на вершине безграничной и беспредельной власти. Но в это самое время его постигла случайная неудача, ставшая для него роковой. II В первых числах июля здоровье временщика, доселе несокрушимое, пошатнулось. У него появилось кровохарканье, и врачи объявляли его безнадежным. Он сам сознавал свое опасное положение, но ожидал неизбежного конца с мужеством и душевным величием, не покидавшими его и впоследствии среди обстоятельств, способных потрясти самые закаленные сердца. Он составил для своего воспитанника нечто вроде завещания, исполненного благородства, и написал в Верховный Совет, поручая ему свое семейство. Через несколько недель его крепкий организм взял верх над болезнью, но за это время и Верховный Совет, и сам Петр II привыкли обходиться без него. Совет, получивший свободу действий, старался снискать себе популярность, приняв некоторые меры либерального характера, как уничтожение каменных столбов и кольев, на которых, среди самого Петербурга, все еще разлагались трупы и головы казненных, отравляя воздух, и предоставляя иностранцам зрелище, совершенно несоответствующее европейскому лоску, какой Петр стремился придать своей столице. Это был первый шаг к уничтожению «Преображенского приказа», канцелярии политического розыска, поставлявшей палачей, действительно постепенно исчезнувшего во время царствования Петра II. Надо сознаться, что известный толчок в этом направлении был дан самим Меншиковым. Так в его присутствии и с его согласия, в первом заседании под председательством Петра II, Совет решил восстановить гетманство в Малороссии, положив конец правлению насилия и произвола. Со времени заключения в крепость Петром Великим исправляющего должность гетмана Полуботка, область управлялась коллегией, вершившей ее судьбы весьма самовластно. Другими постановлениями имелось в виду облегчить бремя и снять путы, наложенные на торговлю фискальной политикой Преобразователя. Но, воспользовавшись отсутствием временщика, Совет сделал крупные шаги в этом направлении. Уже на следующий день, как Меншиков слег в постель, указом была освобождена из Шлиссельбурга Евдокия Лопухина, в монашестве Елена 1718 года. [73] Меншиков прекрасно сознавал, что невозможно держать в заключении бабку царствующего императора, но боялся взглянуть ей в глаза и опасался ее мести. Действительно ли существовали лишения строгого заточения, которому был теперь положен конец? В последнее время по этому поводу возникли разногласия. В монастыре на Ладожском озере Евдокия как будто пользовалась удобным помещением, тремя монашенками для личных услуг и достаточной суммой денег — несколько сот рублей ежегодно — для своих нужд. В ее апартаментах была устроена часовня и совершалась литургия. Впоследствии, во время ее заточения в Шлиссельбурге, Меншиков слал приказ за приказом офицеру, заведовавшему стражей, чтобы Елена не терпела недостатка ни в чем. Но самая многократность этих приказаний заставляет сомневаться в их действительности, а в переписке Остермана с этой трогательной жертвой страстей Петра Великого встречаются слишком красноречивые намеки на мучения, испытываемые ею.[74] Верховный совет озаботился одновременно изгладить все следы процесса 1718 г. Всем лицам, у кого сохранился манифест, изданный по этому случаю, с перечнем преступлений Евдокии и Глебова, было предложено, под угрозой самого сурового наказания, представить его в руки властей, для сего предназначенных. Меншиков по своем выздоровлении не решился отменить эти распоряжения, но он воспротивился приезду Евдокии в Петербург. Под предлогом близкой коронации, когда ее внуку придется покинуть новую столицу, он водворил престарелую царицу в Москве, где их ожидало скорое свидание. Петр II не настаивал. Он со своей стороны начал проявлять наклонность к независимости. Ускользнув в течение последних недель от строгой опеки, в какой его держал будущий тесть, он сначала бросился в сторону Остермана, менее сурового и грубого, более снисходительного и приветливого и во всех отношениях для него более привлекательного. Но вскоре появились еще новые влияния. Общество воспитателя было поучительным и интересным, но общество Натальи Алексеевны еще притягательнее. Все современники, русские и иностранцы, единодушно восхваляют, если не красоту, то неотразимую прелесть этой царевны. Она не была красива, с сильными следами оспы на лице и слегка курносая. Но всего лишь на год старше брата, она обнаруживала ум чрезвычайно разносторонний, доступный для самых возвышенных мыслей, сердце, открытое для самых благородных чувств. Она давала превосходные советы юному императору, уговаривая его работать, избегать дурного общества, и он, вначале ее как будто слушался. Осталось письмо, где он пытается выразить красивым слогом свои тогдашние чувствования. Там теория просвещенного самодержавия, изложенная на плохой латыни, чередуется с выражениями нежной благодарности сестре за ее помощь автору в деле воспитания из себя хорошего государя.[75] К несчастью, вместе с сестрой появилась на Васильевском острове тетка, очаровательная и жизнерадостная Елизавета, не вспоминавшая ни о работе, ни о добродетели. В семнадцать лет, рыжеволосая, с искрящимися глазами, по выражению Лефорта, стройная, полногрудая она олицетворяла собой веселье, чувственность и страсть. Влияние ее началось невинным образом, развивая в племяннике любовь к физическим упражнениям, в которых она щеголяла как неустрашимая наездница и неутомимая охотница. С наступлением лета она увлекала его ежедневно на прогулки верхом, или на охоту, и прощай учебные тетради! Остерман не препятствовал; последовательность мыслей составляла одно из его достоинств, а нам известен его план относительно юной пары. Вскоре воспитанник начал своим поведением оправдывать надежды наставника. Сын Алексея обнаружил весьма раннюю половую зрелость, и во время охот в обществе Елизаветы для него главный интерес представляла уже не пернатая, или четвероногая дичь. Но Остерману не хватало опытности в делах воспитательных и любовных. Сама Елизавета была так же еще слишком неопытна, а ее юный племянник слишком робок, чтобы путь, на который он вступил под благосклонным взором наставника, не оказался усеянным препятствиями и окруженным безднами. Возвращаясь с охоты, Петр II вздыхал по тетке и сочинял в ее честь плохие стихи, но с наступлением ночи исчезал в обществе Ивана Долгорукого в поисках за удовольствиями, более доступными, жажда которых зародилась у него под впечатлением его романа. Постепенно эти ночные похождения обращались в привычку, по милости которой товарищ, столь неразумно избранный Меншиковым приобретал все права, чтобы занять место временщика, тогда как молодой Александр Меншиков, также приставленный отцом к юному государю в сане обер-камергера и чине генерал-лейтенанта — в тринадцать лет! — вызывал недоброжелательные толки, порождая воспоминания о первом герцоге де Люинь. Обращали внимание на то, что с лентой Андрея Первозванного он удостоился ленты Екатерининской, доселе предназначенной только для женщин.[76] A Мария Меншикова? Она совершенно стушевалась среди этой новой жизни. Отличаясь красотой, несколько холодной, не обладая вызывающими манерами и чарующей привлекательностью Елизаветы, так пленившей ее жениха, она ему никогда не нравилась, а теперь внушала чувство близкое к пренебрежению, вернее отвращению. Он сравнивал ее с мраморной статуей. Говорят даже, что он однажды бросился на колени перед сестрой Натальей, предлагая ей свои часы, только чтобы она помогла ему избавиться от невесты. Столь же скромная, как и гордая, цесаревна со своей стороны решительно отказывалась бороться с немилостью, которую все окружающие Петра, как мужчины, так и женщины стремились сделать окончательной. Когда на сцене снова появился Меншиков, он подействовал на всю эту компанию, как холодный душ. Его появление в апартаментах государя служило сигналом ко всеобщему бегству. Петр спасался в другую дверь, Наталья выскакивала в окно. Его прозвали «Голиафом», «Левиафаном». Наталья, обладавшая способностями к подражанию и карикатуре, возбуждала взрывы хохота, передразнивая его манеры. С ним вернулись его деспотические требования, показавшиеся теперь невыносимыми. Он счел нужным их усугубить, чтобы подавить признаки замеченного им возмущения. «Прежний деспотизм — игрушки в сравнении с тем, что царит в настоящее время», писал Лефорт 5 августа 1727 г.[77] Стали возникать столкновения. Цех петербургских каменщиков поднес императору подарок в виде 9000 червонцев, Петр отправил их Елизавете, большой мотовке. Меншиков, встретив посла с увесистым мешком, вернул его обратно. Царская казна истощилась, и такой подарок приходился как нельзя более кстати. Петр вспылил: «Я тебе покажу, кто из нас двух император!» Меншиков не обратил внимания на эти слова, звучавшие предостережением. Может быть, у него не оставалось других способов поддержать свой авторитет, как при помощи свойственных ему крутых мер. Он решительно воспротивился склонности к Елизавете, выказываемой его воспитанником и иностранными дипломатами уже величаемой «страстью». Однажды, когда император потребовал себе 500 червонных, Меншиков у него строго спросил: «Для кого?» — «Мне нужно». И, подозревая, что деньги снова понадобились для цесаревны, Меншиков приказал их отобрать у нее. То он рассчитал слугу, приобретавшего благосклонность юного императора своей услужливостью, то отвечал сухим отказом на ходатайства государя за Ягужинского. Но то, что составляло силу его власти: долголетняя привычка, обаяние положения, как будто неразрывно связанного с существованием империи, кажущаяся невозможность пошатнуть его, не поколебав основы государства, — все это исчезло за время роковой болезни, после которой временщик явился, как выходцем с того света. Государство не рушилось без него. По какому же праву он желал занимать в нем такое место? Зависть и соперничество, подавленные или удовлетворенные, возгорелись снова. Долгорукие, вначале примирившиеся, увидели в благосклонности, оказываемой одному из них, восход новой зари и вернулись к своим прежним чувствам. Видя грозу, собиравшуюся над его головой, Меншиков решил сильнее опереться на Голицыных. Наскоро задуманная свадьба между его сыном и дочерью фельдмаршала Михаила Михайловича, казалось, укрепила его надежды в этом отношении. Но средство, оказалось недостаточным. Гроза разразилась в сентябре. Окончив постройку часовни в своем поместье в Ораниенбауме, Меншиков задумал ознаменовать ее освящение великолепным празднеством, на котором необходимо должен был присутствовать его воспитанник, и тем положить конец уже распространявшимся толкам об их взаимном охлаждении. Петр действительно обещался прибыть; но, желая ли избежать щекотливого положения для своей дочери, или решившись идти напролом, временщик отказался пригласить Елизавету, и, в последнюю минуту, император, находившийся по близости в Петергофском дворце, дал знать, что не будет. Праздник тем не менее отличался великолепием. Члены Верховного Совета, Голицыны в полном составе, канцлер Головкин, хотя обиженный опалой своего зятя Ягужинского, генералы Волков, князь Шаховской, Сенявин, все были на лицо. Феофан Прокопович совершал богослужение. Пушечные выстрелы гремели во время обеда. Но, по окончании трапезы члены Совета поспешили в Петергоф, чтобы пожаловаться на гостеприимного хозяина, который в церкви занял место, предназначенное для императора. На следующий день Волков посоветовал временщику посетить императора и, после некоторого колебания, Меншиков решился выехать под гром пушечных выстрелов, сопровождавший все его передвижения. Но так как в этот день приходились именины Елизаветы, то из упрямства и последнего проблеска заносчивости он устроился так, чтобы приехать уже довольно поздно вечером, и потому не получил свидания у государя. У Меншикова было отдельное помещение в Петергофе, где он провел ночь; но, когда утром он пожелал представиться императору, то услыхал, что тот с раннего утра уехал на охоту. Это уже походило на разрыв. Меншиков отправился к Наталье, при виде него обратившейся в бегство по своему обыкновению. Елизавета согласилась его принять, но неловкий царедворец до конца, он не нашел ничего лучшего, как жаловаться ей на неблагодарность императора и заявить о своем намерении «все бросить и отправиться в армию на Украйне». Елизавету, по-видимому, нисколько не испугали такие угрозы. Он обрушился на Остермана, надеясь расправиться с ним своей обычной грубостью: — Вы совращаете императора с православия! Можете живо очутиться на колесе за такое преступление. Вице-канцлер глазом не моргнул и своим тонким, шепелявым голосом отвечал, смотря в упор на «Голиафа»: — Колесо существует для других злодеев. — Как вы смеете! Каких? — А, например, для фальшивых монетчиков. Такой ответ сразил Меншикова. Его уже давно обвиняли в этом преступном занятии; но чтобы человек настолько осторожный, как Остерман, решился намекнуть на подобные сплетни, надо было признать немилость, очевидную из поведения Петра, непоправимой. Петр все еще был ребенком; в распоряжении Меншикова находились все силы государства. Какой-нибудь решительный шаг мог еще, пожалуй, спасти его. Но потому ли, что недавняя болезнь ослабила его энергию, или потому, что долголетний опыт подсказывал ему бесполезность борьбы, он не принял никаких мер, вернулся в Петербург и стал ожидать дальнейших событий, быстро последовавших одно за другим. В тот самый день Петр, появившись в Петербурге в честь Елизаветы и вернувшись в свои апартаменты, с озабоченным видом призвал майора гвардии Салтыкова и приказал ему перевезти с Васильевского Острова свои экипажи и свои личные вещи. Разрыв совершился. Меншиков хватался теперь за все, как утопающий за соломинку, наудачу и, конечно, сознавая, что не помогут ему те последние ухищрения, к которым он прибегал. Спасения не было! С потерей благосклонности повелителя, бездна разверзалась под его ногами. Он отправил гонца к князю Михаилу Голицыну.[78] Гвардия относилась с уважением к престарелому воину и, может быть, согласится ему повиноваться. Он послал за Зейкиным, слишком поздно раскаиваясь, что заменил венгерца вестфальцем. Но Голицын находился под Москвой, а Зейкин выехал на родину. Они не успели бы прибыть, да будь они даже здесь, присутствие их не принесло бы никакой пользы. Все зависело только от юного императора: в слабых руках тринадцатилетнего мальчика сосредоточена была вся власть над людьми и обстоятельствами. На следующий же день, 7 сентября 1727 г., Петр, уже водворившийся в Летнем дворце, предупредил гвардию и Верховный Совет, чтобы впредь они повиновались только его личным приказаниям. Временщик бросился во дворец, но не был принят. На другой день Салтыков, сняв почетный караул, стоявший у дверей генералиссимуса, объявил ему, что он арестован.[79] У Меншикова сделался удар, и ему пустили кровь. Его жена, невестка Арсеньева, и сын, дождавшись императора при выходе его из церкви, бросились ему в ноги. Но он прошел мимо, не произнеся ни слова. Обе женщины обратились с мольбами к Наталье и Елизавете, сопровождавших государя, но удостоились от них лишь презрительного взгляда. Некоторые историки [80] напрасно замешивали в этой последней отчаянной попытке имя царской невесты. Она была слишком горда для этого! Но жена Меншикова заслуживала лучшего приема. Это была женщина, всеми весьма уважаемая. Но молодость жестока. Несчастная проползала целый час на коленях перед Остерманом, не добившись ничего. Придя в себя, временщик написал тому, кого не смел более называть своим будущим зятем, письмо, говоря, что не чувствует за собой никакой вины, но постигнутый тем не менее несчастьем царской немилости, умоляет о прощении и, во внимание к прежним заслугам, просит даровать ему свободу и дать почетную отставку. Подобное же письмо, почти в таких же выражениях отправил он Наталье. Оба остались без ответа. Счастье изменило «Алексашке», как называл Петр I своего сподвижника. Удивив весь мир своими размерами, казавшееся несокрушимым здание его благополучия рушилось, как карточный замок. Построенное вообще на непрочной почве царского благоволения господство временщиков здесь, как везде, носило характер превратности, чем отчасти смягчались его недостатки. 9 сентября Петр подписал указ, составленный Остерманом, которым Меншиков ссылался в свое поместье Ораниенбург (современный Раненбург, Рязанской губернии). Бывший временщик лишался должностей, чинов и орденов и обязывался дать подписку ни с кем не вступать в переписку. Одновременно было разослано по церквам приказание не поминать в молитвах бывшую невесту императора. На следующий день семейство Меншиковых покинуло Петербург с поездом, более чем княжеским: четыре кареты с запряжкой в шесть лошадей, полтораста берлин, одиннадцать фургонов и сто сорок семь слуг. Толпа глядела на поезд равнодушно. Она мало интересовалась крушением временщика. Причины крушения ей оставались неизвестными, и последствия ее не касались. Рассказывали, что изгнанник ходатайствовал о займе у короля прусского, обещая уплату, когда сделается императором; что он намеревался сместить офицеров гвардии и заменить их своими ставленниками; что завещание Екатерины подделано его стараниями.[81] Но это исходило не из придворного круга. В этой сфере, наоборот, после отъезда Меншикова дела его со дня на день, вернее с часу на час, принимали худший оборот. Петр не без некоторого опасении решился поднять руку на колосса, так долго приводившего его в трепет. Увидав, как тот рушился от одного щелчка, он почувствовал соблазн излить на него свою злобу. Он дал волю своему злопамятству и наущениям Елизаветы и Натальи, не щадившим низверженного врага, и тому вскоре предстояло убедиться, что опала, его постигшая, была только началом, и он катился по наклонной плоскости в неизмеримые бездны. Гонцы летали вслед за изгнанником, принося вести о новых суровых мерах в Вышнем Волочке был получен приказ разоружить челядь бывшего временщика; в Твери — приказ отослать обратно в Петербург экипажи и слуг, признанных излишними; в Клину — приказ отобрать от Марии Меншиковой ее обручальное кольцо и заключить в монастырь Варвару Арсеньеву. Видно женское влияние в этих бесполезных жестокостях. 3 ноября, миновав Москву, согласно предписанному маршруту, печальный поезд прибыл в Ораниенбург. Дом Меншикова был там расположен за оградой крепости, что при данных обстоятельствах, превращал его в тюрьму. Ко всем выходам были приставлены часовые, и бывший временщик имел право писать не иначе, как в присутствии офицера, заведовавшего стражей.[82] Он твердо переносил испытание, предвидя новые удары, не заставлявшие себя ожидать. Остерман в свою очередь оказался неумолимым, настаивая на возбуждении дела против своего бывшего покровителя. 9 ноября 1727 г. указом было предписано приступить к описи его имений. По слухам только в его петербургских домах было найдено на двести тысяч рублей столового серебра, восемь миллионов червонцев, тридцать миллионов серебряной монетой, на три миллиона драгоценностей и драгоценных предметов. Но Лефорт, приводящий эти цифры, сам находит их маловероятными.[83] Благодаря перехваченному письму было открыто еще 70 пудов серебряной посуды, спрятанной в тайнике.[84] 17 ноября Верховный Совет получил уведомление от графа Николая Головина, посланника в Стокгольме, о сведениях, доставленных бывшим временщиком Швеции, в ущерб интересам России. Это вызвало бурю всеобщего негодования. Полился поток обвинений, разрастаясь непомерно. Все прошлые несправедливости, превышения власти, всевозможные злоупотребления припомнились низвергнутому деспоту, в то время как судебная комиссии постановила арестовать трех его секретарей, а ему самому послать запрос из ста двадцати пунктов. Ему оставалось единственное спасение: воспользоваться расколом, происшедшим уже в это время в рядах его противников.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar