Меню
Назад » »

Казимир Валишевский / Царство женщин (15)

III Маркиз ла Шетарди прибыл в 1739 г. на свой пост только в качестве представителя и не более того. Ограничившиеся первоначально исключительно обменом любезностей, его отношения к Елизавете приняли более близкий характер только в ноябре 1740 г. после падения Бирона, лишившего цесаревну еще нескольких иллюзий. Тогда она послала к ла Шетарди под большим секретом Лестока, чтобы выразить послу, как она сожалеет, что не может принимать его у себя. В это время относились с недоверием к ней и к лицам, бывавших у нее. Ла Шетарди ответил уклончиво. Ему казалось, что он имел причины не доверять цесаревне, так как он предполагал, что она в хороших отношениях с Анной Леопольдовной, сторонницей Австрии. Но, к его великому изумлению, и Лесток заговорил о падении Бирона с сожалениями. Царевна лишилась всего, потеряв его. И тотчас же он обратил особенное внимание на те надежды, которые могла возбуждать могущественная национальная партия, стоявшая на стороне дочери Петра Великого и ее племянника, герцога Голштинского. Маркиз не был убежден, и даже не спешил узнать мнение своего двора о подобном намеке. Он не отправил курьера. Но тем менее пытался он завести с Елизаветой разговор о таком щекотливом предмете. Он ограничился тем, что сообщил о словах Лестока в очередном докладе и стал ждать событий, но его мнению вовсе не обещавших осуществления рискованных надежд Лестока или его возлюбленной. В следующем месяце шведский министр, Нолькен, в свою очередь озадачил его сообщением еще более щекотливого свойства. По его словам, он получил приказание остановиться, по своему выбору, на партии герцога Курляндского, или Анны Леопольдовны или Елизаветы и в его распоряжение было отпущено сто тысяч червонных. Он решил их употребить в пользу цесаревны и обратился к своему французскому коллеге за советом, как воспользоваться деньгами наиболее выгодным образом в соответствующем направлении. Сначала ла Шетарди испугался. Теперь речь шла уже не об одних пожеланиях, но о заговоре, для осуществления которого Нолькен возлагал надежды на переговоры, возникшие между цесаревной и несколькими гвардейцами и незначительными чиновниками. И представитель всехристианнейшего короля предлагал сделаться сообщником? Какое безумие! Однако сто тысяч червонных заставляли призадуматься. Не в обычаях, да и не в средствах Швеции было производить такие расходы. Откуда же взялись деньги? Часто суммы, тратившиеся в Стокгольме на предмет внешней политики, истекали из французской казны. Ввиду общеупотребительных приемов современной дипломатии, предположение интриги, косвенно поощряемой версальским кабинетом без ведома своего официального посланника, не заключало в себе ничего невероятного. Обстоятельно все взвесив, маркиз решил дать уклончивый ответ, написать еще раз, испрашивая указания, и занять выжидательное положение, держась в стороне. Прошло более месяца, и лишь по настойчивому приглашению Елизаветы он согласился видеться с ней; однако и тут он заботливо старался ничем не нарушить своей сдержанности. Впрочем, цесаревна в этом отношении им разу не поставила его в неловкое положение; она ограничилась сетованиями за настоящее состояние вещей, «причинившее бы Петру Великому немало огорчений», — и взволнованным голосом упомянула о привязанности, высказываемой гвардией к памяти царя и его отпрыскам. Имя Людовика XV ни разу не было упомянуто во время этого разговора, несмотря на все утверждения, а тем более не возбуждалось воспоминаний, скорее унизительных для царевны, о предполагавшемся браке, где отказ исходил не от нее. По крайней мере ла Шетарди совершенно об этом умалчивает в своих депешах, и без сомнения ему не простили бы в Версале слишком рискованных намеков на чувства, постоянство которых у всякой другой, кроме Елизаветы, могло бы польстить королю, но у возлюбленной красавца Шубина заставило бы его очутиться в слишком дурном обществе. Также, совершенно вопреки истине по этому поводу кардинала Флёри обвиняли в нерешительности, а его представителя в склонности к интригам. Ла Шетарди никогда не думал выступать защитником планов, сообщенных ему Нолькеном, и его сдержанность встретила полнейшее одобрение. При первых донесениях, государственный секретарь Амло следующим образом отвечал посланнику: «Надо думать, что не может быть речи о ее (Елизаветы) притязаниях на русский престол при жизни ребенка-царя. Поэтому в настоящее время все рассуждения по этому поводу представляются излишними». То был ясный и категорический отказ. Только шведский посланник упорно продолжал работать, и в январе месяце ла Шетарди узнал, что при его содействии заговор начинает осуществляться. Теперь уже поднимался вопрос о вооруженном вмешательстве Швеции, войска которой поддержали бы гвардию, восставшую за дочь Петра Великого. Дело принимало серьезный оборот. Все еще сохраняя свою сдержанность, ла Шетарди уклонился от совместного свидания со своим коллегой, предполагавшегося Елизаветой, но на следующий день ему пришлось повиноваться настойчивому зову царевны, оказавшейся на этот раз более откровенной. Она говорила о «положении вещей, достигшем той точки, когда дальнейшее ожидание уже невозможно», о глубокой преданности войск, о самоотверженности заговорщиков и собиралась перейти к самому щекотливому вопросу, выразить свою уверенность в «дружбе со стороны Франции», когда доложили о приходе английского посланника. Движением руки Елизавета предложила ла Шетарди остаться и дождаться ухода докучливого посетителя. Финч понял, что мешает, и поспешил удалиться... «Наконец, мы от него отделались!» — вздохнула цесаревна. Но ла Шетарди, не давая ей времени вернуться к прерванным признаниям, сейчас же сослался на необходимость прекратить свиданье, чтобы не навлечь на себя подозрения. Она лишь успела ему заявить, что «так как ей нет больше надобности сдерживаться, он может посещать ее, когда ему будет угодно».[355] Он дал себе слово не злоупотреблять таким позволением. Но в Версале теперь находили, что он проявляет чрезмерную осторожность. Известия, получаемые там из Стокгольма, рисовали заговор в более серьезном виде, чем позволяли предполагать донесения, посылаемые из Петербурга; в то же время проект коалиции против Австрии, зарождавшийся между Версалем и Берлином, сделал более желательным переворот, благодаря которому Вена лишилась бы своего последнего союзника. Следствием этого явились решительные приказания, рисующие в действительности в совершенно ином свете взаимоотношение ролей, приписываемых обыкновенно кардиналу Флёри и его послу. Не последний убеждал министра, но Флёри сам руководил им с начала и до конца, предписывая ему впредь без колебаний помогать готовившемуся перевороту и передать Елизавете что, «если король в состоянии оказать ей какую-либо услугу, и она пожелает предоставить ему на то возможность, она может быть уверена, что его величеству доставит удовольствие способствовать ожидаемому ею успеху.[356] Таким образом, вслед за Швецией Франция обещала свое содействие. Но в это самое время со стороны первой державы предприятие наткнулось на камень преткновения, на котором чуть было не потерпело крушения. Когда дело коснулось главной пружины заговора, Нолькен неожиданно обнаружил ее тайную подкладку. Он предлагал немедленно ввести на русскую территорию значительный военный отряд, по требовал от цесаревны письменной просьбы, заключавшей в себе обязательство возвратить Швеции владения, отнятые победами Петра Великого. Он ссылался на обещания, подлинность которых Елизавета впоследствии оспаривала, и бывшие действительно, кажется, весьма неопределенными. В переписке с французским посланником в Стокгольме, Нолькен утверждает, что Елизавета сама признала за Швецией право требовать обратно часть своих утраченных владений в награду за услугу, оказываемую дочери Петра Великого, и почти соглашалась на просьбу.[357] Но даже сам Амло нашел, что требование было слишком велико,[358] а цесаревна обнаружила непреодолимое нежелание, что-либо признавать или обещать письменно. Надо довольствоваться ее словом. Но швед оказывался несговорчивым, и она обратилась к французу. Проведя несколько дней в деревне, чем она воспользовалась, чтобы дать обед офицерам армейского полка, расположенного поблизости, Елизавета вызвала к себе ла Шетарди, сообщая ему, каких трудов ей стоило сдерживать пыл своих приверженцев, благодаря тому, что Нолькен своими неприемлемыми условиями задерживал исполнение условленного плана. Обязанный действовать согласно полученным инструкциям за одно со своим шведским коллегою, маркиз вынужден был, помимо воли, поддерживать требование, также и по его мнению, совершенно безосновательное, добавив, что его личным желанием было бы, чтобы дело уладилось, так как связи, соединяющие Францию и Швецию, может быть доставили бы королю случай доказать цесаревне тем или иным способом свою дружбу.[359] Большего ей не удалось добиться. Ла Шетарди окончательно сам потерял почву под ногами и так убедительно оправдывал свое поведение перед своим начальством, что поколебал даже решимость последнего. Подозрения закрались в голову Амло. Чистосердечно ли действовала Елизавета, высказывая такое мужество после стольких проявлений малодушия? Не являлась ли она орудием западни, расставленной правительством Анны Леопольдовны для Швеции во Франции? «Я нахожу такое несоответствие», — писал он к ла Шетарди, — «между решительным и смелым планом цесаревны и легкомыслием и слабостью ее характера, как вы мне его описывали, что не могу воздержаться от некоторого недоверия». Но подобное впечатление было непродолжительно, и со следующей почтой маркиз получил предписание расстаться с замкнутостью, какой он себя окружил. Ему было поручено передать Елизавете, что воинственные приготовления шведов находили себе поддержку в короле и что его величество «даст им возможность содействовать перевороту, когда она совершит его при их участии».[360] В конце мая Государственный Секретарь сделался еще настойчивее. Валор и Бель-Иль сообщили ему о значении, придаваемом Фридрихом обязательствам, которых от него добивались. Необходимо было во что бы то ни стало побудить шведов перейти к наступлению! Ла Шетарди получил приказание вмешаться в дело и добиться от Елизаветы удовлетворения Нолькена. Он предложил ей сохранить письменный договор в своих руках. Прижатая к стене, она решительно отказала. «Она не желала навлечь на себя упрека народа, если бы ей пришлось в чем-нибудь пожертвовать его правами, чтобы добиться для себя престола». В то же время, придерживаясь принятого правила, более не стесняться, она решила временно прекратить свои сношения с французским посланником. Только что перед тем она совершила крупную ошибку, вообразив, что сумеет привлечь на свою сторону ужасного Ушакова, отклонившего ее предложения весьма невежливым образом. Она догадалась, что он предупрежден; может быть, даже имеет в руках доказательства. В то же время она узнала, что капитан Семеновского полка, ее преданный приверженец, находясь на карауле в императорском дворце, явился предметом лестного внимания со стороны герцога Брауншвейгского; Антон-Ульрих наговорил ему тысячу любезностей и вручил триста червонцев.[361] Следовательно, Анна Леопольдовна и ее супруг также знали о заговоре и намеревались употребить все усилия, чтобы помешать его осуществлению. Цесаревна уже видела себя с обстриженными волосами, а свое прекрасное тело облеченным в монашескую рясу. Но, she has not one bit nuns flesh about her (в ней нет ни крошки монашеской плоти), по утверждение Финча. Трусливо она вернулась к своим прежним привычкам — к замкнутой жизни. Самому Нолькену пришлось звать Лестока под предлогом пустить себе кровь, чтобы узнать о положении дел! В мае лекарь посетил ла Шетарди, но «лишь обнаружил снедавшее его беспокойство. При малейшем раздававшемся шуме он быстро подбегал к окну и воображал, что погиб.[362] И сама цесаревна, заметив маркиза в садах летнего дворца, благоразумно уклонялась от встречи, что ставила себе в заслугу перед регентшей. В конце июня Нолькен был отозван своим двором, склонявшимся к войне совершенно помимо Елизаветы, стараясь, однако, внушить цесаревне, что его решимость стоит в зависимости от ее намерений и желания их поддержать. В действительности шведы медлили взяться за оружие лишь добиваясь от Франции более крупной субсидии, а также благодаря неполной своей боевой готовности. Колебания цесаревны также благоприятствовали их планам, предоставляя более времени для переговоров и приготовлений.[363] Тем не менее, расставаясь с Елизаветой, шведский посланник настаивал на получении «письменного обещания», без которого дело не могло двинуться вперед. Она сделала вид, что не понимает о чем идет речь, указав движением руки, что присутствие находившегося туг же камергера мешает ей высказаться; затем шепотом кинула Нолькену следующие слова: «Я жду лишь вашего выступления, чтобы также начать действовать. Завтра Лесток будет у вас». И швед вообразил себе, что победа осталась за ним. Но лекарь принес ему лишь письмо от цесаревны к герцогу Голштинскому, заключавшее в себе, по уверению Лестока, «доказательство обязательств принятых на себя его повелительницей относительно Франции и Швеции». Он обещал побывать еще раз, но не сдержал слова. В июле ла Шетарди решил также последовать примеру своего коллеги и удалиться. Возникли затруднения в церемонии по поводу верительных грамот, которые маркиз желал непременно лично вручить императору. По совету Остермана регентша нашла в этом благовидный предлог, чтобы отделаться от посланника, навлекавшего на себя подозрение, благодаря своим свиданиям с Елизаветой и Нолькеном. Он встретил окончательный отказ, перестал показываться при дворе, и его отозвание было решено. Елизавета не подавала ему никаких признаков жизни. Лишь в августе она послала к нему одного из своих камергеров, возможно что Воронцова, который проник ночью в сад к посланнику, рассказывал ему басни о многочисленных попытках цесаревны с ним увидаться. Так как сад маркиза выходил на Неву, она три раза проезжала мимо на лодке, приказывая трубить в рога, чтобы привлечь его внимание. Она даже предполагала купить дом по соседству, но когда это намерение получило огласку, то пришлось от него отказаться. Теперь она предлагала свидание в окрестностях Петербурга, на дороге, по которой она будет проезжать в восемь часов вечера. Вооружившись пером «с невысыхающими чернилами» и копией с «обещания», требуемой Нолькеном, ла Шетарди явился аккуратно на место встречи в условленный час, прождал до одиннадцати часов и должен был убедиться, что цесаревна над ним забавлялась.[364] Опечаленный он принялся за приготовления к отъезду, когда записка Остермана, содержавшая важное сообщение, нарушила его предположения. Швеция решила не ожидать долее согласия Елизаветы. — Вас это происшествие не должно поразить, — заметил вице-канцлер при встрече с маркизом. — Вы, вероятно, подготовились к нему. Он имел важный вид, «но не вращал более яростно глазами, так что виднелись одни белки», как во время предыдущих разговоров. Напротив, самым любезным образом он возвестил посланнику, что вопрос о церемониале получил разрешение в желательном для него смысле, и что император вскоре примет его «на аудиенции особенной и секретной». Без сомнения он вспомнил Константинополь и Вильнёва, а объявление войны, на которую представитель Франции в Стокгольме выдал десять миллионов, не считая щедрот, расточаемых крестьянам и духовенству [365] — местной демократии — послужило причиной неожиданного возврата благоволения к ее представителю на берегах Невы! В свою очередь Елизавета сочла нужным выразить свое внимание. При посредстве на этот раз секретаря шведского посольства она объявила ла Шетарди, что только боязнь скомпрометировать себя заставляли ее отказаться от подписания пресловутого обещания, но что у нее сохраняется оригинал, и она подпишет его, «когда дела примут благоприятный оборот и явится возможность это сделать, не подвергая себя опасности». В то же время она выражала готовность возместить Швеции ее военные издержки; выплачивать ей впоследствии постоянные субсидии, даже втайне ссудить ей всю необходимую денежную сумму, и не иметь других союзников помимо нее и Франции. Она называла это «идти далее своих прежних обещаний», не проговариваясь, однако, ни словом о возврате отнятых владений. Не разочаровавшись недавним опытом, маркиз поспешил испросить у нее нового свидании на следующий день. Отправляясь на обед к графу Линару, он пройдет мимо дверца цесаревны, которую просит выйти на крыльцо около половины первого. К несчастью, на другой день шел дождь, свидание вновь не состоялось, и человек, которого представляли в это время руководителем сложных политических интриг, военных и революционных, ставивших на карту вместе с будущностью России успехи внушительной европейской коалиции, направленной против Австрии — бедный ла Шетарди — вынужден был признать в нижеследующем письме к своему коллеге в Стокгольме свое полное бессилие. «Я все еще не могу понять, для чего двору понадобилось мое дальнейшее пребывание тут».[366] Очевидно пружины, от которых зависело привести в действие эту коалицию, здесь по крайней мере ускользали от всякого руководства и согласования, так как переговоры между двумя главными сторонами, по-видимому, сообразовались с колебаниями барометра! Соглашение было невозможно, так как цесаревна по-прежнему ограничивалась заигрываниями с гвардейцами, раздачей время от времени денежных подарков, без помощи которых их приверженность «к отпрыскам Петра Великого» ежеминутно грозила остыть. В оправдание своей бездеятельности Елизавета жаловалась, что, объявляя войну, шведы не заявили, что вступаются за ее права, и отказались поставить во главе своих войск герцога Голштинского, как обещал Нолькен. В сентябре, через посланца, назначавшего теперь ла Шетарди свидания в лесу, она заявила, что ее денежные источники иссякли. Ей требовалось пятнадцать тысяч червонцев. Маркиз поморщился и по настойчивой просьбе согласился одолжить две тысячи, заняв их у приятеля, выигравшего в карты значительную сумму.[367] Это называлось «предоставить в распоряжение цесаревны казну и кредит Франции!».[368] Амло одобрил денежную ссуду, но выразил опасения, «чтобы она не пошла совершенно даром». Его охватили прежние сомнения относительно силы и преданности приверженцев, склонившихся на сторону цесаревны. Что касается ее жалоб по поводу герцога Голштинского, он находил их неуместными и противоречащими ее собственным видам. Какое участие мог принимать этот немецкий принц в национальном перевороте? Да кроме того король и королева шведские не могли его выносить.[369] В октябре, несмотря на две тысячи червонцев и на щедрые обещания ла Шетарди, приложенные к ним, Елизавета находила поддержку своих чужеземных друзей слишком недостаточной и менее чем когда-либо была расположена приступать к действиям, тем более что война принимала для Швеции неблагоприятный оборот. Манифест, изданный этой державой в конце концов согласно требованию цесаревны, в котором она объявляла себя поборницей ее прав, не помешал Леси дать победоносный отпор, и ничто не предвещало, что Версальский двор пожелает вступиться, чтобы восстановить нарушенное равновесие. Положим, в это время в Петербурге появился новый представитель Франции, о приезде и о миссии которого ла Шетарди не получил никакого предупреждения. Вследствие этого посланник почувствовал некоторую обиду, а Елизавета новую надежду, в которой, однако, ей скоро пришлось разочароваться. Вновь прибывший, по имени Давен, привез с собой письмо к г-же Каравак, супруге французского живописца, находившегося в числе приближенных цесаревны. Увы! Он оказался лишь сватом, а женихом — принц де Конти, причем двор версальский, по-видимому, не желал вмешиваться в это сватовство.[370] Елизавете оно мало польстило. В эту минуту муж ей был совершенно не нужен. И она еще с большей горечью стала жаловаться на охлаждение, проявленное Францией, а последняя считала себя взваливать в праве на нее всю ответственность за всеобщее разочарование. Амло писал к ла Шетарди: «До сих пор со стороны цесаревны я не вижу ничего позволяющего надеяться, что усилия его величества приведут к должным результатам. Я замечаю лишь неуверенность вместо всякого определенного плана.[371] Плана не было; ему не суждено было существовать никогда! И усилия его величества сводились в их настоящем результате к тому, что шведы были разбиты ради прусского короля. Правда, в конце ноября Елизавета при посредстве нового посланца к представителю всехристианнейшего короля объявила, что настало время выполнить заговор при содействии Швеции. Но ей необходима доплата пятнадцати тысяч червонцев, ранее обещанных. Ла Шетарди рассыпался в извинениях. Он еще не успел получить кредита, немедленно испрошенного им по этому поводу. Он говорил неправду, так как не просил ничего и твердо решил также не давать ничего. Постоянная передача французских денег, происходившая через его посредство и поддерживавшая заговор, относится к области вымысла. Скептическое отношение посланника к приверженцам цесаревны и ее шансам на успех все усиливалось. Но через несколько дней ла Шетарди сильно встревожился: Лесток, давно не показывавшийся к нему, посетил его и своими речами внушил ему мысль, что может быть Елизавете придется уступить напору, «т. е. нетерпению гвардейцев». Сообщение это привело маркиза в ужас. Он также признавал необходимость какого-либо плана, а его не было и следа. Необходимо было бы столковаться, условиться о совместных действиях с Францией и Швецией. — Прекрасно, — поручила передать ему Елизавета, — предоставляю все на ваше усмотрение. Он предложил отправить в Стокгольм гонца, чтобы условиться насчет необходимых мероприятий и затем передать Левенгаупту соответствующие приказания. Но в душе он не питал никаких надежд относительно результатов этих переговоров, справедливо усматривая в них лишь продолжение игры, бесплодно тянувшейся уже целый год. При случайном свидании с Елизаветой в ту минуту, когда она выходила из саней, она показалась ему настолько «преисполненной неуверенности», что он испугался, как бы она совсем не отказалась от своих намерений, чем причинила бы Швеции крупные неприятности, и решил попробовать ее подбодрить, сказав на удачу, что слышал, будто ее хотят постричь в монастырь. Этим пугалом пользовались с ней Лесток и Шварц, как пугают детей лешим, и маркизу было знакомо это средство. Сильно взволнованная, она объявила, что если ее доведут до крайности, она не покроет позором «отпрыск Петра Великого». Разговор оживился и перешел к обсуждению государственного переворота, как вопроса возможного и осуществимого. Был составлен список лиц, подлежащих опале, ла Шетарди указывал, что первым делом необходимо арестовать: Остермана, Миниха, сына фельдмаршала, барона Менгдена, графа Головкина и Левенвольда с их заведомыми приверженцами. Он, как утверждали, не упомянул ни Линара, так как последнего не было в Петербурге, ни Юлии Менгден, так как, несмотря на свое серьезное участие в заговоре — в первый и последний раз, — посланник оставался галантным кавалером. Он советовал цесаревне надеть кольчугу в час решительных действий. Но когда же они начнутся? Условились послать гонца в Стокгольм. Необходимо дождаться верных последствий этого мудрого решения. Да кроме того в Петербурге, по-видимому, еще ничего не подготовлено. Елизавета сама в этом созналась безо всякого труда. Не существовало никакого плана, никакой организации. Такова была действительность. И, придя к такому сознанию, оба заговорщика как будто очнулись от сна, поняв, что в их воображении витали призраки, что ничего еще не сделано, да и нечего делать, по крайней мере в настоящее время. Они так и расстались, не сговорившись ни о чем.[372] Встреча эта произошла 22 ноября 1741 г. и участие маркиза Да Шетарди в длительной интриге с этой минуты прекращается. Спустя несколько часов, подобно обрушившейся лавине, неожиданно в дело вмешались под влиянием совершенно непредвиденных обстоятельств, остальные элементы заговора, почти неизвестны послу и не заслуживавшие, по его мнению, внимания; но он тут был не при чем, находился в полном неведении, и ни Франция, ни Швеция не принимали никакого участия в грядущих событиях. IV На следующий день при дворе был назначен прием — «куртаг», как говорится и до сих пор. Елизавета на нем присутствовала. Ее отношения с регентшей оставались любезными и даже сердечными. Разделившись между любовью к Линару, возвращения которого она с нетерпением ожидала, своею нежностью к Юлии Менгден, которой заготовляла приданое, заботами о детях, как подобает доброй немецкой матери семейства, и все возрастающею беспечной ясностью, Анна Леопольдовна равнодушно или с досадой выслушивала предостережения относительно поведения цесаревны. Только при таких обстоятельствах становится понятной невероятная безнаказанность этого заговора, который велся в казармах совершенно открыто и в течение долгих месяцев обнаруживался рядом ежедневных происшествий. Своему возлюбленному, уговаривавшему ее перед отъездом заточить Елизавету в монастырь, регентша только возразила: «К чему? Чертушка-то останется». Она намекала на юного герцога Голштинского. Когда Остерман, предупрежденный Финчем, доносил ей о подозрительных поступках Лестока, она перебивала его с гордостью показывая ленты, которые намеревалась пришить к платью маленького императора. Кроме того, в глубочайшей тайне, она подготовляла неожиданный сюрприз, долженствовавший по ее мнению положить сразу конец надеждам «чертушки» или его тетки. Догадки Мардефельда были совершенно справедливы. 9-го декабря, в день своих именин, она собиралась провозгласить себя императрицей и поручила Бестужеву составить по этому поводу третий манифест в дополнение к двум, изготовляемым Темирязевым.[373] Однако герцогиня решила воспользоваться куртагом, чтобы объясниться с цесаревной. Она только что получила по этому поводу от Линара весьма настоятельное письмо, с довольно точными указаниями на интриги ла Шетарди и Лестока. Прервав игру в карты, в которой Елизавета, по-видимому, находила громадное удовольствие, она увлекла ее в уединенную гостиную и слово в слово повторила ей содержание полученного послания. Елизавета была поражена. Через посредство грузинки из прислужниц регентши и лакея Антона-Ульриха, делавших ежедневные доклады Шварцу, она обыкновенно бывала в курсе всего происходившего во дворце, так как оба шпиона тщательно знакомились с содержанием получаемой там корреспонденции, разбросанной по всем столам.[374] Письмо Линара, по-видимому, ускользнуло от их наблюдательности, так как цесаревна не была о нем предупреждена и таким образом не имела времени приготовиться к своей защите. Она стала уверять в своей невинности. Ведь стоит только воспретить ла Шетарди с ней видеться! Что касается Лестока, его можно арестовать и подвергнуть заслуженному наказанию, если он окажется виновным. Она без колебаний выдала своего сообщника, с плачем упала к ногам регентши, та прослезилась также и, излив таким образом свое волнение и вместе поплакав, обе женщины расстались в довольно дружелюбных отношениях.[375] На следующий день, 23-го ноября рано утром Лесток прибежал к ла Шетарди в чрезвычайном волнении. Если не принять немедленных мер, — все погибло! Посланник выслушал рассказ о событии, вызвавшем такую тревогу, и отказался ее разделить. В другое время, когда, не имея возможности вручить свои вверительные грамоты, он не чувствовал себя под покровом дипломатической неприкосновенности, он так же быстро забил тревогу и, зная свою причастность к заговору, довел опасения до того, что превратил свой дом в крепость. Теперь же, чувствуя себя под двойной защитой своего официального положения и впечатления, произведенного, по-видимому, на Остермана войной со Швецией, он не нашел в сообщении лекаря ничего, чтобы его «касалось» — выражение одной из его депеш [376] — или обеспокоило. Получены ли известия от Левенгаупта? Нет. Ну, так надо подождать. Он заговорил о необходимости отложить переворот на месяц, обнаруживая довольно откровенно свою единственную заботу обеспечить интересы Швеции, а следовательно и Франции в этом деле, успех которого по-прежнему ему казался весьма сомнительным и маловероятным, но которое своим существованием представляло преимущество для обеих держав, ослабляя общего врага. Лесток ушел от посла в глубоком унынии. У него были еще другие заботы. Через своих шпионов он знал, что еще со вчерашнего дня решено его арестовать, и только Остерман потребовал предварительного удаления из Петербурга Преображенского полка, так как опасался, как бы в нем по этому поводу не вспыхнуло возмущения. Предлогом должно было послужить выступление в поход против шведов. Отправившись в ресторан, без сомнения, Иберкампфа на Миллионной, где продавались флессингенские устрицы, парижские парики и венские кареты, и где он обыкновенно встречался со своими друзьями, лекарь узнал, что приказ о выступлении разослан во все гвардейские полки. Это грозило крушением заговора и гибелью для него самого. Лесток уже чувствовал на своей спине удар кнута. Он бросился к Елизавете. Занимаясь рисованием в часы досуга, он набросал аллегорическое изображение, где цесаревна фигурировала в двух видах: с одной стороны — сидя на троне, с короной на голове, а с другой — в монашеской рясе, окруженная орудиями пытки. Лесток показал ей рисунок, под которым было подписано: «Выбирайте!» Она все еще колебалась, когда явились несколько гвардейцев. Они были так же того мнения, что необходимо или действовать немедленно или отказаться от заговора совсем. Говоривший от их имени сержант Грюнштейн выказал особенно убедительное красноречие. А Лесток подкрепил его речь типичным аргументом: «Я чувствую, что под кнутом сознаюсь во всем!» [377] Елизавета решилась, и исполнение плана было назначено на следующую ночь. Вечером предположено было обойти казармы, и если настроение окажется благоприятным, приступить к делу. Грюнштейн настаивал на необходимости последней раздачи денег. Елизавета обшарила свои ящики и нашла только триста рублей. Лесток снова полетел к ла Шетарди, но не добился ничего. Маркиз, ведя широкий образ жизни, тратя, не зная счета, всегда сидел сам без денег. По крайней мере, он жаловался на ограниченность своих средств, что по справедливости могло казаться невероятным. Он обещал достать к завтрашнему дню две тысячи рублей, полагаясь на любезность снисходительного кредитора, счастливого в игре. Таким образом принц де Конти имел основание писать впоследствии: «Переворот (в России) совершился без нас»; добавляя, что невозможно простить королевскому посланнику неумения более выгодно воспользоваться положением вещей и проявление такой предприимчивости при других обстоятельствах, после «равнодушия», когда дух подобной предприимчивости пришелся бы именно как нельзя более кстати.[378] Мардефельд, толковавший в своих донесениях о шестистах тысячах червонцев и о «драгоценностях и уборах» на тридцать шесть тысяч, переданных цесаревне Францией, должен был также сознаться в своей ошибке после совершившегося переворота. Когда Лесток вернулся с пустыми руками, Елизавете пришлось заложить свои бриллианты.[379] V В одиннадцать часов вечера Грюнштейн и его товарищи вновь посетили цесаревну с весьма утешительным донесением: гвардейцы рвалась вперед, в особенности узнав, что им предстоит покинуть столицу и двинуться в зимний поход. Все равно, где рисковать; они предпочли переворот. Лесток послал людей к Остерману и Миниху, чтобы убедиться, что те ни о чем не догадываются: не было замечено ничего подозрительного. Сам он отправился к Зимнему Дворцу и не увидел света в окнах, выходивших по его предположению из опочивальни регентши. Как известно, она ее переменила. Вернувшись, он застал Елизавету на молитве перед образом Божией Матери. Говорят, будто в эту минуту она дала обет отменить смертную казнь, если ее опасная попытка увенчается успехом. В соседнем покое собрались все ее приближенные: Разумовский, Шуваловы, — Петр, Александр и Иван; Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой, родственник цесаревны Василий Салтыков, дядя Анны Иоанновны, Скавронские, Ефимовские и Гендриковы. Им пришлось ее успокаивать, а Лестоку вновь употребить все свое красноречие и влияние, так как в последнюю минуту Елизавету опять охватило чувство нерешительности и малодушия. Он надел ей на шею орден св. Екатерины, вложил в руки серебряный крест и вытолкнул наружу. У подъезда ожидали сани. Она уселась в них вместе с лекарем; Воронцов и Шуваловы поместились на запятки, и все помчались галопом по пустынным улицам к Преображенским ротам, где теперь находится церковь Преображения. Алексей Разумовский и Салтыков следовали позади в других санях вместе с Грюнштейном и его товарищами. Маловероятно, что поезд остановился в такую минуту у дома ла Шетарди, и Елизавета дала себе труд предупредить посланника, «что летит к славе». Первое донесение маркиза о происшествии, весьма подробное, — совершенно замалчивает о подробном эпизоде, крайне рискованном при своей полной бесполезности. Посланник находился в доме не один; ничего не подозревая, он не мог принять предосторожностей, чтобы избежать тревоги, которая, распространившись среди его окружающих, без сомнения, разнеслась бы по городу. Дневник посольского секретаря Марамбера и еще более обстоятельные исторические мемуары, составленные в 1754 г. для французского правительства,[380] также не упоминают ни о чем подобном. Ла Шетарди описывает событие лишь в позднейшем письме, объясняя, каким образом, застигнутый врасплох неожиданной развязкой заговора, был лишен возможности вовремя доставить просимую субсидию, необходимую для его выполнения. Однако возможно, что ночное посещение посольства, как оно не опрометчиво, входило в план декораций, которым Елизавета всегда, и весьма предусмотрительно, придавала большое значение. Она летела к славе под эгидой Франции — только что отказавшей ей в двух тысячах рублях для этой победы! Сани остановились перед съезжей избой полка, где не предупрежденный часовой — настолько заговор был неподготовлен — сейчас же забил тревогу. Лесток разрезал его барабан ударом кинжала, и в то же время тринадцать гренадер, посвященных в тайну, рассеялись в разные стороны, чтобы предупредить товарищей. Налицо были только солдаты, размещенные по отдельным деревянным избам, образовавшим казармы. Офицеры проживали в городе, и лишь один из них оставался по очереди дежурным по полку. В короткое время собралось несколько сот человек. Большинство из них совершенно не подозревало в чем дело. Елизавета вышла из саней. — Узнаете ли меня? Знаете ли, чья я дочь? — Да, матушка! — Меня хотят заточить в монастырь. Согласны ли следовать за мной, чтобы не дать этому свершиться? — Готовы, матушка; мы всех их перебьем! — Если вы собираетесь убивать, я ухожу; я не хочу ничьей смерти. Солдаты стояли в недоумении, растерянные. Но она видела, что они всецело в ее руках. Она подняла крест. — Клянусь умереть за вас. Поклянитесь и вы умереть за меня; только не проливая напрасно ничьей крови. — Клянемся! Они бросились целовать крест, а тем временем был арестован офицер, проснувшийся и прибежавший с обнаженной шпагой, однако не оказавший никакого сопротивления. Рассказы современников об этой подготовительной части государственного переворота, может быть, носят определенно следы фантазии, но в общем во всех передачах сохранилась версия, вполне соответствующая характерам действующих лиц и нравам эпохи, и я считаю ее совершенно правдоподобной. По окончании обряда присяги Елизавета произнесла: «Идем!» Последующие события произошли по образу предыдущих примеров, так сказать по установившейся некоторым образом программе переворотов, отдельные подробности которой нам сообщает Миних. Около трехсот человек последовало за «матушкой» по Невскому проспекту, и поныне ведущему к Зимнему Дворцу. На Адмиралтейской площади Елизавета пожелала выйти из саней и идти пешком вместе с гвардейцами. Но ее маленькие ножки вязли в снегу, и вскоре среди гренадер поднялся ропот. — Матушка, мы идем слишком тихо! Она позволила двум солдатам взять себя на руки и понести. Подходя к дворцу, Лесток отделил двадцать пять человек и поручил им арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Восемь гренадер двинулись вперед. Зная пароль, они сделали вид, будто идут ночным дозором и неожиданно набросились на четырех часовых, стоявших на карауле у главного входа. Закоченевшие от холода, стесненные своими широкими плащами, последние не оказали никакого сопротивления. Гренадеры вошли и попали прямо в кордегардию. Находившийся там офицер закричал: «На караул!» Его повалили; говорят, Елизавета отвела направленный на него штык, и поднялись в апартамент регентши. Так как Линар отсутствовал, она спала рядом с мужем, хотя и находилась с ним в это время в весьма плохих отношениях, если верить Мардефельду. Они друг с другом не разговаривали, но аккуратно исполняли свои супружеские обязанности.[381] В ту минуту, как они удалились в опочивальню, Левенвольд, говорят, приказал предупредить Анну Леопольдовну о грозящей ей опасности; но она сочла его слова за выходку безумца, и теперь спала глубоким сном. Гренадер, впоследствии замешанный в заговоре против самой Елизаветы — по имени Ивинский — грубо разбудил несчастных. Цесаревна не приказала тревожить малютку Иоанна III, но вскоре шум, происходивший вокруг, вырвал ребенка из объятий сна. Тогда кормилица снесла его в кордегардию, где дочь Петра Великого посадила его к себе на колени и сказала с растроганным видом: — Бедный, невинный крошка! Во всем виноваты только твои родители! Она посадила его с собой в сани и выехала на Невский, уже кишевший толпами народа, кричавшего «ура!» при ее появлении. И, слыша такие радостные клики, ребенок также развеселился и, улыбаясь той, которая лишила его короны, прыгал у нее на руках.[382] …………………………………………………………………… На этом я прекращаю свой рассказ, предполагая продолжить его в следующем томе. Здесь я остановился на пятом или шестом государственном перевороте — так как даже восшествие на престол Петра II происходило не при обычных условиях — совершившихся в течение 15 лет по произволу личного честолюбия, опиравшегося на поддержку солдат. Указав причину таких периодических кризисов, мне, кажется, удалось объяснить, каким образом страна справилась со столькими испытаниями; этим она обязана громадной силе сопротивления в организме, находившемся на пути развития. Расцвет его сопровождался периодическими кризисами, которые можно сравнить с болезнями, сопровождающими возмужалость, но лишенными возможности задержать общее развитие. По своим составным элементам, призыву к неповиновению, обращению к помощи чужеземцев и к подкупу во всех видах — декабрьский переворот 1741 г. был по существу, бесспорно, самым предосудительным и, по-видимому, самым опасным для национальной будущности. Что можно было ожидать от императрицы, превратившей в подножие трона свое собственное ложе, открыв на него доступ развратным гвардейцам; от дочери Петра Великого, основывавшей подготовку заговора на походе шведов, официально объявивших войну, чтобы способствовать осуществлению этого заговора. Однако мы видим, что честолюбие Елизаветы и бесхарактерность Анны Леопольдовны останавливаются в границах, за которыми наследию великого мужа грозила бы действительная опасность. Несмотря на всю свою жажду власти, цесаревна отказалась от условий, подвергавших это наследие безвозвратной утрате. С плохими начальниками, недостаточно снабженные продовольствием, войска Леси отразили вторжение чужеземцев. Таким образом страна, с шайкой авантюристов и авантюристок во главе, жадно вырывавших друг у друга из рук бразды правления, не погибала, она миновала пропасти и не падала в них, поглощала самые опасные яды, но извергала их смертоносные части. Развращенные и развратители удерживались на наклонной плоскости от непоправимого падения тем инстинктом самосохранения, энергия которого у отдельных личностей и у нации служит признаком и лучшим мерилом их жизнеспособности. Такая скрытая сила встречается у всех народов в ранней стадии развития. С XV по XVI век Польшу потрясали смуты анархии гораздо более сильные, чем те, что два века спустя привели ее к погибели. Она была молода. В своем более длительном развитии Россия в XVIII веке лишь начинала переживать весну, не закончившуюся и по сие время. Ее молодость спасала ее с 1725 г. по 1742 г. Она воспрепятствовала отравлению главнейших органов ее крепкого тела, а здоровым частям позволила сохранить свою мощь и одержать победу в продолжительной борьбе гения и национального патриотизма, за чудесными успехами которых мы можем проследить до настоящего времени. В переговорах с Нолькеном Елизаветой бесспорно руководило — что она впоследствии доказала в широкой степени — никак не чувство более заботливого отношения к интересам родины, чем у польских магнатов, уже собиравшихся тогда в Петербурге с подобными же целями. Но ее одерживали опасения, им совершенно незнакомые, и она указывала, откуда они происходят: из страха ответственности перед общественным мнением. Леси был простым наемником, но он командовал людьми, изрубившими бы его на куски, не исполни он своего долга и не окажи отпора врагу. И таким образом не участвуя непосредственно в движении, приведшем в Зимний дворец сообщницу Лестока, Шварца и Грюнштейна, национальное чувство, — т. е. совесть, — хотя темное и бессознательное, но могущественное, вмешалось, чтобы сгладить некоторые шероховатости, и могло на законном основании заявлять о своем участии в торжестве воцарения нового правительства. КОНЕЦ.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar