Меню
Назад » »

А. Г. Брикнер / История Петра Великого (15)

Царевич Алексей Петрович. С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже. Яков Игнатьев служил посредником в тайных сношениях царевича с его матерью, царицею Евдокиею, находившеюся в Суздальском монастыре. Мы знаем наверное лишь об одном посещении Алексеем бывшей царицы в Суздале, в 1706 году; нам известно также, что царь, узнав об этом, изъявлял сыну гнев за тайное посещение матери. Не раз происходили обмены письмами и подарками. Так, например, царевич через тетку, царевну Марью Алексеевну, доставлял матери деньги. Однако он в этом отношении до такой степени боялся гнева отца, что однажды сам умолял своих друзей прекратить всякую связь с бывшею царицею Евдокиею. Дворец царевича Алексея Петровича в Петербурге. С рисунка, приложенного к «Описанию Петербурга» Рубана. Вообще, действия Алексея, в особенности же его сношения с близкими приятелями, отличались некоторою таинственностью. В письмах царевича к Якову Игнатьеву и наоборот встречаются условные термины, затемняющие смысл для лиц, непосвященных в тайны той «компании», к которой принадлежали царевич и его духовник. Но не было ни заговора, ни тайного бунта, ни какой-либо политической программы. «Компания» состояла из лиц, недовольных царем, царицею, Меншиковым и пр., но ограничивавшихся лишь тайною беседою, заявлениями своего раздражения в теснейшем кругу приятелей, тихою жалобою на личное притеснение, на частные нужды. Следующий эпизод лучше всего характеризуете эту таинственность дружеских отношений царевича к духовнику. Находясь за границею, Алексей писал к Якову Игнатьеву: «священника мы при себе не имеем и взять негде... приищи священника, кому можно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, т. е. обрил бороду и усы, такожде и гуменца заростить, или всю голову обрить и надеть волосы накладные и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером... а священником бы отнюдь не назывался... а у меня он будет за служителя, и кроме меня и Никифора (Вяземского) сия тайны ведать никто не будет. А на Москве, как возможно, сие тайно держи; и не брал бы ничего с собою надлежащего иерею, ни требника, только бы несколько частиц причастных, а книги я все имею. Пожалуй, яви милосердие к душе моей, не даждь умереть без покаяния! мне он не для чево иного, только для смертного случая, такожде и здоровому для исповеди тайной» и пр. Здесь суеверная привязанность к внешней обрядности церковной тесно связана с некоторою склонностью к обману. Подробности в письме к Игнатьеву походят на приемы заговорщиков. Самое же дело не представляет собою ни малейшей тени какого-либо опасного политического предприятия. Форма действия могла считаться преступною; самое же действие было совершенно невинным и находилось в тесной связи с наивною, простодушною религиозностью царевича. Попирая ногами обыкновенный правила нравственности, решаясь на довольно сложный и требовавший обстоятельных приготовлений обман, Алексей имел в виду высокую цель — спасение души; удовлетворяя своим потребностям внешнего благочестия, он легко мог столкнуться с гражданскими правилами. В этой готовности набожного царевича действовать обманом проглядывает некоторый иезуитизм. Религиозный фанатизм не только не мешал ему, но даже заставлял его прибегать к притворству, к хитрости, к окольным путям. Ложь такого рода в отношении к светской власти в тех кружках, к которым принадлежал царевич, не считалась грехом. Рабское пронырство, хитрая мелочность у этих людей заменяли достоинство и благородство открытого образа действий. Друзья царевича имели разные прозвища, как то: отец Корова, Ад, Жибанда, Засыпка, Бритый и пр. В своих письмах они иногда употребляли шифры. О политике тут, однако, почти вовсе не было речи; зато говорилось о делах духовных, о попойках и пр. К этому кружку принадлежали между прочим: муж мамки царевича, его дядька, Никифор Вяземский, Нарышкины; из духовных лиц нельзя не упомянуть об архиепископе Крутицком. Зато Стефан Яворский, заведовавший патриаршими делами, оставался чуждым «компании» царевича. Нельзя удивляться тому, что в этом кружке не одобряли проекта женить царевича на Вольфенбюттельской принцессе, и что здесь было высказано желание склонить невесту Алексея к принятию православия. Царевич переписывался об этом деле с Яковом Игнатьевым. Связь Алексея с духовенством не имела особенного политического значения. Только однажды, во время пребывания царевича за границею, в 1712 году, митрополит рязанский, администратор русской церкви Стефан Яворский в Успенском храме в проповеди намекнул на положение царевича, причем говорил и об общей тягости и о некоторых мерах Петра. В проповеди между прочим было сказано: «не удивляйтеся, что многомятежная Россия наша доселе в кровных бурях волнуется. Мир есть сокровище неоцененное: но тии только сим сокровищем богатятся, которые любят Господень закон» и пр. Довольно резко Яворский затем порицал учреждение фискалов; наконец же, в молитве к св. Алексею сказано: «ты оставил еси дом свой — он такожде по чужим домам скитается; ты удалился еси родителей — он такожде и пр.; покрый своего тезоименника, нашу едину надежду» и т. д.[112] Сенаторам, присутствовавшим в храме, проповедь эта не понравилась, и они стали укорять за нее архиерея. В письмах к царю Яворский должен был оправдывать свой неосторожный поступок. На царевича же этот эпизод произвел некоторое впечатление. Он достал себе список проповеди и молитвы и списал его.[113] Впоследствии, при допросе, Алексей показал, что Стефан Яворский говаривал ему: «надобно-де тебе себя беречь; будет-де тебя — не будет, отцу-де другой жены не дадут; разве-де мать твою из монастыря брать; только-де тому не быть, и нельзя-де тому статься, а наследство-де надобно».[114] Все это, как видно, были лишь частные разговоры. Друзья царевича постоянно возвращались к любимой мысли о предстоявшей будто бы в ближайшем будущем кончине Петра. Бывали случаи пророчества и объяснения слов, относившихся к этому событию. Ожидали также примирения царя с Евдокиею. Такого рода мысли встречаются не только в беседах Алексея с приятелями и с царевною Марьею Алексеевною, но также и в беседах Ростовского епископа Досифея с Евдокиею, и в беседах Евдокия с ее любовником, Глебовым. Во все это время Петр мало заботился о сыне. Лишь в виде исключения он старался привлечь его к участию в делах, давая ему разные поручения. Так, например, в 1707 году Алексей должен был в Смоленске заботиться о собрании и прокормлении войска. Довольно большое число кратких записок царевича к отцу в это время заключают в себе лишь самые необходимые заметки о делах и постоянно повторяемый в одном и том же обороте вопрос о здоровье отца.[115] Мы не имеем подробных сведений о том, насколько труды Алексея в области военной администрации удовлетворяли царя. Немного позже царь поручил Алексею надзирать над фортификационными работами в Москве: царь опасался, что Карл XII сделает нападение на древнюю столицу. Однажды царь был очень недоволен царевичем и писал: «оставя дело, ходишь за бездельем».[116] Подробностей о причинах гнева Петра мы не имеем. Поручая сыну разные работы, царь в то же время требовал, чтобы Алексей продолжал учиться. Вяземский, между прочим, писал однажды, что царевич занимается географиею, немецкою грамматикою и арифметикою. В 1709 году Алексею было поручено повести в Украйну отряд новобранцев. В местечке Сумах он заболел опасно и после болезни поправлялся очень медленно. К 1707 году относится начало переговоров о браке царевича с принцессою Шарлоттою Вольфенбюттельскою. Как кажется, царевич узнал об этих переговорах лишь в то время, когда в 1709 году ему приходилось отправиться за границу. В разных письмах Петра, царевича, Меншикова, относившихся к этому путешествию, ни слова не говорилось о проекте женитьбы. Поводом к поездке в Германию служили учебные занятия Алексея. Не раньше как в 1710 году он писал к Якову Игнатьеву о своей невесте, с которою впервые виделся в местечке Шлакенверте, близ Карлсбада: «на той княжне давно уже меня сватали, однако ж, мне от батюшки не весьма было открыто... я писал батюшке, что я его воли согласую, чтоб меня женил на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше мне здесь не сыскать». Быть может, различие веры беспокоило царевича. По крайней мере, он прибавил: «прошу вас, пожалуй, помолись: буде есть воля Божия, — чтоб сие совершил, а будет нет, — чтоб разрушил».[117] Дед невесты, герцог Антон Ульрих, писал в то время: «русские не хотят этого брака, опасаясь, что много потеряют с утратою кровного союза со своим государем, и люди, пользующиеся доверием царевича, стараются религиозными внушениями отклонить его от заключения брака, которым, по мнению их, чужеземцы думают господствовать в России. Царевич верит им» и пр.[118] Отзывы невесты царевича о нем в это время были благоприятны. Сообщая, что он учится танцевать и французскому языку, бывает на охоте и в театре, она хвалит его прилежание. Однако он был застенчив и холоден. «Он кажется равнодушным ко всем женщинам», писала Шарлотта. Впрочем, узнали кое-что о любви царевича к какой-то княжне Трубецкой, которую Петр выдал замуж за одного вельможу. Брак Алексея был совершен 14-го октября 1711 года в Торгау. Все, казалось, уладилось, как нельзя лучше. Говорили до свадьбы, что Алексей страстно любит свою невесту. Даже отношения царевича к отцу в это время казались удовлетворительными. Алексей переписывался до свадьбы с отцом о частностях брачного договора. Царь приехал в Торгау, чтобы присутствовать при свадебной церемонии, и ласково обращался с кронпринцессою. Однако на четвертый день после свадьбы Алексей, по желанию отца, должен был отправиться в Померанию для участия в военных действиях. Шарлотта, некоторое время жившая в Торне, переписывалась с мужем и, между прочим, не без удовольствия узнала о горячем споре, происходившем в лагере близ Штетина из-за кронпринцессы между Меншиковым и царевичем. Когда Меншиков позволил себе выразиться не совсем лестно о Шарлотте, Алексей резко порицал дерзость светлейшего князя. Узнав, что царевич должен участвовать в нападении на остров Рюген, Шарлотта сильно беспокоилась, и вообще обнаруживала дружбу и любовь к мужу.[119] Мало-помалу, однако, отношения между супругами становились хуже, и они окончательно охладели друг к другу. Царевич обращался с женою неласково и даже грубо. Она, в свою очередь, была раздражительна. Алексей, своими попойками в кругу недостойных приятелей, подавал повод к неудовольствию кронпринцессы. Однажды, возвращаясь с подобной пирушки в нетрезвом виде, Алексей в сердцах говорил своему камердинеру: «жену мне на шею чертовку навязали; как де к ней ни приду, все-де сердитует и не хочет-де со мною говорить».[120] Алексей начал хворать, как говорили, чахоткою и отправился для лечения в Карлсбад. Только в последнюю минуту перед отъездом мужа Шарлотта узнала о его намерении отправиться за границу. Во время пребывания Алексея в чужих краях она, кажется, не получила ни одного письма от него и даже не знала точно о его местопребывании. Во время отсутствия мужа она родила дочь Наталью (12-го июля 1714 г.). В декабре 1714 года Алексей возвратился в Петербург. В первое время после приезда из-за границы он был ласков в обращении с женою, но скоро у него появилась любовница, Евфросинья, крепостная девка учителя царевича, Никифора Вяземского; к тому же, он начал сильно пьянствовать. Весною 1715 года он заболел опасно, однако поправился. Крон-принцесса Шарлотта. С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже. 12-го октября 1715 года Шарлотта родила сына, Петра, а 22-го октября скончалась. Она не была в состоянии содействовать развитию царевича и не имела никакого влияния на него. Как и прежде, он был предоставлен самому себе и влиянию недостойных приятелей. На следующий день после погребения кронпринцессы Екатерина также родила сына, Петра. Разлад между царем и наследником престола становился неизбежным. Не только между духовными лицами было много недовольных, но и некоторые вельможи резко порицали образ действий Петра и этим самым содействовали развитию антагонизма, и без того существовавшего между царем и его сыном. Так, например, однажды, князь Василий Владимирович Долгорукий сказал Алексею: «ты умнее отца; отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше». Князь Голицын доставал для царевича у киевских монахов разные книги и при этом случае говорил о монахах царевичу: «они-де очень к тебе ласковы и тебя любят». Даже фельдмаршал Борис Петрович Шереметев однажды советовал царевичу держать при дворе отца человека, который бы узнавал обо всем, что там говорится относительно Алексея. Князь Борис Куракин однажды спросил царевича в Померании: «добра к тебе мачиха? «Добра», отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «покаместь у ней сына нет, то к тебе добра, а как у ней сын будет, не такова будет». Семен Нарышкин однажды говорил царевичу: «горько нам! царь говорит: что вы дома делаете? Я не знаю, как без дела дома быть. Он наших нужд не знает». Царевич вполне сочувствовал этим людям, стремившимся от общественной деятельности, от службы — домой, к домашним занятиям. «У него везде все готово», возразил Алексей Нарышкину: «то-то он наших нужд не знает». Наследник русского, петровского престола, замечает Соловьев, становился совершенно на точку зрения частного человека, приравнивал себя к нему, говорил о «наших нуждах». Сын царя и героя-преобразователя имел скромную природу частного человека, заботящегося прежде всего о мелочах домашнего хозяйства.[121] Между тем, как Петр постоянно был занят мыслию о нуждах государства, всецело посвящая себя службе и неусыпно исполняя свой долг пред народом, сын его оставался чуждым такой любви к отечеству и пониманию обязанностей государя. Замечая эту разницу между собою и наследником престола, царь невольно должен был предвидеть опасность, грозившую государству от Алексея. Поэтому вопрос о нравственном праве Алексея на престолонаследие становился жгучим, животрепещущим. Некоторые попытки Петра приучить Алексея к труду оказались тщетными. Когда однажды, в 1713 году, царевич опасался, что отец заставит его чертить при себе, Алексей, не выучившись, как следовало, черчению, прострелил себе правую руку, чтобы избавиться от опасного экзамена.[122] Бывали случаи, что царевич принимал лекарства с целью захворать и этим освободиться от исполнения данных ему поручений. Справедливо он однажды сказал о себе Кикину: «правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу».[123] Теща царевича, принцесса Вольфенбюттельская, в 1717 году в Вене говорила Толстому: «я натуру царевичеву знаю; отец напрасно трудится и принуждает его к воинским делам: он лучше желает иметь в руках четки, нежели пистоли».[124] Противоположность нравов скоро породила ненависть между отцем и сыном. Алексей сам говорил, что «не только дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал быть в отлучении». Когда его звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник — на спуск корабля, — то он говорил: «лучше-б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть».[125] Однако при всем том царевич не исключительно думал о тишине и покое и о частной жизни. Его не покидала мысль о будущем царствовании. В тесном кругу приятелей или в беседе с любовницею, Евфросиньею, он говорил, между прочим: «близкие к отцу люди будут сидеть на копьях, Петербург не будет долго за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить, слова передадутся и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, царевич отвечал: «я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Евфросинья показала впоследствии, что «царевич говаривал: когда он будет государем, и тогда будет жить в Москве, а Петербург оставит простой город; также и корабли оставит и держать их не будет; а и войска-де станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением, и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле» и пр.[126] Ко всему этому присоединилось убеждение царевича, что Петра скоро не станет. Ему сказали, что у царя эпилепсия и что «у кого оная болезнь в летах случится, те недолго живут»; поэтому он «думал, что и велико года на два продолжится живот его».[127] Это убеждение о предстоявшей в ближайшем будущем кончине Петра давало царевичу повод отказываться от каких-либо действий. Составление политической программы или какого-либо заговора вообще не соответствовало пассивной натуре Алексея. Страдая неловкостью своего положения, он ждал лучшего времени. О систематической оппозиции, об открытом протесте против воли отца не могло быть и речи — для этого у него недоставало ни мужества, ни ума. Развалины замка Эренберга. С рисунка, приложенного к «Истории Петра Великого» Устрялова. Петр находился совсем в другом положении. Не имея привычки ждать, находиться под давлением внешних обстоятельств, предоставить неизвестной будущности решение столь важных вопросов, каков был вопрос о судьбе России после его кончины, он должен был действовать решительно, быстро. Уже в 1704 году, как мы видели выше, он говорил сыну: «если ты не захочешь делать то, чего желаю, я не признаю тебя своим сыном». С тех пор сделалось ясным, что Алексей не хотел делать того, чего желал от него отец, и потому приходилось исполнить угрозу и не признать сына наследником престола. В день погребения кронпринцессы Петр отдал сыну письмо, в котором указывалось на неспособность Алексея управлять государством, на его неохоту к учению, на отвращение к воинским делам и пр. Далее царь говорил о важных успехах своего царствования, о превращении России при нем в великую державу и о необходимости дальнейшего сохранения величия и славы России. Затем сказано: «сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию Вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь все, что Бог дал, бросил)! Еще же и сие вспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому же столько лет почитай не говорю с тобою; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на-сторону, и ничего делать не хочешь, только-б дома жить и веселиться» и пр. В заключение сказано: «я за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, то я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный». Как видно, с давних уже пор между отцем и сыном раскрылась бездна. Царь прежде бранивал и бивал Алексея; затем не говорил с ним ни слова в продолжение нескольких лет. При тогдашних приемах педагогики, царь мог позаботиться о напечатании этого письма, не подозревая, что указанием на суровое и холодное обращение с сыном он винил во всем деле и себя самого. Царь писал: «не мни, что один ты у меня сын... лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный». На другой день после отдачи этого письма царица Екатерина родила сына, Петра Петровича. Куракин, как выше было сказано, говорил Алексею, что мачеха к нему добра, пока у нее нет собственного сына. Теперь же у нее был сын. В кружках дипломатов рассказывали, что Екатерина была крайне недовольна рождением сына у Алексея, и что именно раздражение, проявленное мачехой по этому поводу, сделалось одною из причин преждевременной кончины кронпринцессы.[128] В этом же смысле выразился позже и сам Алексей во время своего пребывания в Вене.[129] На письме царя к Алексею показано число 11-го октября, когда еще у Алексея не было сына. Оно было отдано 27-го октября, накануне рождения Петра Петровича. В новейшее время это обстоятельство вызвало следующее объяснение: Петр подписал свое письмо задним числом, до рождения внука; иначе бы можно было думать, что царь осердился на сына в сущности за то, что у этого сына родился наследник, именно в то время, когда и Екатерина могла родить сына и пр.[130] Мы не беремся проникнуть в тайну мыслей царя. Быть может, Соловьев прав, объясняя позднюю отдачу письма болезнию Петра.[131] Вид Ст.-Эльмо. С рисунка, приложенного к «Истории Петра Великого» Устрялова. Прочитав письмо отца, Алексей советовался с друзьями. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил ему: «давай писем хоть тысячу; еще когда-то будет! старая пословица: улита едет, коли-то будет» и пр. Через три дня после получения отцовского письма царевич написал ответ, в котором, указывая на свою умственную и телесную слабость, отказывался торжественно и формально от своих прав на престолонаследие. «Правление толикого народа требует не такого гнилого человека, как я», говорил царевич в этом письме, и к тому же заметил: «хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здоровье». Письмо сына почему-то не понравилось царю. Он о нем говорил с князем Василием Владимировичем Долгоруким, который, после этой беседы, придя к Алексею, говорил ему: «я тебя у отца с плахи снял». Несколько дней спустя Петр заболел опасно, однако поправился. 16-го января он написал сыну «последнее напоминание еще». Тут прямо выражено сомнение в искренности клятвы сына, отказавшегося от престолонаследия. «Також», сказано далее, «хотя-б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые, ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются». Упрекая придирчиво сына в том, что он в своем ответе будто не упомянул о своей негодности и о своей неохоте к делу, хотя тот и назвал себя «гнилым человеком», Петр в раздражении, с каждою минутою все более и более усиливавшемся, писал: «ты ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно: но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что, по получении сего, дай немедленно ответ, или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злодеем поступлю». Как видно, Петр, раз решившись устранить Алексея от престолонаследия, должен был идти все дальше и дальше. Отречение от права на престолонаследие не могло казаться достаточным обеспечением будущности России; Алексей, в глазах весьма многих, мог все-таки оставаться законным претендентом; зато заключение в монастырь могло служить средством для достижения желанной цели, иначе «дух Петра не мог быть спокоен». Намек в конце письма: «я с тобою, как с злодеем поступлю», служит комментарием к вышеупомянутому замечанию князя Долгорукого: «я тебя у отца с плахи снял». Если оказывались недостаточно целесообразными формальное отречение от права престолонаследия или даже заключение царевича в монастырь, то оставалось для того, чтобы «дух царя мог быть спокоен», только одно — казнить царевича. Опять друзья Алексея советовали ему уступать пока, покориться временно воле отца, надеясь на перемену обстоятельств в будущем. Кикин говорил Алексею: «ведь клобук не прибит к голове гвоздем, можно его и снять». Вяземский советовал царевичу: «когда иной дороги нет, то идти в монастырь; да пошли по отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал». На другой же день Алексей написал отцу: «желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения». Петр очутился в чрезвычайно неловком положении. Он видел, что на искренность и этого заявления царевича нельзя было надеяться. Таким путем невозможно было достигнуть желанной цели. Дух царя не мог быть спокоен. К тому же, пока не было ни малейшего повода «поступить с царевичем, как с злодеем». Приходилось ждать. Вопрос о будущности России оставался открытым. В это время обстоятельства внешней политики требовали поездки царя за границу. До отъезда Петр побывал у царевича и спросил о его решении. Царевич отвечал, что не может быть наследником по слабости и желает идти в монастырь. «Одумайся, не спеши», говорил ему отец. «Лучше бы взяться за прямую дорогу, чем идти в чернецы. Подожду еще полгода». Об этой беседе не сохранилось подробных данных. Только из разговора царевича с Яковом Игнатьевым можно заключить, что при этом случае, как кажется, был затронут вопрос о возможности второго брака царевича.[132] В это время Алексей уже был занят мыслью о бегстве за границу. Виновником такого проекта был Александр Кикин, находившийся на службе у царевны Марии Алексеевны, бывший прежде в довольно близких отношениях к царю и далеко превосходивший царевича умом и способностями. Кикин уже в 1714 году, по случаю поездки царевича в Карлсбад, советовал ему оставаться подольше за границею, для избежания столкновений с отцом. После возвращения Алексея в Россию, в конце 1714 года, Кикин говорил ему: «напрасно ты ни с кем не видался от французского двора и туда не уехал: король человек великодушный; он и королей под своей протекцией держит, а тебя ему не великое дело продержать».[133] Скоро после отъезда за границу царя отправилась в Карлсбад сестра его, царевна Марья Алексеевна. Кикин, находившийся при ней, на прощании говорил Алексею: «я тебе место какое-нибудь сыщу». Немного позже, 12-го июля 1716 года, скончалась в Петербурге другая сестра царя, Наталья Алексеевна. При этом случае голландский резидент де-Би доносил своему правительству: «особы знатные и достойные веры говорили мне, что покойная великая княжна Наталья, умирая, сказала царевичу: пока я была жива, я удерживала брата от враждебных намерений против тебя; но теперь умираю, и время тебе самому о себе промыслить; лучше всего, при первом случае, отдайся под покровительство императора».[134] Есть известие, что царевич обращался к шведскому министру Гёрцу с просьбою о шведской помощи и что Гёрц уговорил Карла XII войти в сношение с Алексеем, при посредстве Понятовского, пригласить его в Швецию и обещать помощь, и, когда Алексей после того бежал в Австрию и Италию и затем отдался Толстому и Румянцеву, то Гёрц жаловался, что из неуместного мягкосердечия упущен отличный случай получить выгодные условия мира.[135] Мы не имеем возможности проверить эти данные другими источниками. Впрочем, некоторым подтверждением этого факта можно считать следующий намек в письме Петра к Екатерине из Ревеля от 1-го августа 1718 г., где, очевидно, идет речь о царевиче: «я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего, что явно явилось».[136] Во все это время царевича не покидала надежда на скорую кончину царя. Разные лица говорили ему о пророчествах и сновидениях, не оставлявших будто никакого сомнения в предстоявшей перемене. Поэтому для Алексея важнейшим делом было избегать открытой борьбы с отцом, выиграть время. Вскоре, однако, его испугало новое письмо отца, который 26-го августа 1716 года писал из Копенгагена, что теперь нужно решиться: или постричься, или безостановочно отправиться к отцу. Алексей объявил, что едет к отцу, но решился бежать к императору Карлу VI, своему родственнику (императрица была родною сестрою супруги Алексея, Шарлотты). Алексей намеревался на время укрыться за границею во владениях императора. По смерти отца, он предполагал возвратиться в Россию, где рассчитывал на расположение к нему некоторых сенаторов, архиереев и военачальников; впоследствии он объявил, что предполагал довольствоваться лишь регентством во время малолетства брата, Петра Петровича, в сущности не претендуя на корону.[137] Этот проект свидетельствует о некоторой доле политического честолюбия в Алексее. Он не хотел отказаться от своих прав по крайней мере в качестве регента участвовать в управлении государством. В то же самое время, однако, этот проект отнюдь не может быть назван политическим заговором, представляя собою не столько какое-либо действие, сколько, напротив, противоположность действия; главная черта в этом плане — некоторая пассивность, выжидание лучших обстоятельств. Приверженцы, на расположение которых в неопределенном будущем рассчитывал царевич, никоим образом не могли считаться какою-либо политическою партиею; весьма немногие лица знали о намерении Алексея бежать за границу; но они никак не заслуживали названия преступников, участвовавших в каком-либо заговоре. Все было построено на предположении, что царь скоро умрет своею смертью, на довольно шатких надеждах и желаниях. Для составления точно определенной политической программы, царевичу не доставало ни силы воли, ни умственных способностей, ни опытности в делах. Наивность политических расчетов царевича обнаруживается именно в обращении главного внимания на ненависть вельмож к Меншикову и на расположение некоторых элементов в народе к царевичу. Нельзя не заметить далее в образе действий царевича некоторой доли иезуитизма. Он поступил бы честно, объявив отцу, что не намерен отказаться от своих прав на престолонаследие. Однако Алексей должен был знать отца, знать, что явное противоречие неминуемо вовлекло бы его в страшную беду, что открытый протест повел бы немедленно к кровавой развязке, к неизбежной гибели. Алексей не мог и думать о геройском подвиге, так сказать, самовольной трагической кончины. С другой стороны, он и не думал о формальном заговоре, об открытом мятеже, об отчаянной борьбе с отцом. Таким образом, ему оставалось сделаться государственным преступником лишь настолько, насколько им может считаться дезертир. Впрочем, нельзя не заметить, что, если бы надежда царевича на скорую кончину царя исполнилась, его прочие предположения едва ли обманули бы его. Меншиков был ненавидим многими; Екатерина между вельможами имела лишь весьма немногих приверженцев; первое место возле юного императора Петра Петровича легко могло бы принадлежать Алексею. Однако в расчетах царевича оказалась крупная ошибка. Царь оставался в живых. Борьба между отцом и сыном должна была кончиться катастрофою для последнего. 26-го сентября Алексей выехал из Петербурга. Прощаясь с сенаторами, он сказал на ухо князю Якову Долгорукому: «Пожалуй, меня не оставь!» — «Всегда рад», отвечал Долгорукий, «только больше не говори: другие смотрят на нас». На пути, близ Либавы, он встретился с возвращавшеюся из Карлсбада теткою, Мариею Алексеевною. «Уж я себя чуть знаю от горести», говорил он ей, «я бы рад куды скрыться». При этих словах он заплакал. «Куды тебе от отца уйти? — везде тебя найдут», сказала тетка. Затем она внушала племяннику, чтобы он не забывал своей матери; говорила и о новой столице: «Петербург не устоит за нами: быть ему пусту» и пр. В Либаве царевич видел Кикина, который говорил, что нашел для царевича место: «поезжай в Вену, к цесарю: там не выдадут; если отец к тебе пришлет кого-нибудь уговаривать тебя, то не езди: он тебе голову отсечет публично. Отец тебя не пострижет ныне, а хочет тебя при себе держать неотступно и с собою возить всюду, чтоб ты от волокиты умер, понеже ты труда не понесешь, и ныне тебя зовут для того, и тебе, кроме побегу, спастись ничем иным нельзя». Царица Евдокия Феодоровна в монашеском платье. С портрета, находящегося в Новодевичьем монастыре. Таким образом, царевич, показывая вид, что едет к отцу, скрылся и тайно отправился в Вену. Так как лишь два, три лица знали о его побеге, то друзья и родственники царевича в Петербурге и в России вообще начали сильно беспокоиться. Дядя его, Иван Лопухин, обратился к Плейеру с вопросом, не известно ли ему что-либо о местопребывании Алексея. И Петр, в свою очередь, в разных направлениях рассылал лазутчиков, чтобы разведать, где находится царевич. Алексей же, вместе с Евфросиньею, переодетою пажем, пребывал под именем Коханского в Вене, где русский резидент Веселовский долго не знал о том, потому что императорский двор старался скрывать местопребывание царевича. В Вене Алексей обратился сначала к вице-канцлеру Шёнборну; с императором он, однако, не виделся. Карл VI распорядился отправить царевича сначала в Вейербург, близ Вены, затем, в Эренбергский замок, в Тироле, наконец, в Ст.-Эльмо, близ Неаполя. Несмотря на все старания императорского правительства скрыть от царя местопребывание Алексея, эмиссары Петра, Толстой и Румянцев, узнали точно обо всем и убедили императора в необходимости дозволить им доступ к царевичу в Ст.-Эльмо для ведения с ним переговоров о возвращении в Россию. При этом случае, особенно Толстой, обнаруживая необычайную опытность и ловкость, уговаривал Алексея к возвращению в Россию, чем оказал царю существенную услугу. При этом случае обнаруживается слабость нрава Алексея, в противоположность твердости воли и последовательности действий Петра. Заступничество, оказанное Алексею императором, главою христианства, не имело никакого значения пред неумолимо строгим требованием, чтобы царевич покорился воле отца. Тот самый Алексей, который в Вене и Эренберге слезно и на коленях просил императорских сановников защитить его от грозного родителя, теперь решился возвратиться к Петру. Во время пребывания в Ст.-Эльмо он написал послания к сенаторам и духовенству в России, в которых просил рассчитывать на него в будущем, и в то же время выразил надежду на расположение к нему архиереев и вельмож; [138] все это теперь было забыто. Тот самый Алексей, который при каждом известии о каких-либо беспорядках в России, о мятежном духе русского войска в Мекленбурге, о болезни брата, Петра Петровича, радовался и рассчитывал на разные перемены — теперь упал духом чрезвычайно быстро, при одном заявлении Толстого, что Петр непременно сумеет захватить царевича где бы то ни было, что он и без того намеревается побывать в Италии и будет также в Неаполе. Царевич, высказывавший в беседах с императорскими сановниками, что никогда не должно полагаться на обещания царя, теперь поверил словам Толстого и письму Петра, в которых было сказано, что царевич останется без наказания. Недаром те лица в Австрии, которые имели дело с царевичем, были о нем невысокого мнения. Шёнборн, говоря о «непостоянстве» Алексея, заметил: «царевич не имеет довольно ума, чтобы надеяться от него какой-либо пользы».[139] Для императорского двора готовность царевича возвратиться в Россию могла считаться выгодою. В Вене опасались гнева Петра. Император обратился к английскому правительству с вопросом, можно ли, в случае надобности, надеяться на содействие Англии для защиты Алексея. В конференции австрийских министров было высказано опасение, что «царь, не получив от императорского двора удовлетворительного ответа, может с многочисленными войсками, расположенными в Польше по Силезской границе, вступить в герцогство, и там останется до выдачи ему сына; а по своему характеру, он может ворваться и в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет».[140] В письме Петра к сыну из Спа, от 10-го июля 1717 г., было сказано, между прочим: «буде побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаюсь Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет; но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властно, проклинаю тебя вечно, а яко государь твой — за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине».[141] Царевич, в свою очередь, в это время ласкал себя надеждою, что ему будет дозволено жить где-либо в уединении, частным человеком, женившись на страстно любимой им Евфросинье. Весьма благоразумно Толстой представлял царю: «ежели нет в том какой-либо противности, чтоб изволил на то позволить, для того, что он (царевич) тем весьма покажет себя во весь свет, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки».[142] Быть может, сама Евфросинья имела важную долю в решении царевича покориться воле отца. Она впоследствии показала: «царевич хотел из цесарской протекции уехать к папе римскому, но я его удержала».[143] Таким образом, злосчастный Алексей, в сопровождении Румянцева и Толстого, из Неаполя отправился в путь в Россию. Евфросинья, по случаю беременности, должна была путешествовать медленнее. Его любовь к ней высказывалась в самых нежных письмах; еще из Твери, в последнем письме к Евфросинье, царевич писал: «слава Богу, все хорошо, и чаю, меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволить, в деревне и ни до чего нам дела не будет».[144] Не иметь ни до чего дела, быть уволенным от всего — вот в чем заключались, главным образом, надежды царевича. Послания к архиереям и сенаторам, писанные в Ст.-Эльмо, были последним проявлением слабых следов политической энергии царевича. Он был готов совершенно отказаться от роли претендента, довольствуясь скромною жизнью в кругу семьи, дома, без всяких забот о государственных делах. Трудно понять, каким образом он, зная нрав Петра, мог надеяться на такую будущность, не чуя грозившей ему беды, не взвешивая страшной опасности своего положения. Бегство царевича наделало довольно много шуму. Однако сравнительно поздно в России начали рассуждать об этом важном предмете. Не раньше, как в июне 1717 года, ганноверский резидент Вебер доносил из С.-Петербурга своему двору: «с тех пор, как были получены более подробные известия о царевиче, его пребывании в Инсбруке (sic) и о том, что он навлек на себя гнев его царского величества, вельможи здешнего двора начинают рассуждать свободнее об этом секрете, не считая царевича способным наследовать престол. Есть и такие люди, которые в народе и особливо между солдатчиною распускают слух о том, будто царевич родился плодом прелюбодеяния. И русское духовенство, которое пока высоко ценило царевича, ныне отчасти склоняется против него; опасаются, что царевич, отправившийся в Германию искать помощи у императора и у других католических держав, возьмет на себя обязательство ввести со временем в России католическую веру... По случаю празднества дня рождения царя вовсе не пить за здоровье царевича, а только за здоровье Петра Петровича. Приверженцы Швеции рады всему этому, ожидая скорого расстройства в России и вследствие того возвращения всех утраченных Швецией земель» и пр.[145] Подтверждая такие слухи, французский дипломатический агент де-Лави замечает в своем донесении от 10-го июня 1717 года: «полагаю, что все эти обвинения придуманы партией царя и молодого Петра Петровича, во главе коей находится князь Меншиков».[146] На западе, как кажется, в это время не знали, какой опасности подвергался царевич, возвращаясь в Россию. В газетах печатались разные известия о его путешествии, о почестях, оказанных ему в Риме, о слухе предстоящего будто бы брака царевича с его двоюродною сестрою, герцогинею Курляндскою,[147] и пр. О политическом значении всего этого Плейер писал императору следующее: «между тем, как при дворе радуются возвращению царевича, его приверженцы крайне сожалеют о нем, полагая, что он будет заключен в монастырь. Духовенство, помещики, народ — все преданы царевичу и были очень рады, узнав, что он нашел убежище во владениях императора». Еще ранее Плейер писал, что многие с видимым участием справлялись у него о здоровье и местопребывании Алексея, что разносятся разные слухи о возмущении русского войска в Мекленбурге, о покушении на жизнь царя, о намерении недовольных освободить из монастыря царицу Евдокию и возвести на престол Алексея.[148] Теперь же Плейер доносил по случаю возвращения царевича в Росою: «увидев его, простые люди кланялись ему в землю и говорили: благослови, Господи, будущего государя нашего!» [149] Нет сомнения, что со стороны Алексея государству грозила страшная опасность. За несколько лет до катастрофы царевича Джон Перри писал: «в случае преждевременной кончины царя, все созданное им с большим трудом рушилось бы непременно. Нрав царевича совершенно противоположен нраву царя; он склонен к суеверию и ханжеству, и не трудно будет уговорить его к восстановлению всего прежнего и к уничтожению всего того, что было начато отцом» и т. д.[150] Де-Лави писал весною 1717 года: «Крюйс сообщил мне, что если Бог отзовет царя из здешнего мира, то можно опасаться, что его преемник, вместе с дворянством, покинет этот город, чтобы возвратиться в Москву, и что Петербург опустеет, и что, если не будут следовать предначертаниям ныне царствующего государя, то дела примут совершенно иной оборота и придут в прежнее состояние».[151] В апреле 1717 года де-Лави писал: «духовенство, дворянство и купечество много роптали по поводу отсутствия царевича; меня даже уверяли, что знатнейшие лица снабдили его деньгами и обещали служить его интересам» [152] и пр. Упоминая о намерении царя назначить своего второго сына преемником, де-Лави замечает: «едва ли кто захочет участвовать в выполнении последней воли царя и поддержать великого князя Петра Петровича против наследника-цесаревича, который, имея значительную партию в пределах империи, будет, конечно, поддержан своим зятем, императором, о чем можно заключить по настоящему его образу действий».[153] Иностранные дипломаты, де-Лави, Плейер, Вебер, де-Би и др., в это время постоянно говорят о страшных опасностях, окружавших царя на каждом шагу, о существующем намерении убить его, о политических заговорах и т. д. Поэтому де-Лави находит, между прочим, чрезвычайную строгость царя совершенно целесообразною и необходимою. Он пишет в начале 1718 года: «царь должен быть весьма доволен успехом своего министра, г. Толстого, ибо, если бы он не привез беглеца — этому государю предстояла бы большая опасность. Отсутствие наследника возбуждало надежды недовольных и дало им смелость составить заговор против своего монарха (это 29-й заговор, открытый со времени его вступления на престол). К счастию, о нем узнали вовремя» и пр.[154] Также и ганноверский резидент, Вебер, постоянно говорит о «заговоре» и о покушениях на жизнь Петра. Он пишет, между прочим: «приезд царевича из Италии в Россию подал многим мысль, что вспыхнет мятеж». Из замечаний Вебера видно, с каким напряженным вниманием следили все за этими событиями. Датскому резиденту Вестфалю было вменено в обязанность от его правительства обращать особенное внимание на все относящееся к царевичу и при случае заступиться за него. Впрочем, и Вебер, равно как и де-Лави, сочувствует скорее Петру, нежели Алексею, сожалея о том, что все старания царя так мало находят поддержки в народе и что у царя почти вовсе нет сотрудников, на которых он мог бы вполне положиться. Вебер ожидал страшного кризиса. Он пишет: «в этом государстве когда-нибудь все кончится ужасною катастрофою: вздохи многих миллионов душ против царя подымаются к небесам; тлеющая искра повсеместного озлобления нуждается лишь в том, чтобы раздул ее ветер и чтобы нашелся предводитель».[155] В сущности, заговора не было вовсе, настоящей политической партии не существовало. Но число недовольных было громадно, и многие сочувствовали царевичу. Никакого открытого мятежа не произошло. Все как бы в оцепенении ожидали исхода этого печального дела. Далеко не все были рады приезду царевича. В особенности друзья его были крайне озабочены, ожидая страшного розыска. Иван Нарышкин говорил: «Иуда, Петр Толстой, обманул царевича, выманил» и пр. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил князю Богдану Гагарину: «слышал ты, что дурак-царевич сюда едет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв ему, а не женитьба! Чорт его несет! Все его обманывают нарочно». Кикин говорил: «царевич едет: от отца ему быть в беде; а другие напрасно будут страдать» и пр.[156] В 1698 году, после своего путешествия за границу, Петр возвратился грозным судьею над стрельцами. Страшный розыск, пытки и казни тогда представляли собою противоположность с занятиями Петра на западе. Теперь, в 1718 году, повторилось то же самое явление. После долгого пребывания на западе, в Германии, в Голландии, в Париже, царь опять должен был трудиться в качестве судьи, присутствовать при пытках и казнях, для доставления победы началу преобразования. Россия, со времен последних кризисов такого рода, превратилась в первоклассную державу, сделалась членом системы европейских государств; многое было сделано уже и для внутренней реформы. Петр справился со многими противниками: те элементы, которые царь называл «семенем Милославского», были побеждены, придавлены; не было более стрельцов; Софья скончалась в монастыре; астраханский и булавинский бунты не имели успеха; казаки, раскольники должны были покориться воле преобразователя. Оставалось покончить с царевичем Алексеем. Как по случаю стрелецкого розыска в 1698 году, так и в деле царевича Алексъя, царь употреблял все возможные средства для открытия настоящих виновников брожения, вожаков готовившегося враждебного действия. Это старание царя придало всему следствию весьма широкие размеры. Алексей, как личность, не мог быть столько опасным. Спрашивалось, кто действовал на него? кто делал ему внушения? были ли у него приверженцы? существовало ли что-либо похожее на политическую партию? Прежде всего нужно было лишить царевича права престолонаследия. В кружках иностранцев рассказывали, что Петр еще до отправления за границу, т. е. в самом начале 1716 года, сделал завещание в пользу царевича Петра Петровича. Так пишут де-Лави и Вебер. Однако такого завещания вовсе не существовало. Не раньше, как после возвращения царевича Алексея из-за границы, Петр Петрович был объявлен наследником престола.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar